Аллиз всех произведений Ахматовой здесь
------------------------------------------------
Анна Ахматова. Все Произведения одним файлом.
------------------------------------------------

Анна Ахматова. Поэма без героя Триптих Ленинград – Ташкент – Москва 1956

Третья редакция

Deus conservat omnia

Девиз в гербе на воротах дома,
в котором я жила, когда писала поэму.

Вместо предисловия

      Она пришла ко мне в ночь на 27 Декабря 1940 г., прислав, как вестника, еще осенью один небольшой отрывок (про актерку).
      Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
      Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями («Бес попутал в укладке рыться»),
      В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приема) - «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части +.
      Я посвящаю поэму памяти ее первых слушателей - моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
      Их голоса я слышу и вспоминаю их отзывы теперь, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.
      Все это ни в какой мере не отменяет первоначальные (неуказанные) посвящения, которые продолжают жить в ней своей жизнью.

      8 Апреля 1943 года
      Ташкент


      До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.
      Я воздержусь от этого.
      Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
      Ни изменять, ни объяснять ее я не буду.I
      «Еже писахъ - писахъ».

      Ноябрь 1944
      Ленинград


Первое посвящение

Памяти Вс. Кн–ва

... а так как мне бумаги не хватило,
я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
и, как тогда снежинка на руке,
доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
вдруг поднялись – и там зеленый дым,
и ветерком повеяло родным...
Не море ли?
            Нет, это только хвоя
могильная, и в накипаньи пен
все ближе, ближе...
            Marche funebre...
                                Шопен...

26 декабря 1940 г.
(ночь)
Фонтанный Дом

Второе посвящение

О А. Глебовой–Судейкиной

Ты ли, Путаница–Психея,
    Черно–белым веером вея,
        Наклоняешься надо мной.
Хочешь мне сказать по секрету,
    Что уже миновала Лету
        И иною дышишь весной.
Не диктуй мне, сама я слышу:
    Теплый ливень уперся в крышу,
        Шепоточек слышу в плюще.
Кто–то маленький жить собрался,
    Зеленел, пушился, старался
        Завтра в новом блеснуть плаще.
Сплю –
        она одна надо мною.
    Ту, что люди зовут весною,
        Одиночеством я зову.
Сплю –
        мне снится молодость наша,
    Та, ЕГО миновавшая чаша,
        Я ее тебе наяву,
Если хочешь, отдам на память,
    Словно в глине чистое пламя
        Иль подснежник в могильном рву.

25 мая 1945 г.
Шереметевский Дом


Часть первая
Тысяча девятьсот тринадцатый год
Петербургская повесть


Вступление

Из года сорокового,
    Как с башни на все гляжу.
        Как будто прощаюсь снова
            С тем, с чем давно простилась,
                Как будто перекрестилась
                    И под темные своды схожу.

1941 год – Август
(Осажденный Ленинград)


I



     Новогодний вечер. К. автору, вместо того, кого ждали, приходят тени прошлого – 
под видом ряженых. (Лирическое отступление). Маскарад. Поэт. Призрак.


Я зажгла заветные свечи,
Чтобы этот светился вечер,
И вдвоем с ко мне не пришедшим
    Сорок первый встречаю год.
    Но...
    Господняя сила с нами!
В хрустале утонуло пламя,
    «И вино, как отрава, жжет»-)
Это всплески жестокой беседы,
    Когда все воскресают бреды,
        А часы все еще не бьют...
Нету меры моей тревоге,
    Я, как тень, стою на пороге,
        Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
    И я чувствую холод влажный,
        Каменею, стыну, горю...
И, как будто припомнив что–то,
    Повернувшись вполоборота,
        Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись: Венеция дожей –
Это рядом...
        Но маски в прихожей,
И плащи, и жезлы, и венцы
    Вам придется сегодня оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
        Новогодние сорванцы!
    Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,
    А какой–то еще с тимпаном
        Козлоногую приволок.
И для них расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены,
        И, как купол, вспух потолок.
Что мне Гамлетовы подвязки!
    Что мне поступь Железной Маски!
        Я сама пожелезней тех...
И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
        И замаливать давний грех?!
Ясно все:
        Не ко мне, так к кому же!--)
Не для них здесь готовился ужин,
И не им со мной по пути,
        Прячет что–то под фалдой фрака
        Тот, кто хром и любезен.
                    Однако,
Я надеюсь. Владыку Мрака
Вы не смели сюда ввести?

-) Отчего мои пальцы словно в крови
И вино, как отрава, жжет
(«Новогодняя баллада»).
--) Три «к» выражают замешательство автора.

                * * *

Веселиться – так веселиться!
Только как же могло случиться,
        Что одна я из всех жива!
Завтра утро меня разбудит,
    И в лицо мне смеяться будет
        Заоконная синева.
          Но мне страшно: войду сама я,
          Шаль турецкую не снимая,
          Улыбнусь всем и замолчу.
          С той, какою была когда–то,
    До долины Иосафата-)
        Снова встретиться не хочу.

-) Долина Иосафата – предполагаемое место Страшного Суда.

          * * *

Я забыла ваши уроки,
    Краснобаи и лжепророки,
Но меня не забыли вы.
        Как в прошедшем грядущее зреет,
        Так в грядущем прошлое тлеет –
Страшный праздник мертвой листвы.


                          * * *		
                (Звук шагов, тех, которых нету,
К		По сияющему паркету,
    		И сигары синий дымок.
У		И во всех зеркалах отразился 
		Человек, что не появился 
Р		И проникнуть сюда не мог.
		Он не лучше других и не хуже,
С		Но не веет Летейской стужей,
		И в руке его теплота.
И		Гость из Будущего – неужели 
       		Он придет ко мне в самом деле,
В		Повернув налево с моста?..)



С детства ряженых я боялась:
    Мне всегда почему–то казалось,
        Что какая–то лишняя тень
Среди них без лица и названья
    Затесалась...
        Откроем собранье
      В новогодний торжественный день!
Ту полночную Гофманиану
    Разглашать я по свету не стану
  И других бы просила...
                    Постой,
Ты как будто не значишься в списках,
    В калиострах, магах, лизискахII,
  Полосатой наряжен верстой,
    Размалеванный пестро и грубо –
    Ты...
        ровесник Мамврийского дуба,
        Вековой собеседник луны.
        Не обманут притворные стоны,
    Ты железные пишешь законы,
    Хаммураби, ликурги, солоны
У тебя поучиться должны.
    Существо это странного нрава.
    Он не ждет, чтоб подагра и слава
    Впопыхах усадили его
    В юбилейные пышные кресла,
    А несет по цветущему вереску,
    По пустыням свое торжество.
    И ни в чем не повинен: ни в этом,
    Ни в другом и ни в третьем...
                    Поэтам
    Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета
Или сгинуть...
            Да что там! Про это
        Лучше их рассказали стихи.
Крик петуший нам только снится,
    Ночь бездонна и длится, длится, –
        Петербургская чертовня.
    В узких окнах звезды не видно,
        И удушлива, пряна, бесстыдна
            Маскарадная болтовняIII.
    Крик:
        «Героя на авансцену!»
        Не волнуйтесь, дылде на смену
            Непременно выйдет сейчас
        И споет о священной мести...
            Что ж вы все убегаете вместе,
            Словно каждый нашел по невесте,
        Оставляя с глазу на глаз
    Меня в сумраке с этой рамой,
        Из которой глядит тот самый,
    До сих пор не оплаканный час?

К		(ЭТО ВСЕ НАПЛЫВАЕТ НЕ СРАЗУ.
У		КАК ОДНУ МУЗЫКАЛЬНУЮ ФРАЗУ.
Р		СЛЫШУ НЕСКОЛЬКО СБИВЧИВЫХ СЛОВ...
С	        	ПОСЛЕ - ЛЕСТНИЦЫ ПЛОСКОЙ СТУПЕНИ,
И		ВСПЫШКИ ГАЗА И В ОТДАЛЕНЬИ 
В		ЯСНЫЙ ГОЛОС: Я К СМЕРТИ ГОТОВ.)



    Смерти нет – это всем известно,
    Повторять это стало пресно,
    А что есть – пусть расскажут мне.
    Кто стучится?! Ведь всех впустили
        Это гость зазеркальный,
                        Или
            То, что вдруг мелькнуло в окне.

                  * * *

Шутки месяца молодого,
    Или вправду там кто–то снова
        Между печкой и шкафом стоит?
Бледен лоб, и глаза закрыты...
    Значит, хрупки могильные плиты,
    Значит, мягче воска гранит...
Вздор, вздор, вздор! – От такого вздора
Я седою сделаюсь скоро
        Или стану совсем другой.
          Что ты манишь меня рукой?!

ЗА ОДНУ МИНУТУ ПОКОЯ
Я ПОСМЕРТНЫЙ ОТДАМ ПОКОЙ.

II



Иль того ты видишь у своих колен,
Кто для белой смерти твой покинул плен?
(«Голос памяти», 1913 г.)


С портрета сходит героиня в костюме Путаницы. Автор говорит с ней и о ней. Полночь.

Распахнулась атласная шубка!
«Не сердись на меня, голубка,
    Что коснусь я этого кубка:
        Не тебя, а себя казню.
            Все равно подходит расплата:
        Видишь, там, за вьюгой крупчатой,
    Мейерхольдовы арапчата
        Затевают опять возню?
            А вокруг старый город Питер,
           (Что народу бока повытер,
            Как тогда народ говорил).
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
В размалеванных чайных розах
    И под тучей вороньих крыл.
Но летит, улыбаясь мнимо,
    Осиянна, неповторима
    Над Маринскою сценой prima –)                         | –) Анна Павлова.
И острит опоздавший сноб.
    Звук оркестра – как с того света, –
Не предчувствием ли рассвета
    По рядам пробежал озноб?
И опять тот голос знакомый –)                             | –) Шаляпин.
Будто эхо горного грома, –
Наша слава и торжество!
Он сердца наполняет дрожью
И несется по бездорожью
Над страной, родившей его.
Сучья в иссиня–белом снеге;
    Коридор Петровских Коллегий
        Бесконечен, гулок и прям
(Что угодно может случиться,
    Но он будет упрямо сниться
Тем, кто нынче проходит там.)
До смешного близка развязка;
    Вкруг костров кучерская пляска,
        Над дворцом черно–желтый стяг...
Все уже на местах – кто надо;
    Пятым актом из Летнего сада
        Пахнет...
                Пьяный поет моряк.
Как парадно звенят полозья
И волочится полость козья...
    Мимо, тени! – Он там один.
        На стене его твердый профиль.
    Гавриил или Мефистофель
Твой, красавица, паладин?
Демон сам с улыбкой Тамары,
    Но такие таятся чары
        В этом страшном дымном лице:
Плоть, почти что ставшая духом,
    И античный локон над ухом –
        Все таинственно в пришлеце.
Это он в переполненном зале
Слал ту черную розу в бокале.
    Или все это было сном?
С мертвым сердцем и с мертвым взором
Он ли встретился с Командором,
    В тот пробравшись проклятый дом?
И его поведано словом,
    Как вы были в пространстве новом.
        Как вне времени были вы, –
И в каких хрусталях полярных,
    И в каких сияньях янтарных
        Там, у устья Леты – Невы –).                        | –) Блок.
Ты сбежала сюда с портрета,
    И пустая рама до света
    На стене тебя будет ждать.
Так плясать тебе – без партнера!
    Я же роль античного хора
На себя согласна принять.

К		(На щеках твоих алые пятна:
У		Шла бы ты в полотно обратно;
Р		Ведь сегодня такая ночь,
С		Когда нужно платить по счету...
И		А дурманящую дремоту 
В	        	Мне трудней, чем смерть, превозмочь.)



                    * * *

Ты в Россию пришла ниоткуда.
    О мое белокурое чудо,
        Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
    Петербургская кукла, актерка.
        Ты – один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О подруга поэтов.
    Я наследница славы твоей.
Здесь под музыку дивного мэтра,
    Ленинградского дикого ветра,
    Вижу танец придворных костей.
    Оплывают венчальные свечи,
Под фатой «поцелуйные плечи».
Храм гремит: «Голубица, гряди!»
        Горы пармских фиалок в апреле –
        И свиданье в Мальтийской Капелле,
Как проклятье в твоей груди.
И мне странно теперь. Неужели
Ты когда–то жила в самом деле
    И топтала торцы площадей
        Ослепительной ножкой твоей?

                  * * *

Дом пестрей комедьянтской фуры –
    Облупившиеся амуры
Охраняют Венерин алтарь.
    Спальню ты убрала как беседку,
    Деревенскую девку–соседку
            Не узнает веселый скобарьIV.
И подсвечники золотые,
И на стенах лазурных святые –
        Полукрадено это добро...
    Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,
        Ты друзей принимала в постели,
            И томился драгунский Пьеро. –
Всех влюбленных в тебя суеверней
    Здесь, с улыбкой жертвы вечерней
        И бледней, чем святой Себастьян,
Весь смутившись глядит сквозь слезы.
    Как тебе протянули розы,
        Как соперник его румян.
Твоего я не видела мужа,
Я, к стеклу приникшая стужа...
    Вот он, бой крепостных часов.
        Ты не бойся – дома не мечу.
    Выходи ко мне смело навстречу –
        Гороскоп твой давно готов...



III

 	

Любовь прошла, и стали ясны
И близки смертные черты.
Вс. Князев (1913)

То был последний год...
М. Лозинский


Петербург в 1913 году. Лирическое отступление: Воспоминание в Царском Селе. Развязка.

Были святки кострами согреты,
    И валились с мостов кареты,
        И весь траурный город плыл
          По неведомому назначенью,
          По Неве иль против теченья, –
    Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
    В Летнем тонко пела флюгарка,
        И серебряный месяц ярко
            Над серебряным веком стыл.
Оттого, что по всем дорогам,
    Оттого, что ко всем порогам
        Приближалась медленно тень. –
Ветер рвал со стены афиши,
    Дым плясал вприсядку на крыше,
        И кладбищем пахла сирень.
И царицей Авдотьей заклятый.
    Достоевский и бесноватый.
        Город в свой уходил туман –
И выглядывал вновь из мрака...
Старый питерщик и гуляка!
    Как пред казнью бил барабан.
        И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
        Непонятный таился гул...
          Но тогда он был слышен глухо,
    Он почти не касался слуха
    И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
        Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
    Приближается не календарный, –
        Настоящий Двадцатый Век.

                          * * *
К		(А сейчас бы домой скорее,
		Камероновой Галереей
У		В ледяной таинственный сад,
		Где безмолвствуют водопады,
Р		Где все   д e в я m ь-)   мне будут рады,	        | –) Музы
		Как бывал ты когда-то рад.
С		Там, за островом, там, за садом,
		Разве мы не встретимся взглядом 
И		Наших прежних ясных очей?
		Разве ты мне не скажешь снова 
В		Победившее
	        	   смерть
		                  слово
		И разгадку жизни моей?)



Кто застыл у померкших окон,
    На чьем сердце палевый локон,
        У кого пред глазами тьма? –
    Помогите, еще не поздно!
Никогда ты такой морозной
    И чужою, ночь, не была.
Ветер, полный балтийской соли,
Бал мятелей на Марсовом Поле.
И невидимых звон копыт...
  И безмерная в том тревога.
    Кому жить осталось немного
      И кто будет навек забыт.
Он за полночь под окнами бродит,
    На него беспощадно наводит
        Тусклый луч угловой фонарь, –
И он видел, как стройная маска
    На обратном «Пути из Дамаска»
Возвратилась домой... не одна!
    На площадке пахнет духами,
И драгунский корнет со стихами
И с бессмысленной смертью в груди
    Позвонит, если смелости хватит...
    Он мгновенье последнее тратит,
    Чтобы славить тебя.
                        Гляди:
Не в проклятых Мазурских болотах,
Не на синих Карпатских высотах,
    Он – на твой порог.
        Поперек...
    Да простит тебе Бог!
К		(Столько гибелей шло к поэту.
У		Глупый мальчик: он выбрал эту.
Р		Первых он не стерпел обид,
С		Он не знал, на каком пороге 
И	        Он стоит и какой дороги 
В		Перед ним откроется вид.)



                * * *

Это я – твоя старая совесть,
разыскала сожженную повесть
и на край подоконника
в доме покойника.
положила –
            и на цыпочках ушла.


Послесловие

Все в порядке: лежит поэма
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит, –
И на зов этот издалека
Вдруг откликнется страшный звук
Клокотание, стон и клекот,
И виденье скрещенных рук?..


Часть вторая
Intermezzo
(Решка)



...Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
Пушкин

...Жасминный куст,
Где Данте шел, и воздух пуст.
H. К.

Место действия – Фонтанный Дом. Время – январь 1941. Автор говорит о поэме «1913 год» и о многом другом – в частности, о романтической поэме начала XIX в (которую он называет Столетней чаровницей). Автор ошибочно полагал, что дух этой поэмы ожил в его Петербургской повести.

I

Мой редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон.
Бормотал: «Там три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен,

II

Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб, и кто жив остался,
И кто автор, и кто герой, –
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких–то призраков рой».

III

Я ответила: «Там их трое –
Был один наряжен верстою,
А другой как демон одет, –
Чтоб они столетьям достались,
Их стихи за них постарались...
Третий прожил лишь двадцать лет,

IV

И мне жалко его». И снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел,
И над тем надбитым флаконом
Языком кривым и зеленым
Яд неведомый пламенел.

V

А во сне все казалось, что это
Я пишу для кого–то либретто,
И отбоя от музыки нет.
А ведь сон – это тоже вещица,
Soft embalmerV. Синяя Птица.
Эльсинорских террас парапет.

VI

И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Пронесется, как хлопья дыма,
Сквозь таинственный сумрак хвои.

VII

Не отбиться от рухляди пестрой.
Это старый чудит Калиостро –
Сам изящнейший сатана,
Кто над мертвым со мной не плачет,
Кто не знает, что совесть значит
И зачем существует она.

VIII

Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У ампирных церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

IX

И со мною моя «Седьмая»,
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухой землей набит.

X

………………………………
И проходят десятилетья:
Пытки, ссылки и казни – петь я,
Вы же видите, не могу.

XI

И особенно, если снится
То, что с нами должно случиться:
Смерть повсюду – город в огне,
И Ташкент в цвету подвенечном..
Скоро там о верном и вечном
Ветр Азийский расскажет мне.

XII
……………………………………


<ХIII>

Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира,
На пороге стоит – Судьба.



И была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между «помнить» и «вспомнить», други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баутVI.

XV

Бес попутал в укладке рыться...
Ну, а все же может случиться,
Что во всем виновата я.
Я – тишайшая, я – простая,
«Подорожник», «Белая стая»...
Оправдаться... но как, друзья?

XVI

Так и знай: обвинят в плагиате..
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне все равно.
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу...
У шкатулки ж двойное дно.

XVII

И сознаюсь, что применила
Симпатические чернила...
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету –
Чудом я набрела на эту,
И расстаться с ней не спешу.

XVIII

А столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно щурится из–за строчек
И брюлловским манит плечом.

XIX

Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звездной Палатой
И гнала на родной чердак –

XX

В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, –
И все жаворонки всего мираVII
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держалVIII.

XXI

Но она твердила упрямо:
«Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам июль.

XXII

А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу,
Мы с тобой еще попируем,
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу».

3–5 января 1942 года
Фонтанный Дом




Часть третья
Эпилог


 	
Люблю тебя, Петра творенье.
«Медный всадник»

Моему городу



Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, –
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей;
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он.
А земля под ногой гудела,
И такая звезда –) глядела                         | –) Марс
В мой еще не брошенный дом,
И ждала условного звука...
Это где–то там – у Тобрука,
Это где–то здесь – за углом.
(Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби –
Это вечной разлуки весть.
Не клади мне руку на темя –
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах...)

А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей –
Я не знаю, который год –
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса,
Двум посланцам Девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда, –
Неужели это не чудо! –
Звуки голоса своего:

        За тебя я заплатила
                Чистоганом,
        Ровно десять лет ходила
                Под наганом.
        Ни налево, ни направо
                Не глядела,
        А за мной худая слава
            Шелестела.

А не ставший моей могилой,
Ты, гранитный, кромешный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима.
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвьем братских могил.
Всё, что сказано в первой части
О любви, измене и страсти,
    Обратилось сегодня в прах.
И стоит мой Город зашитый...
Тяжелы надгробные плиты
    На бессонных твоих очах.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц...
Над тобой – лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод...
А веселое слово – дома –
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, кто в Нью–Йорке,
И изгнания воздух горький –
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над Ладогой и над лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась.
(А за мною, тайной сверкая
И назвавши себя «Седьмая»IХ,
На неслыханный мчалась пир,
Притворившись нотной тетрадкой,
Знаменитая ленинградка
Возвращалась в родной эфир).
………………………………
И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама.
И «Quo vadis?»Х – кто–то сказал
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской земли.
От того, что сделалось прахом,
Не сраженная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И сжимая уста, Россия
В это время шла на Восток.
И самой же себе навстречу
Непреклонно в грозную сечу,
    Как из зеркала наяву,
Ураганом – с Урала, с Алтая,
Долгу верная, молодая,
    Шла Россия спасать Москву.

Окончено в Ташкенте,
18 августа 1942 года.

Примечания

I Из письма к N.N.
      …и Вы, зная обстановку моей тогдашней жизни, можете судить об этом лучше многих.
      Осенью 1940, разбирая мой старый (впоследствии погибший во время осады) архив, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мной, («Бес попутал в укладке рыться»). Они относились к трагическому событию 1913 г., о котором повествуется в «Поэме без героя».
      Тогда я написала стихотворный отрывок – «Ты в Россию пришла ниоткуда...» в связи с стихотворением «Современница». Вы даже, может быть, еще помните, как я читала Вам оба эти стихотворения в Фонтанном Доме в присутствии старого шереметевского клена («А свидетель всего на свете...»).
      В бессонную ночь 26–27 декабря этот стихотворный отрывок стал неожиданно расти и превращаться в первый набросок «Поэмы без героя» –). История дальнейшего роста поэмы кое–как изложена в бормотании под заглавием «Вместо предисловия».
      Вы не можете себе представить, сколько диких, нелепых и смешных толков породила эта «Петербургская повесть». Строже всего, как это ни странно, ее судили мои современники и их обвинения сформулировал в Ташкенте X., когда сказал, что я свожу какие–то старые счеты с эпохой (10–ые годы) и с людьми, которых или уже нет, или которые не могут мне ответить. Тем же, кто не знает этих счетов, поэма будет непонятна и неинтересна.
      Другие (в особенности женщины) считали, что «Поэма без героя» – измена какому–то прежнему «идеалу» и, что еще хуже, разоблачение моих давних стихов («Четки»), которые они «так любят».

–) Его я читала на моем вечере в Союзе Писателей в марте 1941.

      Так в первый раз в жизни я встретила вместо потока патоки, иногда превращающего поэта в идиота, искреннее негодование читателей и это, естественно, вдохновило меня...–) ............................................ и я совсем перестала писать стихи... и все же в течение пятнадцати лет эта поэма неожиданно, как припадки какой–то неизлечимой болезни, вновь настигала меня и я не могла от нее оторваться, дополняя и исправляя, по–видимому оконченную вещь.

Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала как
Мне разделаться с бесноватой...

      И не удивительно, что У., как Вам известно, сказала мне: «Ну, вы пропали, она вас никогда не отпустит».
      Но... я замечаю, что письмо мое длиннее, чем ему следует быть, а мне еще надо...

1955. 27 мая Москва.

–) Кусок письма кем–то сожжен.

II Лизиска – псевдоним императрицы Мессалины в римских притонах.
III По совершенно непроверенным слухам, в рукописи за этим стихом шла следующая строфа:

«Уверяю, это не ново...»
«Вы дитя, синьор Казанова...»
    «На Исакьевской ровно в шесть...
        Как–нибудь побредем по мраку,
Мы отсюда еще в «Собаку»...
        Вы отсюда куда? –
                «Бог весть!»

    Еще менее достоверно: 

Всех наряднее и всех выше,
Хоть не видит она и не слышит –
Голова герцогини Ламбаль...
А смиренница – голубица
Гулит, синие вскинув ресницы:
«Que me vent mon Prince Camaval?!»
 
lV Скобарь – обидное прозванье псковичей. 
V Soft embalmer – см. Сонет Китса «То the Sleep» («К сну») 
VI Баута – венецианская полумаска с накидкой. 
VII Жаворонки – см. знаменитое стихотворение Шелли «То the Skylark» («К жаворонку») 
VIII Георг – лорд Байрон. 
IX Седьмая – Ленинградская симфония Шостаковича. Автор вывез на самолете из осажденного города Первую часть 
этой симфонии (29 сентября 1941 г.) 
X «Quo vadis?» – куда идешь? 

Воспоминания об О.Э.Мандельштаме


В 1965 году, сразу же после смерти Ахматовой, пришла в ее дом описывать и систематизировать оставшийся архив сотрудница рукописного отдела Государственной Публичной библиотеки Л.А.Мандрыкина. На протяжении двух десятилетий Л.А.Мандрыкина была бессменным хранителем ахматовских рукописей (ГПБ, ф. 1073). Все, кто готовил в эти годы публикации текстов А.А.Ахматовой, пользовались щедрой и бескорыстной помощью Людмилы Алексеевны. Научной темой, которой занималась сама Мандрыкина, была проза Ахматовой - ей принадлежит первая публикация планов и отрывков из ненаписанной мемуарной и автобиографической книги Ахматовой "Листки из дневника" (сб. "Книги. Архивы. Автографы", М., "Книга", 1973); в вышедшем в 1987 году двухтомнике А.А.Ахматовой ею был подготовлен раздел "Автобиографическая проза". Все это было подготовкой к работе над большим исследованием о прозе Ахматовой1.
    Три последние года жизни Л.А.Мандрыкина работала над одной из самых существенных и завершенных частей книги "Листки из дневника" - воспоминаниями об О.Мандельштаме. В рукописном отделе ГПБ хранится шесть рукописей (редакций 1957-1964 годов) этих воспоминаний. Л.А.Мандрыкиной принадлежал седьмой вариант, подаренный ей Е.М.Тагор, а она в свою очередь получила его от Ахматовой. Л.А.Мандрыкиной была проведена большая текстологическая работа (сверка всех семи вариантов текста), которая убедила ее, что она обладает самым полным текстом, все же остальные редакции, в том числе и самый полный, шестой вариант ГПБ, и принадлежавшая Н.Я.Мандельштам редакция 1957 года, опубликованная в журнале "Юность" (1987, № 8), входят в тагеровский вариант как фрагменты, написанные ранее [Небольшие отрывки из воспоминаний публиковались также: Тименчик Р.Д.Неопубликованные прозаические заметки Анны Ахматовой. Известия АН СССР. Серия лит. и яз., т. 4, № 1, 1984; Лямкина Е.Н. Вдохновение, мастерство, труд (Встречи с прошлым, вып. 3, 2-е изд. "Советская Россия", М, 1980). Эти фрагменты включены и во второй том вышеназванного двухтомника. Возможно существование и еще не известных нам вариантов текста. Один из них был опубликован в альманахе "Воздушные пути", вып. IV, Нью-Йорк, 1965, с. 23-45.].
    Под текстом, который Л.А.Мандрыкина предложила к печати, стоит подпись Ахматовой: "Комарово. Июнь 1963", - но в самом повествовании мы встречаем еще две даты, более раннюю - 1962 год и позднюю - 1964 год, что заставляет говорить об особом стиле работы Ахматовой над мемуарами в целом. "Начинать совершенно все равно с чего: с середины, с конца или с начала", - пишет Ахматова в "автобиографической прозе". "Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя, двадцать процентов мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признать деянием уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в литературоведческие работы и биографии. Непрерывность тоже обман. Человеческая память устроена так, что она, как прожектор, освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак. При великолепной памяти можно и должно что-то забывать". Отказ от непрерывности или строго хронологического принципа - основная стилистическая особенность воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме. Как будто бы прожектор памяти неожиданно поворачивается в разные стороны, и только что увиденный нами Мандельштам 1930-х годов становится на десять лет моложе, и нас обступают "голоса, звуки, запахи, люди" еще более глубоких пластов прошлого. "Листки из дневника" - это не только рассказ о Мандельштаме и о дружбе с ним, это вслушивание "в те ритмы, которые звучали в героической истории страны", это путешествие в "хоромах памяти", которые иногда заканчиваются лабиринтом, это вглядывание в судьбу непохожих эпох: тут и Цех поэтов, цветущие молодостью и шутками акмеистические собрания, тут и громкие революционные годы, когда в стихах Мандельштама впервые начнет звучать слово "народ", тут и "век волкодав", хищно оскалившийся в 1930-е годы, тут и много другого. О своих воспоминаниях Ахматова написала в 1957 году: "Я сама вижу и слышу за этими словами так много, что оно совершенно стирает самые слова".
    В то время Ахматова работала над "Поэмой без героя", в первой главе которой прозвучал "чистый голос: я к смерти готов" - голос О. Э. Мандельштама, произнесшего эти слова в феврале 1934 года во время прогулки на Тверском бульваре. Ахматова выводит его из поэмного маскарада, из "петербургской чертовни", из балетного либретто, где он только "одна из теней", и начинает вспоминать и воскрешать для себя образ этого чудаковатого, странного человека и редкостного поэта, "донесшего до нас новую божественную гармонию".
    И вместе с тем, "Листки из дневника" напрямую связаны с "Поэмой" - это лирическая проза, проза поэта; в отличие от прозаических пушкцнских штудий Ахматовой, здесь нет трезвого анализа и точности "шахматной партии" - Ахматова сама слишком втянута во все, о чем она рассказывает, и реакции ее на происходящее с Мандельштамом живы и динамичны. Вероятно, еще и поэтому завершить, закончить работу над этим текстом было невероятно трудно - события тридцати- и пятидесятилетней давности еще не стали прошедшими, они возвращались вновь и вновь, требовали нового понимания, новой оценки. Единственное, что оставалось всегда неизменным, - это отношение к Мандельштаму как уникальному, неповторимому человеку и поэту. Это постоянство важно отметить, потому что отношение Ахматовой к другим поэтам не отличалось такой устойчивостью, - прежде всего отношение к Блоку, Пастернаку, Цветаевой.
    В емкой, лаконичной прозе Ахматова передает свою боль, нежность и сострадание, преклонение перед трагической судьбой человека, попавшего в колесо истории, и огромный пиетет перед даром Божиим в этом человеке, перед Поэзией с большой буквы, властью которой он был отмечен. Можно сказать, что воспоминания о Мандельштаме сконцентрировали в себе всю ненаписанную книгу "Листки из дневника". Многое в них выглядит как план для дальнейшей работы, как приглашение к исследованию отдельных тем, которые Ахматова только называет, например: "Отношение Мандельштама к революции", "Мандельштам и читатели", "Мандельштам и литературное окружение Москвы и Ленинграда", "Мандельштам и Цветаева", "Мандельштам и Блок"... Поэтому и предлагаемый Л.А.Мандрыкиной к печати вариант тоже нельзя считать окончательным, завершенным, недаром сама Ахматова не подготовила его - в отличие от очерка о Модильяни - к публикации. Однако именно эта незавершенность и придает воспоминаниям особую притягательную глубину, их хочется читать и перечитывать не один раз и потому, что они обогащают нас новыми фактами из биографии Мандельштама и самой Ахматовой, и потому, что это прекрасное художественное произведение.
Л. А. Ильюнина

    ...28 июля 1957 г.
    ...И смерть Лозинского2 каким-то таинственным образом оборвала нить моих воспоминаний. Я больше не смею вспомнить что-то, что он уже не может подтвердить (о "Цехе поэтов", акмеизме, журнале "Гиперборей" и т.д.). Последние годы из-за его болезни мы очень редко встречались, и я не успела договорить с ним чего-то очень важного и прочесть ему мои стихи тридцатых годов (т.е. "Реквием"). От этого он в какой-то мере продолжал считать меня такой, какой он знал меня когда-то в Царском. Это я выяснила, когда в 1949 г. мы смотрели вместе корректуру сборника "Из шести книг"...
    Что-то в этом роде было и с Мандельштамом (который, конечно, все мои стихи знал), но по-другому. Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названия которому сейчас не подберу, но который, несомненно, близок к творчеству. (Пример - Петербург в "Шуме времени"3, увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка.)
    Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседах был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторился или пускал заигранные пластинки. С необычайной легкостью О.Э. выучивал языки. "Божественную комедию" читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю4 выучить его английскому языку, которого совсем не знал. О стихах говорил ослепительно пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например, к Блоку. О Пастернаке говорил: "Я так много думал о нем, что даже устал" и "Я уверен, что он не прочел ни одной моей строчки" [Будущее показало, что он был прав (см. автобиографию Пастернака, где он пишет, что в свое время не оценил четырех поэтов: Гумилева, Хлебникова, Багрицкого и Мандельштама). - Примечание А.А.Ахматовой]; о Марине: "Я антицветаевец".
    В музыке О. был дома, а это крайне редкое свойство. Больше всего на свете боялся собственной немоты, называя ее удушьем. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия. Вторым и частым его огорчением были читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те, кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строчки. Например:

    На грязь, горячую от топота коней,
    Ложится белая одежда брата - Снега..."5

    (Я помню это только с его голоса. Чье это?) Легко запоминал прочитанное ему. Любил говорить про что-то, что называл своим "истуканством". Иногда, желая меня потешить, рассказывал какие-то милые пустяки. Например, стих Малларме: "La jeune mere allaitant son enfant" будто в ранней юности перевел так: "И молодая мать кормящая со сна". Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на "Тучке"6 и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в "Улиссе" Джойса7.
    Я познакомилась с О. Мандельштамом на "Башне" Вячеслава Иванова весной 1911 года8. Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и А(лексей) Н(иколаевич) стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была большая, шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя.
    Это был мой первый Мандельштам, автор зеленого "Камня" (изд. "Акмэ") с такой надписью: "Анне Ахматовой - вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно - Автор".
    Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип любил рассказывать, как старый еврей - хозяин типографии, где печатался "Камень", - поздравляя его с выходом книги, подал ему руку и сказал: "Молодой человек, вы будете писать все лучше и лучше".
    Я вижу его как бы сквозь редкий дым - туман Васильевского острова и в ресторане бывш. "Кинши"[Угол 2-й линии и Большого проспекта. Теперь там парикмахерская. - Примечание А.А.Ахматовой], где когда-то по легенде Ломоносов пропил казенные часы и куда мы (Гумилев и я) иногда ходили завтракать с "Тучки" [Никаких собраний на "Тучке" не бывало и быть не могло. Это была просто студенческая комната Николая Степановича, где и сидеть-то было не на чем. Описание файф-о-клока на "Тучке" (Георгий Иванов9: "Поэты") выдумано от первого до последнего слова. Н(иколай) В(ладимирович) Н(едоброво) не переступал порога "Тучки". - Примечание А.А.Ахматовой].
    Этот Мандельштам - щедрый сотрудник, если не автор "Антологии античной глупости", которую члены "Цеха поэтов" сочиняли (почти все, кроме меня) за ужином. ("Лесбия, где ты была", "Сын Леонида был скуп".

    "Странник! откуда идешь? - Я был в гостях у Шилея")10.
    Дивно живет человек, за обедом кушает гуся,
    Кнопки коснется ль рукой, сам зажигается свет.
    Если такие живут на Четвертой Рождественской люди -
    Странник! Ответствуй, молю, кто же живет на Восьмой?)

    Помнится - это работа Осипа, Зенкевич11 того же мнения. Эпиграмма на Осипа:

    Пепел на левом плече, и молчи -
    Ужас друзей! - Златозуб.

    (Это - Ужас морей: однозуб.)
    Это может быть даже Гумилев. Куря, Осип всегда стряхивал пепел как бы за плечо, однако на плече обычно вырастала горка пепла.
    Может быть, стоит сохранить обрывки сочиненной "Цехом" пародии на знаменитый сонет Пушкина ("Суровый Дант не презирал сонета"):

    Valere Brussoff не презирал сонета,
    Венки из них Иванов заплетал,
    Размеры их любил супруг Анеты,
    Не плоше их Волошин лопотал.

    И многие пленялись им поэты.
    Кузмин его извозчиком избрал,
    Когда, забыв воланы и ракеты,
    Скакал за Блоком, да не доскакал.

    Владимир Нарбут, этот волк заправский,
    В метафизический сюртук <его> облек,
    И для него Зенкевич пренебрег
    Алмазными росинками Моравской.

    Вот стихи (триолеты) об этих пятницах (кажется, В.В.Гиппиуса):

    1
    По пятницам в "Гиперборее"
    Расцвет литературных роз
    …………………………………
    Выходит Михаил Лозинский,
    Покуривая и шутя,
    Рукой лаская исполинской
    Свое журнальное дитя.
    2
    У Николая Гумилева
    Высоко задрана нога,
    Для романтического сева
    Разбрасывая жемчуга.
    Пусть в Царском громко плачет Лева.
    У Николая Гумилева
    Высоко задрана нога.
    3
    Печальным взором и манящим
    Глядит Ахматова на всех,
    Был выхухолем настоящим
    Ее благоуханный мех,
    Глядит в глаза гостей молчащих
    ………………………………………
    ………………………………………
    4
    ...Мандельштам Иосиф
    В акмеистическое ландо сев…

    Недавно найдены письма О. Э. к Вячеславу Иванову (1909)12. Это письма участника Академии (по "Башне"). Это Мандельштам-символист. Следов того, что Вяч. Иванов ему отвечал, пока нет. Их писал мальчик 18-ти лет, но можно поклясться, что автору этих писем - 40 лет. Там же множество стихов. Они хороши, но в них нет того, что мы называем Мандельштамом.
    Воспоминания сестры Аделаиды Герцык13 утверждают, что Вяч. Иванов не признавал нас всех. В 1911 никакого пиетета к Вяч. Иванову в Мандельштаме не было. Цех бойкотировал "Академию стиха". См., например:

    Вячеслав, Чеслав Иванов,
    Телом крепкий как орех,
    Академию диванов
    Колесом пустил на Цех…14

    Когда в 191(5) году Вяч. Иванов приехал в Петербург, он был у Сологубов на Разъезжей. Необычно парадный вечер и великолепный ужин. В гостиной подошел ко мне Мандельштам и сказал: "Мне кажется, что один мэтр - зрелище величественное, а два - немного смешное".
    В десятые годы мы, естественно, всюду встречались: в редакциях, у знакомых, на пятницах в Гиперборее, т. е. у Лозинского, в "Бродячей собаке"15, где он, между прочим, представил мне Маяковского [Как-то раз в "Собаке", когда все ужинали и гремели посудой, Маяковский взду-мал читать стихи. О. Э. подошел к нему и сказал: "Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр". Это было при мне. Остроумный Маяковский не нашелся, что ответить. - Прим. А.А.], о чем очень потешно рассказывал Харджиеву16 в 30-х годах. В "Академии стиха" (Общество ревнителей художественного слова, где царил Вячеслав Иванов) и на враждебных этой "Академии" собраниях "Цеха поэтов", где Мандельштам очень скоро стал первой скрипкой. Тогда же он написал таинственное (и не очень удачное) стихотво-рение про черного ангела на снегу. Надя утверждает, что оно относится ко мне.
    С этим "Черным Ангелом"17 дело обстоит, мне думается, довольно сложно. Стихотворение для тогдашнего Мандельштама слабое и невнятное. Оно, кажется, никогда не было напечатано. По-видимому, это результат бесед с В.К.Шилейко, который тогда нечто подобное говорил обо мне. Но Осип тогда еще "не умел" (его выражение) писать стихи "Женщине и о женщине". "Черный Ангел", вероятно, первая проба, и этим объясняется его близость к моим строчкам:

    Черных ангелов крылья остры,
    Скоро будет последний суд,
    И малиновые костры,
    Словно розы, в снегу растут.
    ("Четки")

    Мне эти стихи Мандельштам никогда не читал. Известно, что беседы с Шилейко вдохновили его на стихотворение "Египтянин"18
    Гумилев рано и хорошо оценил Мандельштама. Они познакомились в Париже (см. конец стихотворения Осипа о Гумилеве. Там говорилось, что Н. С. был , напудрен и в цилиндре).

    Но в Петербурге акмеист мне ближе,
    Чем романтический Пьеро в Париже.
    Символисты никогда его не приняли.

    Приезжал О. Э. в Царское. Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская19, красавица художница. Она написала его портрет на синем фоне с закинутой головой (1914, на Алексеевской улице). Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался - еще не умел писать любовные стихи. "Второй была Цветаева, к которой были обращены крымские и московские стихи; третьей - Саломея Андроникова20 (Андреева, теперь Гальперн, которую Мандельштам обессмертил в книге "Тristiа": "Когда Cоломинка, не спишь в огромной спальне…" Там был стих: "Что знает женщина о смертном часе...". Сравните мое - "Не смертного ли часа жду". Я помню эту великолепную спальню Саломеи на Васильевском острове.**).
    В Варшаву О. Э. действительно ездил, его там поразило гетто (это помнит и М. А. 3.), но о попытке самоубийства его, о которой сообщает Георгий Иванов, даже Надя не слыхивала, как и о дочке Липочке, которую она якобы родила.
    В начале революции (1920), в то время, когда я жила в полном уединении и дайте с ним не встречалась, он был одно время влюблен в актрису Александровского театра Ольгу Арбенину21, ставшую женой Ю.Юркуна22, писал ей стихи ("За то, что я руки твои..."). Рукописи якобы пропали во время блокады, однако я недавно видела их у X.
    Замечательные стихи обращены к Ольге Ваксель и ее тени: "В холодной стокгольмской могиле..." Ей же - "Хочешь валенки сниму"23.
    Всех этих дореволюционных дам (боюсь, что, между прочим, и меня) он через много лет назвал "нежными европеянками":

    И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных
    Сколько я принял смущенья, надсады и горя!

    В 1933-34 гг. Осип Эмильевич был бурно, коротко и безответно влюблен в Марию Сергеевну Петровых24. Ей посвящено, вернее, к ней обращено стихотворение "Турчанка" (заглавие - мое. - А. А.), лучшее, на мой взгляд, любовное стихотворение XX века. "Мастерица виноватых взоров..." Мария Сергеевна говорит, что было еще одно волшебное стихотворение о белом цвете. Рукопись, по-видимому, пропала. Несколько строк М.С. знает на память.
    Дама, которая "через плечо поглядела", - это так называется "Бяка" [Вера Артуровна]25, тогда подруга жизни С.Ю.Судейкина, а ныне супруга Игоря Стравинского.
    В Воронеже Осип дружил с Наташей Штемпель. Легенда о его увлечении Анной Радловой26 ни на чем не основана.

    Архистратиг вошел в иконостас...
    В ночной тиши запахло валерьяном [Намек на Валерьяна Адольфовича Чудовского27
    Архистратиг мне задает вопросы - верного рыцаря Радловой]
    К чему тебе... косы
    И плеч твоих сияющий атлас...

т. е. пародию на стихи Радловой он сочинил из веселого злорадства, а не раr depit [по злобе (фр.).] и с притворным ужасом, где-то в гостях, шепнул мне: "Архистратиг дошел", т. е. Радловой кто-то сообщил об этом стихотворении28.
    Десятые годы - время очень важное в творческом пути Мандельштама, и об этом еще будут много думать и писать (Виллон, Чаадаев, католичество...)29. О его контакте с группой "Гилея" см. воспоминания Зенкевича (не напечатано?).
    Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 году, кроме изумительных стихов к О. Арбениной в "Тristiа"30, остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени - о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком.
    Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином дворе можно было собрать большой букет полевых цветов. Догнивали знаменитые петербургские торцы. Из подвальных окон "Крафта" (угол Садовой и Итальянской) еще пахло шоколадом. Все кладбища были разгромлены. Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность. Но стихи любили (главным образом молодежь). Почти так же, как сейчас, т. е. в 1964 г.
    В Царском, тогда - "Детское, имение тов. Урицкого", почти у всех были козы, их почему-то звали Тамарами31.
    [Царское в 20-х годах представляло собою нечто невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов Первой войны32, улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов… На воротах недавно великолепного дома гр. Сетнбок-Фермора красовалась огромная вывеска: Случной пункт. Но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы - свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу в гимназию, и статуи в парках глядели, как в 10-х годах. В оборванных и страшных фигурах я иногда узнавала царскоселов. Гостиный двор был закрыт.

    Все каменные циркули да лиры…

мне всю жизнь кажется, что Пушкин это про Царское сказал. И еще потрясающее:

    В великолепных мрак чужого сада -

самая дерзкая строчка из когда-нибудь прочитанных или услышанных мной (однако неплохо и "священный сумрак")].

Набросок с натуры
    Что же касается стихотворения "Вполоборота, история его такова. В январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер "Бродячей собаки" не в подвале у себя, а в какмо-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества "чужих" (т.е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20-30) пошли в "Собаку" на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: "Как вы стояли, как вы читали" и еще что-то про шаль (см. о Мандельштаме в воспоминаниях В.С.Срезневской33). Таким же наброском с натуры было четверостишие "Черты лица искажены". Я была с Мандельштамом на Царскосельском вокзале (10-е годы). Он смотрел, как я говорю по телефону, через стекло кабины. Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строки.

О Цехе поэтов
    Мандельштам довольно усердно посещал собрания "Цеха", но в зиму 1913-14 (после разгрома акмеизма) мы стали тяготиться "Цехом" и даже дали Городецкому и Гумилеву составленное Осипом и мной прошение о закрытии "Цеха". С. Городецкий наложил резолюцию: "Всех повесить, а Ахматову заточить". (Малая, 63.) Было это в редакции "Сев(ерных) зап(исок)".
    Собрания Цеха поэтов с ноября 1911 по апрель 1912 (т.е. наш отъезд в Италию): приблизительно 15 собраний (по три в месяц). С октября 1912 по апрель 1913 - приблизительно десять собраний (по два в месяц). (Неплохая пожива для "Трудов и дней", которыми, кстати сказать, кажется, никто не занимается). Повестки рассылала я (секретарь?!); Лозинский сделал для меня список адресов членов "Цеха". (Этот список я давала японцу Наруми в 30-х годах). На каждой повестке было изображение лиры. Она же на обложке моего "Вечера", "Дикой порфиры" Зенкевича и "Скифских черепков" Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой.

Цех поэтов 1911-1914
    Гумилев, Городецкий - Синдики; Дм. Кузьмин-Караваев - Стряпчий; Анна Ахматова - секретарь; О. Мандельштам; Вл. Нарбут; М. Зенкевич; Н. Бруни; Георгий Иванов; Адамович; Вас. Вас. Гиппиус; М. Моравская; Ел. Кузьмина-Караваева; Чернявский; М. Лозинский. Первое собрание у Городецких на Фонтанке. Был Блок, французы... Второе - у Лизы32 на Манежной площади, потом у Бруни - в Ак(адемии) художеств. Акмеизм был решен у нас (в Царском Селе, Малая, 63), у Лозинского на Васильевском острове, у Бруни в Ак. Художеств. Акмеизм был решен у нас в Царском Селе (Малая, 63).
   
II
    Революцию Мандельштам встретил вполне уже сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом. Мандельштам один из первых стал писать на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово народ не случайно фигурирует в его стихах.
    Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 191718 гг., когда жила на Выборгской у Срезневских (Боткинская, 9), не в сумасшедшем доме, а в квартире старшего врача Вяч. Вяч. Срезневского, мужа моей подруги Валерии Сергеевны.
    Мандельштам часто заходил за мной, и мы ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной О. Э. на концерте Бутумо-Незвановой в консерватории, где она пела Шуберта (см. "Нам пели Шуберта...")34. К этому времени относятся все обращенные ко мне стихи:
    "Я не искал в цветущие мгновенья" ("Кассандре") (декабрь 1917 года), "Твое чудесное произношенье"; ко мне относится странное, отчасти сбывшееся предсказание:

    Когда-нибудь в столице шалой
    На диком празднике у берега Невы
    Под звуки омерзительного бала
    Сорвут платок с прекрасной головы...

    А следующее - "Что поют часы-кузнечики" - это мы вместе топили печку; у меня жар - я мерю температуру: "Лихорадка шелестит, И шуршит сухая печка, - Это красный шелк горит..."
    Кроме того, ко мне в разное время обращены четыре четверостишия: 1) "Вы хотите быть игрушечной" (1911), 2) "Черты лица искажены" (10-е годы), 3) "Привыкают к пчеловоду пчелы" (30-е годы), 4) "Знакомства нашего на склоне" (30-е годы).
    После некоторых колебаний решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, это может дать людям материал для превратного толкования наших отношений.
    После того, примерно в марте, Мандельштам исчез. Тогда все исчезали и появлялись, и никто этому не удивлялся.
    В Москве Мандельштам становится постоянным сотрудником "Знамени труда". Таинственное стихотворение "Телефон", возможно, относится к этому времени.

    Телефон
    На этом диком страшном свете
    Ты, друг полночных похорон,
    В высоком строгом кабинете
    Самоубийцы - телефон!

    Асфальта черные озера,
    Изрыты яростью копыт,
    И скоро будет солнце: скоро
    Безумный петел прокричит.

    А там дубовая Валгала
    И старый пиршественный сон;
    Судьба велела, ночь решала,
    Когда проснулся телефон.

    Весь воздух выпили тяжелые портьеры.
    На театральной площади темно.
    Звонок, и закружились сферы:
    Самоубийство решено.

    Куда бежать от жизни гулкой,
    От этой каменной уйти?
    Молчи, проклятая шкатулка!
    На дне морском цветет: прости!

    И только голос, голос-птица
    Летит на пиршественный сон.
    Ты - избавленье и зарница
    Самоубийства - телефон.

    Снова и совершенно мельком я видела Мандельштама в Москве осенью 1918 года. В 1920 году он раз или два приходил ко мне на Сергиевскую (в Петербурге), когда я работала в библиотеке Агрономического института и там жила. Тогда я узнала, что в Крыму он был арестован белыми; в Тифлисе - меньшевиками. Тогда же он сообщил мне, что в декабре 19 года умер Н. В. Н.35.
    Летом 1924 года О. М. привел ко мне (Фонтанка, 2) свою молодую жену. Надюша была то, что французы называют laide mais charmante [некрасива, но обаятельна (фр.).]
    С этого дня началась моя дружба с Надюшей, и продолжается она по сей день.
    Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. Когда ей резали аппендикс в Киеве, он не выходил из больницы и все время жил в каморке у больничного швейцара. Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил ее советов о каждом слове в стихах. Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела. Сохранившиеся письма Мандельштама к жене полностью подтверждают это мое впечатление.
    В 1925 году я жила с Мандельштамом в одном коридоре в пансионе Зайцева в Царском Селе. И Надя, и я были тяжело больны, лежали, мерили температуру, которая была неизменно повышенной, и, кажется, так и не гуляли ни разу в парке, который был рядом. О. Э. каждый день уезжал в Ленинград, пытаясь наладить работу, получить за что-то деньги. Там он "прочел мне совершенно по секрету стихи к О. Ваксель, которые я запомнила и также по секрету записала ("Хочешь валенки сниму"). Там он диктовал П. Н. Л.36 свои воспоминания о Гумилеве.
    Одну зиму Мандельштамы (из-за Надиного здоровья) жили в Царском Селе, в лицее. Я была у них несколько раз - приезжала кататься на лыжах. Жить они хотели в полуциркуле Большого Двора, но там дымили печки или текли крыши. Таким образом возник лицей. Жить там Осипу не нравилось. Он люто ненавидел так называемый царскосельский сюсюк Голлербаха и Рождественского и спекуляцию на имени Пушкина. К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение - в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм ему был противен. О том, что "Вчерашнее Солнце на черных носилках несут" - Пушкин, - ни я, ни даже Надя не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков (50-е годы)37.
    Мою "Последнюю сказку" (статью о "Золотом петушке") он сам взял у меня на столе, прочел и сказал: "Прямо шахматная партия".

    Сияло солнце Александра
    Сто лет тому назад, сияло всем, (декабрь 1917) -

    конечно, тоже Пушкин (так он передает мои слова)38.
    Была я у Мандельштамов и летом в Китайской деревне, где они жили с Лившицами. В комнатах абсолютно не было никакой мебели и зияли дыры прогнивших полов. Для О. Э. нисколько не было интересно, что там когда-то жили и Жуковский, и Карамзин. Уверена, что он нарочно, приглашая меня вместе с ними идти покупать папиросы или сахар, говорил: "Пойдем в европейскую часть города", будто это Бахчисарай или что-то столь же экзотическое. То же подчеркнутое невнимание в строке - "Там улыбаются уланы"39. В Царском сроду не было уланов, а были гусары, желтые кирасиры и конвой.
    В 1923 году Мандельштамы были в Крыму. Вот письмо Осипа от 25 августа, день смерти Н. С.:
    Дорогая Анна Андреевна,
    Пишем Вам с П. Н. Лукницким из Ялты, где все трое ведем суровую трудовую жизнь. Хочется домой, хочется видеть Вас. Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми - с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прерывалась и никогда не прервется.
    Мы уговорили П. Н. остаться в Ялте из эгоистических соображений. Напишите нам.
    Ваш О. Манедльштам.

    Юг и море были ему почти так же необходимы, как Надя

    На вершок бы мне синего моря,
    На игольное только ушко40.

    Попытки устроиться в Ленинграде были неудачными. Надя не любила все, связанное с этим городом, и тянулась в Москву, где жил ее любимый брат Евгений Яковлевич Хазин. Осину казалось, что его кто-то знает, кто-то ценит в Москве, а было как раз наоборот. В этой биографии поражает меня одна частность: в то время (в 1933 г.) как О.Э встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т.п., к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет и вспоминают еще и сейчас (1961), в Москве никто не хотел его знать и, кроме двух-трех молодых и неизвестных ученых-естественников, О.Э. ни с кем не дружил. (Знакомство с Белым было коктебельского происхождения). Пастернак как-то мялся, уклонялся, любил только грузин и их "красавиц-жен". Союзное начальство вело себя подозрительно сдержанно.
    Из ленинградских литературоведов всегда хранили верность Мандельштаму - Лидия Яковлевна Гинзбург и Борис Яковлевич Бухштаб - великие знатоки поэзии Манедльштама. Следует в этой связи не забывать и Цезаря Вольпе44, который, нессмотря на запрещение цензуры, напечатал в "Звезде" конец "Путешествия в Армению" (подражание древнеармянскому).
    Из писателей-современников Мандельштам высоко ценил Бабеля и Зощенко. Михаил Михайлович знал это и очень этим гордился. Больше всего Мандельштам почему-то ненавидел Леонова.
    Кто-то сказал, что Н.Чуковский написал роман. Осип отнесся к этому недоверчиво. Он сказал, что для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого. [В 30-х годах в Ленинграде О.М., встретив Федина где-то в редакции, сказал ему: "Ваш роман ("Похищение Европы") - голландское какао на резиновой подошве, а резина-то советская" (рассказал в тот же день)].
    Осенью 1933 года Мандельштам наконец получил воспетую им квартиру в Нащокинском переулке ("Квартира тиха, как бумага..."), и бродячая жизнь как будто кончилась. Там впервые у Осина завелись книги, главным образом старинные издания итальянских поэтов (Данте, Петрарка). На самом деле ничего не кончилось: все время надо было куда-то звонить, чего-то ждать, на что-то надеяться. И никогда из всего этого ничего не выходило. О. Э. был врагом стихотворных переводов. Он при мне на Нащокинском говорил Пастернаку: "Ваше полное собрание сочинений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихотворений". Мандельштам знал, что в переводах утекает творческая энергия, и заставить его переводить было почти невозможно. Кругом завелось много людей, часто довольно мутных и почти всегда ненужных. Несмотря на то, что время было сравнительно вегетарианское, тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: "Я к смерти готов". Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места.
    Я довольно долго не видела Осипа и Надю. В 1933 году Мандельштамы приехали в Ленинград, по чьему-то приглашению. Они остановились в Европейской гостинице. У Осипа было два вечера41. Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом. "Божественную комедию" читал наизусть страницами. Мы стали говорить о "Чистилище", и я прочла наизусть кусок из XXX песни (явление Беатриче)

    Sopra candido vel cinta d'oliva
    Donna m'apparve, sotto verde manto,
    Vistita di color di fiamma viva.
    ……………………………………………
    "Men che dramma
    Di sangue m'e rimaso non tremi:
    Conosco i segni dell' antica fiamma"42.
    (Цитирую по памяти)

    Осип заплакал. Я испугалась - "что такое?" - "Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом". Не моя очередь вспоминать об этом. Если Надя хочет, пусть вспоминает.
    Осип читал мне на памят отрывки стихотворения Н.Клюева: "Хулители искусства" - причину гибели несчастного Николая Алексеевича. Я своими глазами видела у Варвары Ключковой заявление Клюева43 (из лагеря, о помиловании): "Я осужденный за мое стихотворение "Хулители искусства" и за безумные строки моих черновиков…" (Оттуда я взяла два стиха как эпиграф "Решки").
    Когда я что-то неодобрительное говорила об Есенине - возражал, что можно простить Есенину что угодно за строку: "Не расстреливал несчастных по темницам".
    Жить в общем было не на что - какие-то полупереводы, полурецензии, полуобещания. Несмотря на запрещение цензуры, напечатал в "Звезде" конец "Путешествия в Армению" (подр. древнеармянскому). Пенсии едва хватало, чтобы заплатить за квартиру и выкупить паек. К этому времени Мандельштам внешне очень изменился, отяжелел, поседел, стал плохо дышать - производил впечатление старика (ему было 42 года), но глаза по-прежнему сверкали. Стихи становились все лучше, проза тоже.
    На днях, перечитывая (не открывала книгу с 1928 года) "Шум времени", я сделала неожиданное открытие. Кроме всего высокого и первозданного, что сделал ее автор в поэзии, он еще умудрился быть последним бытописателем Петербурга". "Полным, ярким, беспристрастным, неповторимым". у него эти полузабытые и многократно оболганные улицы возникают во всей свежести 90-х и 900-х годов. Мне скажут, что он писал всего через пять лет после Революции, в 1923 году, что он долго отсутствовал, а отсутствие лучшее лекарство от забвения (объяснить потом), лучший же способ забыть навек - это видеть ежедневно, (Так я забыла Фонтанный Дом, в котором прожила 35 лет). А его театр, а Комиссаржевская, про которую он не говорит последнее слово: королева модерна; а Савина - барыня, разомлевшая после Гостиного двора, а запахи Павловского вокзала, которые преследуют меня всю жизнь. А все великолепие военной столицы, увиденное сияющими галазами пятилетного ребенка, а чувство иудейского хаоса и недоумение перед человеком в шапке (за столом)…
    Иногда эта проза звучит как комментарии к стихам, но нигде Мандельштам не подает себя как поэта, и, если не знать его стихов, не догадаешься, что это проза поэта. Все, о чем он пишет в "Шуме времени", лежало в нем где-то очень глубоко - он никогда этого не рассказывал, брезгливо относился к мирискусническому любованию старым (и не старым) Петербургом.
    Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя, но зато я постоянно слышу, главным образом от молодежи, которая от нее с ума сходит, что во всем 20 веке не было такой прозы. Это так называемая - "Четвертая проза".
    Я очень запомнила один из тогдашних разговоров о поэзии. О. Э., который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал: "Стихи сейчас должны быть гражданскими" - и прочел "Под собой мы не чуем...". Примерно тогда же возникла его теория знакомства слов. Много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических. О своих стихах, где он хвалит Сталина: "Мне хочется сказать не Сталин - Джугашвили" (1935?), он сказал мне: "Я теперь понимаю, что это была болезнь"45.
    Когда я прочитала Осипу мое стихотворение: "Уводили тебя на рассвете" (1935), он сказал: "Благодарю вас". Стихи эти в "Реквиеме" и относятся к аресту Н. Н. П. в 1935 году46.
    На свой счет М. принял (справедливо) и последний стих в стихотворении "Немного географии" ("Не столицею европейской"):

    Он, воспетый первым поэтом,
    Нами грешными и тобой*.

    13 мая 1934 года его арестовали. В этот самый день, после града телеграмм и телефонных звонков, я приехала к Мандельштамам из Ленинграда (где неза-долго до этого произошло его столкновение с Толстым). Мы все были тогда такими бедными, что, для того чтобы купить билет обратно, я взяла с собой мой орденский знак Обезьяньей Палаты - последний, данный Ремизовым [Мне принесли его уже после бегства Ремизова (1921)] России, и статуэтку (работы Данько, мой портрет 1924 г.) для продажи. (Их купила С. Толстая для музея Союза писателей.)
    Ордер на арест был подписан самим Ягодой. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной у Кирсанова играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел "Волка"47 и показал О. Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увезли в семь утра. Было совсем светло. Надя пошла к брату, а я к Чулковым на Смольненский бульвар, 8, и мы условились где-то встретиться. Вернувшись домой вместе, убрали квартиру, сели завтракать. Опять стук, опять они, опять обыск. Евгений Яковлевич Хазин сказал: "Если они придут еще раз, то уведут вас с собой". Пастернак, у которого я была в тот же день, пошел просить за Мандельштама в "Известия" к Бухарину, я - в Кремль к Енукидзе. (Тогда проникнуть в Кремль было почти чудом. Это устроил актер Русланов через секретаря Енукидзе.) Енукидзе был довольно вежлив, но сразу спросил: "А может быть, какие-нибудь стихи?" Этим мы ускорили и, вероятно, смягчили развязку. Приговор - три года Чердыни, где Осип выбросился из окна больницы, потому что ему казалось, что за ним пришли (см. "Стансы", строфа 4-я) и сломал себе руку48. Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место, потом звонил Пастернаку [Все связанное с этим звонком требует особого рассмотрения. Об этом пишут обе вдовы - и Надя и Зина, и существует бесконечный фольклор. Какая-то Триолешка даже осмелилась написать (конечно, в Пастернаковские дни), что Борис погубил Осипа. Мьи с Надей считаем, что Пастернак вел себя на крепкую четверку]. Остальное слишком известно.
    Вместе с Пастернаком я была и у Усиевич, где мы застали и союзное начальство, и много тогдашней марксистской молодежи. Была у Пильняка, где видела Балтрушайтиса, Шпета и С. Прокофьева.
    А в это время бывший синдик "Цеха поэтов" Сергей Городецкий, выступая где-то, произнес следующую бессмертную фразу: "Это строчки той Ахматовой, которая ушла в контрреволюцию", так что даже в "Литературной газете", которая напечатала отчет об этом собрании, подлинные слова оратора были смягчены - см. "Литературную газету", 1934 год, май49.
    Бухарин в конце своего письма к Сталину написал: "И Пастернак тоже волнуется". Сталин сообщил, что отдано распоряжение, что с Мандельштамом будет все в порядке. Он спросил Пастернака, почему тот не хлопочет. "Если б мой друг поэт попал в беду, я бы лез на стену, чтобы его спасти". Пастернак ответил, что если бы он не хлопотал, то Сталин бы не узнал об этом деле. "Почему вы не обратились ко мне или в писательские организации?" - "Писательские организации не занимаются этим с 1927 года", - "Но ведь он ваш друг?" Пастернак замялся, и Сталин после недолгой паузы продолжал вопрос: "Но ведь он же мастер, мастер?" Пастернак ответил: "Это не имеет значения..." (Б. Л. думал, что Сталин проверяет, знает ли он про стих, и этим объяснил свои шаткие ответы).
    ..."Почему мы все говорим о Мандельштаме и Мандельштаме, я так давно хотел с вами поговорить". - "О чем?" - "О жизни и смерти". - Сталин повесил трубку.
    Надя никогда не ходила к Бор. Леон. и ни о чем его не молила, как пишет Роберт Пейн [Еще более поразительными сведениями о М. обладает Р. Пеня в книге о Пастернаке: там чудовищно описана внешность М. и история с телефонным звонком Сталина. Все это припахивает информацией Зинаиды Николаевны Пастернак, которая люто ненавидела Мандельштамов и считала, что они компрометируют ее "лояльного мужа"].
    Навестить Надю из мужчин пришел один Перец Маркиш. Женщин в тот день приходило много. Мне запомнилось, что они были красивые и очень нарядные, в свежих весенних платьях: еще не тронутая бедствиями Сима Нар-бут, красавица "пленная турчанка", как мы ее прозвали, - жена Зенкевича; ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская50. А мы с Надей сидели в мятых вязанках, желтые и одеревеневшие. С нами была Эмма Герштейн51 и брат Нади.
    Через пятнадцать дней рано утром Наде позвонили и предложили, если она хочет ехать с мужем, быть на Казанском вокзале. Все было кончено. Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку все содержимое своей сумочки.
    На вокзал мы поехали с Надей вдвоем. Заехали на Лубянку за документами. День был ясный и светлый. Из каждого окна на нас глядели "тараканьи усища" виновника торжества. Осипа очень долго не везли. Он был в таком состоянии, что даже они не могли посадить его в тюремную карету. Мой поезд с Ленинградского вокзала уходил, и я не дождалась. Братья, т. е. Евгений Яковлевич Хазин и Александр Эмильевич Мандельштам, проводили меня, вернулись на Казанский вокзал, и только тогда привезли Осипа, с которым уже не было разрешено общаться. Очень плохо, что я его не дождалась, и он меня не видел, потому что от этого ему в Чердыни стало казаться, что я непременно погибла (ехали они под конвоем читавших Пушкина "славных ребят из железных ворот ГПУ")52.
    В это время шла подготовка к 1 съезду писателей (1934), мне тоже прислали анкету для заполнения. Арест Осипа произвел на меня такое впечатление, что у меня рука не поднялась, чтобы заполнить анкету. На этом съезде Бухарин объявил первым поэтом Пастернака (к ужасу Д. Бедного), обругал меня и, вероятно, не сказал ни слова об Осипе.
    В феврале 1936 года я была у Мандельштамов в Воронеже и узнала все подробности его "дела". Он рассказывал мне, как в припадке умоисступления бегал по Чердыни и разыскивал мой расстрелянный труп, о чем громко говорил кому попало, а арки в честь челюскинцев считал поставленными в честь своего приезда.
    Пастернак и я ходили к очередному верховному прокурору просить за Мандельштама, но тогда уже начался террор, и все было напрасно.
    Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появилось в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен.

    И в голосе моем после удушья
    Звучит земля - последнее оружье.

    Вернувшись от Мандельштамов, я написала стихотворение "Воронеж". Вот его конец:

    А в комнате опального поэта
    Дежурят страх и музa в свой черед,
    И ночь идет,
    Которая не ведает рассвета.

    О себе в Воронеже Осип говорил: "Я по природе - ожидалыцик. Оттого мне здесь еще труднее".
    В начале двадцатых годов (1923) Мандельштам дважды очень резко нападал на мои стихи в печати ("Русское искусство", 1, 2). Этого мы с ним никогда не обсуждали. Но и о своем славословии моих стихов он тоже не говорил, и я прочла его только теперь (рецензия на "Альманах муз" и "Письма о русской поэзии", 1922, Харьков)53.
    Там (в Воронеже) его с не очень чистыми побуждениями заставили прочесть доклад об акмеизме. Не должно быть забыто, что он сказал в 1937 г.: "Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мертвых". На вопрос: "Что такое акмеизм?" - Мандельштам ответил: "Тоска по мировой культуре".
    В Воронеже при Мандельштаме был Сергей Борисович Рудаков, который, к сожалению, оказался совсем не таким хорошим, как мы думали. Он, очевидно, страдал какой-то разновидностью мании величия, если ему казалось, что стихи пишет не Осип, а он - Рудаков. Рудаков убит на войне, и не хочется подробно описывать его поведение в Воронеже. Однако все идущее от него надо принимать с великой осторожностью54.
    Все, что пишет о Мандельштаме в своих бульварных мемуарах "Петербургские зимы" Георгий Иванов55, который уехал из России в самом начале двадцатых годов и зрелого Мандельштама вовсе не знал, мелко, пусто и несущественно. Сочинение таких мемуаров дело немудреное. Не надо ни памяти, ни внимания, ни любви, ни чувства эпохи. Все годится и все приемлется невзыскательными потребителями. Хуже, конечно, что это иногда попадает в серьезные литературо-ведческие труды. Вот что сделал Леонид Шацкий (Страховский)56 с Мандельштамом: у автора под рукой два-три достаточно "пикантных" мемуаров ("Петербургские зимы" Г. Иванова, "Полутороглазый стрелец" Бенедикта Лившица, "Портреты русских поэтов" Эренбурга, 1922). Эти книги использованы полностью. Материальная часть черпается из очень раннего справочника Козьмина "Писатели современной эпохи", М., 1928. Затем из сборника Мандельштама "Стихотворения" (1928) извлекается стихотворение "Музыка на вокзале"57 - даже не последнее по времени в этой книге. Оно объявляется произвольно 1945 г. (на семь лет позже действительной смерти - 27. декабря 1938 года). То, что в ряде журналов и газет печатались стихи Мандельштама - хотя бы великолепный цикл "Армения" в "Новом мире" в 1930 г.58, Шацкого нисколько не интересует. Он очень развязно объявляет, что, на стихотворении "Музыка на вокзале" Мандельштам кончился, перестал быть поэтом, сделался жалким переводчиком, бродил по кабакам и т. д. Это уже, вероятно, устная информация какого-нибудь парижского Георгия Иванова. И вместо трагической фигуры редкостного поэта, который и в годы Воронежской ссылки продолжал писать вещи неизреченной красоты и мощи, - мы имеем "городского сумасшедшего", проходимца, опустившееся существо. И все это в книге, вышедшей под эгидой лучшего, старейшего и т. п. университета Америки (Гарвардского), с чем и поздравляем от всей души - лучший, старейший университет Америки.

    Чудак? Конечно, чудак. Он, например, выгнал молодого поэта, который пришел жаловаться, что его не печатают. Смущенный юноша спускался по лестнице, а Осип стоял на верхней площадке и кричал вслед: "А Андрея Шенье печатали? А Сафо печатали? А Исуса Христа печатали?"
    С. Липкин59 А. Тарковский и посейчас охотно повествуют, как Мандельштам ругал их юные стихи.
    Артур Сергеевич Лурье, который близко знал Мандельштама и который очень достойно написал об отношении О. М. к музыке60 ассказал мне (10-е годы), что как-то шел с Мандельштамом по Невскому, и они встретили невероятно великолепную даму. Осип находчиво предложил своему спутнику: "Отнимем у нее все это и отдадим Анне Андреевне" (точность можно еще проверить у Лурье).
    Очень ему не нравилось, когда молодые женщины любили "Четки". Рассказывают, что он был как-то у Катаевых и приятно беседовал с красивой женой хозяина дома. Под конец ему захотелось проверить вкус жены, и он спросил ее: "Вы любите Ахматову?" - на что та естественно ответила: "Я его не читала", - после чего гость пришел в ярость, нагрубил и в бешенстве убежал. Мне он этого не рассказывал.
    Зимой в 1933/34 гг.: когда я гостила у Мандельштамов на Нащокинском61 феврале 1934 г., [В феврале 1934 года Ахматова гостила у Мандельштамов в Москве на Нащокинском. Тогда же Осип Эмильевич написал экспромт: Привыкают к пчеловоду пчелы, Такова пчелиная порода, Только я Ахматовой уколы Двадцать три уже считаю года.] меня пригласили на вечер Булгаковы. Осип взволновался: "Вас хотят сводить с московской литературой?" Чтобы его успокоить, я неудачно сказала: "Нет, Булгаков сам изгой. Вероятно, там будет кто-нибудь из МХАТа". Осип совсем рассердился. Он бегал по комнатам и кричал: "Как оторвать Ахматову от МХАТа?"
    Однажды Надя повезла Осина встречать меня на вокзал. Он встал рано, озяб, был не в духе. Когда я вышла из вагона, сказал мне: "Вы приехали со скоростью Анны Карениной".
    Комнатку (будущую кухню), где я у них жила. Осип назвал - Капище. Свою - называл Запястье (потому что в первой комнате жил Пяст)62 Надю называл Маманас (наша мама).
    Чудак?.. Но совсем не в этом дело. Почему мемуаристы известного склада (Шацкий (Страховский), Миндлин, С. Маковский, Г. Иванов, Бен. Лившиц) так бережно и любовно собирают и хранят любые сплетни, вздор, главным образом обывательскую точку зрения на поэта, а не склоняют головы перед таким огромным и ни с чем не сравнимым событием, как явление поэта, первые же стихи которого поражают совершенством и ниоткуда не идут?
    У Мандельштама нет учителя63. Вот о чем стоило бы думать. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина, Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама!

    В мае 1937 года Мандельштамы вернулись в Москву "к себе" в Нащокинский. Я в это время гостила у Ардовых в том же доме. Осип был уже больным, много лежал. Прочел мне все свои новые стихи, но переписывать не давал никому. Много говорили о Наташе (Штемпель), с которой дружил в Воронеже. (К ней обращены два стихотворения: "Клейкой клятвой пахнут почки" и "К пустой земле невольно припадая".)
    Уже год, как, все нарастая, вокруг бушевал террор. Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя даже показываться в этой квартире. Разрешения остаться в столице Осип не получил, тогда Осип говорил Наде: "Надо уметь менять профессию. Теперь мы - нищие" и "Нищим летом всегда легче".

    Еще не умер ты, еще ты не один,
    Покуда с нищенкой - подругой
    Ты наслаждаешься величием равнин,
    И мглой, и голодом, и вьюгой.

    Последнее стихотворение, которое я слышала от Осипа, - "Как по улицам Киева-Вия" (1937). Это было так. Мандельштамам было негде ночевать. Я оставила их у себя (в Фонтанном доме). Постелила Осипу на диване. Зачем-то вышла, а когда вернулась, он уже засыпал, но очнулся и прочел мне стихи. Я повторила их. Он сказал: "Благодарю вас", - и заснул. В это время в Шереметевском доме был так называемый "Дом занимательной науки". Проходить нам надо было через это сомнительное заведение. Осип озабоченно спросил меня: "А может быть, есть другой занимательный выход?"
    В то время мы с ним одновременно читали ."Улисса" Джойса. Он - в хорошем немецком переводе, я - в подлиннике. Несколько раз мы принимались говорить об "Улиссе", но было уже не до книг.
    Так они прожили год. Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен, но, по-видимому, "забыли" послать повестки, и никто не пришел. О. Э. по телефону приглашал Асеева. Тот ответил: "Я иду на „Снегурочку"", - а Сельвинский, когда Мандельштам попросил у него, встретившись на бульваре, денег, дал три рубля.
    В последний раз я видела Мандельштама осенью 1937 года. Они - он и Надя - приехали в Ленинград дня на два. Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ним, не помню куда. Все было как в страшном сне. Кто-то, пришедший после меня, сказал, что у отца Осипа Эмильевича (у "деда")64 нет теплой одежды. Осип снял бывший у него под пиджаком свитер и отдал его для передачи отцу. Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания Осипа Эмильевича о нем и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники, увы, могут сказать это о себе.
    Второй раз его арестовали 2 мая 1938 года в нервном санатории около станции Черустье (в разгаре террора). В это время мой сын сидел на Шпалерной уже два месяца (с 10 марта). О пытках все говорили громко. Надя приехала в Ленинград. У нее были страшные глаза. Она сказала: "Я успокоюсь только тогда, когда узнаю, что он умер".
    В начале 1939 года я получила короткое письмо от московской приятельницы (Эммы Григорьевны Герштейн): "У подружки Лены (Осьмеркиной) родилась девочка, а подружка Надюша овдовела", - писала она.
    От Осипа было всего одно письмо (брату Александру) из того места, где он умер65. Письмо у Нади. Она показала мне его. "Где моя Наденька?" - писал Осип и просил теплые вещи. Посылку послали. Она вернулась, не застав его в живых.
    Настоящим другом Нади все эти очень для нее трудные годы была Василиса Георгиевна Шкловская и ее дочь Варя.
    Сейчас Осип Мандельштам - великий поэт, признанный всем миром. О нем пишут книги, защищают диссертации. Быть его другом - честь, врагом - позор *.
    Для меня он не только великий поэт, но и человек, который, узнав (вероятно, от Нади), как мне плохо в Фонтанном доме, сказал мне прощаясь (это было на Московском вокзале в Ленинграде): "Аннушка (он никогда в жизни не называл меня так), всегда помните, что мой дом - ваш" . Это могло быть только перед самой гибелью, т. е. в 1938 году.


Проза о Поэме


<Из письма к NN
<1>    ...Вы, зная обстановку моей тогдашней жизни, можете судить об этом лучше других.
    Осенью 1940 года, разбирая мой старый (впоследствии погибший во время осады) архив, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мною ("Бес попутал в укладке рыться"). Они относились к трагическому событию 1913 года, о котором повествуется в "Поэме без героя".
    Тогда я написала стихотворный отрывок "Ты в Россию пришла ниоткуда" в связи с стихотворением "Современница". Вы даже, может быть, еще помните, как я читала Вам оба эти стихотворения в Фонтанном Доме в присутствии старого шереметевского клена ( "а свидетель всего на свете...").
    В бессонную ночь 26-27 декабря этот стихотворный отрывок стал неожиданно расти и превращаться в первый набросок "Поэмы без героя". История дальнейшего роста поэмы кое-как изложена в бормотании под заглавием "Вместо предисловия".
    Вы не можете себе представить, сколько диких, нелепых и смешных толков породила эта "Петербургская повесть?".
    Строже всего, как это ни странно, ее судили мои современники, и их обвинения сформулировал в Ташкенте X., когда он сказал, что я свожу какие-то старые счеты с эпохой (10-е годы) и людьми, которых или уже нет, или которые не могут мне ответить. Тем же, кто не знает некоторые "петербургские обстоятельства", поэма будет непонятна и неинтересна.
    Другие, в особенности женщины, считали, что "Поэма без героя" - измена какому-то прежнему "идеалу" и, что еще хуже, разоблачение моих давних стихов "Четки", которые они "так любят".
    Так в первый раз в жизни я встретила вместо потока патоки искреннее негодование читателей, и это, естественно, вдохновило меня. Затем, как известно каждому грамотному человеку+ ... я совсем перестала писать стихи, и все же в течение 15 лет эта поэма неожиданно, как припадки какой-то неизлечимой болезни, вновь и вновь настигала меня (случалось это всюду - в концерте при музыке, на улице, даже во сне). Всего сильнее она терзала меня в декабре 1959 года в Ленинграде - снова превращаясь в трагический балет, что явствует из дневниковых записей (13 декабря) и строфы о Блоке. И я не могла от нее оторваться, дополняя и исправляя, по-видимому, оконченную вещь.

    (Но была для меня та тема

    Как раздавленная хризантема
    На полу, когда гроб несут.
    Я пила ее в капле каждой
    И, бесовскою черной жаждой
    Одержима, не знала, как
    Мне разделаться с бесноватой.)
    ______
    + Кусок письма кто-то сжег.

    И неудивительно, что X., как Вам известно, сказал мне: "Ну, Вы пропали, она Вас никогда не отпустит".
    Но... я замечаю, что письмо мое длиннее, чем ему следует быть, а мне еще надо...
    27 мая 1955. Москва

7 июня 1958
Кстати о путанице

<2>    Все, что я знала о ней до вчерашнего дня (6 июня 1953) было заглавие, портрет О. А. в этой роли, сделанный С. Судейкиным. Оригинал в Русском музее, авторская копия в Минске. Вчера мне принесли пьесу, поразившую меня своим убожеством. В числе источников поэмы прошу ее не числить.
    Невольно вспоминаешь слова Шилейки: "Область совладений столь же огромна, как и область подражаний и заимствований".

О поэме
<3>    Эта поэма - своеобразный бунт вещей. *** вещи, среди которых я долго жила, вдруг потребовали своего места под поэтическим солнцем.
    Они ожили как бы на мгновенье, но оставшийся от этого звук продолжал вибрировать долгие годы, ритм, рожденный этим шоком, то затихая, то снова возникая, сопровождал меня в столь непохожие друг на друга периоды моей жизни. Поэма оказалась вместительнее, чем я думала вначале. Она незаметно приняла в себя события и чувства разных временных слоев, и теперь, когда я, наконец, избавилась от нее, - я вижу ее совершенно единой и цельной. И мне не мешает, что, как я сказала в Ташкенте:

    Рядом с этой идет Другая.

    Красная Конница. Воскресенье. Март 1959

    Вещей? - Не только вещей - и знаменитый Белый Зал через площадку по той же лестнице (раб<оты> Кваренги) принял посильное в ней участие. Там среди таинственных зеркал, за которыми когда-то прятался и подслушивал Павел I (семейный рассказ Ш<ереметев>ых со слов В.К. Шилейки), оказались неприглашенные ряженые 1941 <года>, а Фонтанный Грот из Шеремет<евского> Сада (уничтоженный > в ... году), очевидно, не первый раз возникает в бреду и оттуда фавн приносит (L'apres midi и т.д. *) козлоногую.
    20 августа 1962. Комарова

М. Б., из дневника
I
<4>    ... Я сразу услышала и увидела ее всю - какая она сейчас (кроме войны, разумеется), но понадобилось [почти] двадцать лет, чтобы из первого наброска выросла вся поэма.
    На месяцы, на годы она закрывалась герметически, я забывала ее, я не любила ее, я внутренне боролась с ней. Работа над ней (когда она подпускала меня к себе)
    __________
    * После полудня (фр.)

    напоминала проявление пластинки. Там уже все были. Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб - [чем-то вроде молодого Маяковского] Поэтом вообще. Поэтом с большой буквы и т.д. Характеры развивались, менялись, жизнь приводила новые действующие лица. Кто-то уходил. Борьба с читателем продолжалась все время. Помощь читателя (особенно в Ташкенте) тоже. Там мне казалось, что мы пишем ее все вместе. Иногда она [поэма] вся устремлялась в балет (два раза), и тогда ее нельзя было ничем удержать. И [мне казалось] я думала, что она там и останется навсегда+. Я писала <неразборчиво одно слово> некое подобие балетного либретто++, но потом она возвращалась и все шло по старому.
    Первый росток (первый росточек, толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, это, конечно, запись Пушкина: "Только первый любовник производит... впечатление на женщину, как первый убитый на войне..." Всеволод был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу... что они навсегда слилось для меня. Вторая картина, навсегда выхваченная прожектором памяти из мрака прошлого, это мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода (+ 1913). "Это где-то у стены", - сказала Ольга, но найти не могла. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда.
    17 декабря 1959 г., Ленинград
    ____________
    + Навсегда под рожденной ею музыкой, как могила под горой цветов.
    ++ См. экземпляр с портретом работы Тышлера. Это [первый] второй набросок балета. (После предисловия).

<5>    Слишком большая чувствительность в поэте ныне раздражает читателя. Читатель сам хочет быть чувствительным, за двоих, потом он непрерывно помнит все, что ему пришлось испытать в жизни и его раздражают претензии поэта: потчевать читателя собственными бедами бесполезно. Этот подход к читателю устарел. Итог этого состязания предрешен, поэт уже сказал свое и его никто не спрашивает.
    24 декабря 1959. Европейский Сочельник
К прозе о поэме
<6>    Если можно шекспировскую трагедию и Пушкинскую поэму ("Ромео и Джульетта" и "Мавра") переделывать в балет, то я не вижу препятствия, чтобы сделать то же с "Поэмой без героя". Что в ней присутствует музыка, я слышу уже 15 лет и почти от всех читателей этой вещи. Ряд вставных номеров подразумевается. Целая танцевальная сюита в 1-ой части. Музыку (реальную) взять у ... .Я уверена - она у него есть (или будет). Декорации и костюмы мог бы сделать Дм. Бушей, который был почти свидетелем многих событий 10-ых годов. (Или Юрка Анненков, который тоже кое-что помнит).

<7>    Больше всего будут спрашивать, кто же - "Владыка Мрака" (про Верстовой Столб уже спрашивали), т. е. попросту черт. Он же в "Решке": "Сам изящнейший Сатана". Мне не очень хочется говорить об этом, но для тех, кто знает всю историю 1913 г., - это не тайна. Скажу только, что он, вероятно, родился в рубаг"ке, он один из тех, кому все можно. Я сейчас не буду перечислять, что было можно ему, но если бы я это сделала, у современного читателя волосы стали дыбом.
    Того же, кто упомянут в ее заглавии и кого так жадно искала в ней сталинская охранка, в [ней] Поэме действительно нет, но многое основано на его отсутствии.
    Не надо узнавать его в герое "царскосельского лирического отступления" (III-я главка), а тем более не надо вводить в Поэму ни в чем не повинного графа Комаровского только за то, что он был царскоселом, [и] его инициалы В.К. и он покончил с собой осенью 1914 г. в сумасшедшем доме.
    Таинственный "Гость из Будущего", вероятно, предпочтет остаться не названным, а так как он один из всех "не веет летейской стужей", я им не заведую.
    (Но ведь это нужно только для музыкальных характеристик, (как в "Карнавале" Шумана) или для совсем пустого любопытства).
    Кто-то "без лица и названья" ("Лишняя тень" 1-ой главки), конечно, - никто, постоянный спутник нашей жизни и виновник стольких бед+
    Итак, эта шестая страница неизвестно чего почти неожиданно для меня самой стала вместилищем этих авторских тайн (признаний). Но кто обязан верить автору? И отчего думать, что будущих читателей (если
    ____________
    + Сознаюсь, что второй раз он попал в Поэму (III-я главка) прямо из балетного либретто, где он в собольей шубе и цилиндре, в своей карете провожал домой Коломбину, когда у него под перчаткой не оказалось руки.

    они окажутся) будут интересовать именно эти мелочи. В таких случаях мне почему-то вспоминается Блок, который с таким воодушевлением в своем дневнике записывает всю историю "Песни Судьбы". Мы узнаем имена всех, кто слушал первое чтение в доме автора, кто что сказал и почему. Видно, А<лександр> А<лександрович> придавал очень важное значение этой пьесе. А я почти за полвека не слышала, чтобы кто-нибудь сказал о ней доброе или вообще какое-нибудь слово (бранить Блока вообще не принято).
    26 августа 1961 Комарово

2 января 1961. Москва
<8>    Сегодня М. А. 3<енкевич> долго и подробно говорил о "Триптихе": Она (т.е. поэма), по его мнению, - Трагическая Симфония - музыка ей не нужна, потому что содержится в ней самой. Автор говорит как Судьба (Ананке), подымаясь надо всем - людьми, временем, событиями. Сделано очень крепко. Слово акмеистическое, с твердо очерченными границами. По фантастике близко к "Заблудившемуся трамваю". По простоте сюжета, который можно пересказать в двух словах, - к "Мед<ному> вс<аднику>".

<9>    <...> (Блок о Комиссаржевской). В.Ф. Ком<иссаржевская> голосом своим вторила мировому оркестру. Оттого ее требовательный и нежный голос был подобен голосу весны. Он звал нас безмерно дальше, чем содержание произносимых слов.
    Вот эту возможность звать голосом неизмеримо дальше, чем это делают произносимые слова, Жирм<унский> и имеет в виду, говоря о "Поэме без Героя". Оттого столь различно отношение к Поэме читателей. Одни сразу слышат это эхо, этот второй шаг. Другие его не слышат и просто ищут крамолы, не находят И обижаются.
    Все это я сообразила очень недавно и, возможно, это И станет моим разлучением с Поэмой.
    В. М. Жирмунский очень интересно говорил о поэме. Он сказал, что это исполнение мечты символистов, т.е. это то, что они проповедовали в теории, но никогда не осуществляли в своих произведениях (магия ритма, волшебство видения), что в их поэмах ничего этого нет. <...>
    В наше время кино так же вытеснило и трагедию, и комедию, как в Риме пантомима. Классические произведения греческой драматургии переделывались в либретто для пантомимов. (Период империи.)
    М. б., не случайная аналогия. Не то же ли самое "Ромео и Джульетта" (Прокоф<ьева>) и "Отелло" (Хачатуряна), превращенные в балет.
    Итак, если слова Берк<овского> не просто комплимент, - "Поэма без Героя" обладает всеми качествами и свойствами совершенно нового и не имеющего в истории литературы прецедента произведения, потому что ссылка на музыку не может быть приложена ни к одному известному нам лит. произведению. О музыке в связи с "Триптихом" начали говорить очень рано, еще в Ташкенте (называли "Карнавал" Шумана), но там (Ж. Санд) характеристики даны средствами самой музыки. Установление им же ее танцевальной сущности (о которой говорил и Пастернак - фигуры "Русской") объясняет ее двукратных уход в балетное либретто.
О поэме
<10>    1. В. М. Ж<ирмунск>ий. (Осенью 60 г. Комарове.)
    2. Берковский говорил о моей поэме там же, тогда же, 1960. Поэма - как танец (но не "Карнавал" Шумана).
    3. Пастернак о поэме (тоже танец). "Русская". Моя лирика - с платочком, отступая. Поэма, - распахнув руки - вперед.
    4. М. Зенкевич. Поэма - трагическая симфония. Каждое слово прошло через автора. В поэме никаких личных счетов и даже никакой политики. Это поверх политики (М. 3<енкев>ич). Очень похоже (отзыв современника).
    (1961)
Еще о поэме
<11>    Она не только с помощью скрытой в ней музыки <и> дважды уходила от меня в балет. Она рвалась обратно, куда-то в темноту, в историю ("И царицей Авдотьей заклятый: "Быть пусту месту сему"), в петербургскую историю от Петра до осады 1941-1944 гг., или вернее в петербургский миф. (Петербургская гофманиана.) +.
    (Вообще же это апофеоз 10-ых годов во всем их великолепии и их слабости).
    ____________
    + Как Плутарх, который начинает с мифич<еских> времен и кончает своим дядей или дедом, дружившим с поваром Антония.

    Другое ее свойство: этот волшебный напиток, лиясь в сосуд, вдруг густеет и превращается в мою биографию, как бы увиденн<ую> кем-то во сне или в ряде зеркал. ("И я рада или не рада, что иду с тоб<ой>..."). Иногда я вижу ее всю сквозную; излучающую непонятный свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданные галереи, ведущие в никуда, звучит второй шаг, эхо, считая себя самым главным, говорит свое, а не повторяет чужое. Тени притворяются теми, кто их отбросил. Все двоится и троится - вплоть до дна шкатулки.
    И вдруг эта фата-моргана обрывается. На столе просто стихи, довольно изящные, искусные, дерзкие. Ни таинственного света, ни второго шага, ни взбунтовавшегося эха, ни теней, получивших отдельное бытие, и тогда я начинаю понимать, почему она оставляет холодным<и> некоторых своих читателей. Это случается, главным образом, тогда, когда я читаю ее кому-нибудь, до кого она не доходит, и она, как бумеранг (прошу извинить избитое сравнение), возвращается ко мне, но в каком виде(!?), и раня меня самое.
    17 мая 1961 г. Комарово

<12>    ...и раня меня самое.
    Попытка заземлить ее (по совету покойного Галкина) кончилась полной неудачей. Она категорически отказалась идти в предместия. Ни цыганки на заплеванной мостовой, ни паровика, идущего до Скорбящей, ни о Хлеб<никове>, ни Горячего Поля, она не хочет ничего этого, она не пошла на смертный мост с Маяковским, ни в пропахшие березовым веником пятикопеечные бани, ни в волшебные блоковские портерные, где на стенах корабли, а вокруг - тайна и петербургский миф - она упрямо осталась на своем роковом углу у дома, который построили в начале 19 в. бр. Адамини, откуда видны окна Мр<аморного> дворца, а мимо под звуки барабана возвращаются в свои казармы курносые павловцы. В то время, как сквозь мягкую мокрую новогоднюю мятель на Марсовом Поле сквозят обрывки ста майских парадов и

    Все таинства Летнего Сада -
    Наводненья, свиданья, осада...

    Кто-то сказал: "П<оэма> б<ез> Г<ероя>" - Реквием по всей Европе". Вероятно, он был рассеян и в эту минуту думал о чем-нибудь другом.
    Один раз я хитростью выманила ее на Шереметевский чердак ("Решка"), скрыв, что под этим еще кроется Ташкент +, и еще раз само Время увело ее почти к волнам Тихого океана. Могила поэта.
    О существовании второй музыки я узнала чуть не вчера. М. б., я даже когда-нибудь ее услышу. Третья (азийская) сопровождала ее кровавую растерзанную юность, а первая уже снилась мне до ее рождения - и уводила меня в не легендарный - настоящий двадцатый век.
    27 июля 1961. Комаровo.
    _____________
    + Который, несмотря на то, что сладостно связан с ней музыкой, никак в ней не отразился.

<13>    К<удинов> дает довольно низменное, но правдоподобное объяснение недоходчивости поэмы до некоторых читателей. Он говорит: Ненапечатанная вещь должна быть крамольной. Когда список попадал кому-нибудь в руки, он торопился скорее пробежать весь текст, ожидая найти крамолу. Когда ее не оказывалось, он разочарованно говорил: ничего особенного - я ждал другого (?). Очевидно, с ней это и приключилось, когда ее напечатали в Нью-Йорке. Там ждали второго "Живаго" или по крайней мере "Погорельщины". Не найдя ни того, ни другого [окрестили] обозвали непонятной, хотя в последнем варианте она совершенно ясная, и для ее понимания требуется лишь литературный ликбез, и препятствием понимания м. б. только новизна ее формы.
    17 июля 1961. Москва
(Дальше про поэму)
<14>    Кроме того, одна из ее особенностей это - присутствие отсутствующих. Как в толпе на заднем плане мелькают какие-то полузнакомые лица, в ней дышат, ходят, м. б., даже действуют не названные существа [и автор, как курица [снесша], высидевшая лебединое яйцо, мечется по берегу, а "гадкий утенок" (будущий лебедь) уже далеко уплыл].
* * *
    Определить, когда она начала звучать во мне, невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции "Маскарада" 25 февраля 1917 г.), а конница лавой неслась по мостовой, то ли, когда я стояла уже без моего спутника на Литейном мосту, в то время, когда его неожиданно развели среди бела дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 окт<ября> 1917 г.). Как знать?!

Из книги "Бег времени".
Глава могла бы называться второе письмо +
22 августа 1961
    Комарово
<15>    ...увлекшись сообщением последних новостей 1955, я действительно несколько затянула последнее письмо, потом я, кажется, потеряла его, потому что Вы никогда не упомянули о нем во время наших многочисленных московских встреч. С тех пор случилось нежданное и великое - стихи вернулись в мир. В том письме я, между прочим, писала Вам о моей Поэме. Теперь могу прибавить, что она действительно вела себя очень дурно, так что я одно время предполагала совсем отказаться от нее, как хозяин пса, искусавшего кого-нибудь на улице, делает незнакомое лицо и удаляется, не ускоряя шаг. Но из этого тоже ничего не вышло ++ (а мне с самого начала казалось, что ей пошло бы быть анонимной, а приписать ее уже умершему поэту было бы совсем бессовестно) - а) потому что никто не хотел взять ее на себя, б) потому что все, с кем я заводила беседу на эту тему, - утверждали, что у их родственников есть списки, сделанные моей рукой со всеми мне присущими орфографическими ошибками (ложь, конечно).
    _____________
    + Почему второе - мне больше нравятся нечетные цифры, почему не третье и не седьмое. Как Вам кажется - седьмое?
    ++ Планы Белкина.

    Однако вышеупомянутое письмо не пропало для благодарного потомства, и если этому уготована та же участь, не теряйте надежды увидеть его напечатанным в Лос-Анджелесе или Тимбукту с священной надписью:
ALL RIGHTS RESERVED*.
    Мне лично приходится любоваться этой надписью на моих никому не переуступленных писаниях... Однако это детали. Гораздо хуже то, что делает сама Поэма. По слухам, она старается подмять под себя никакого к ней отношения не имеющие другие мои произведения, искажая этим и мой (какой ни есть) творческий путь, и мою биографию.
    Затем я еще раз убеждаюсь, что женщине лучше кокетничать, когда она находится cm bon cote de la quarantaine**, а не наоборот, а я, грешница, из чистейшего кокетства все в том же злополучном письме к Вам любовно перечислила все случаи, когда Поэма была встречена в штыки. По-видимому, такой "откровенности" автора соблазнительно поверить.
    Конечно, каждое сколько-нибудь значительное произведение искусства можно (и должно) толковать по-разному (тем более это относится к шедеврам). Например, "Пиковая дама" - и просто светская повесть 30-х годов 19 века, и некий мост между 18 и 19 веками (вплоть до обстановки комнаты графини), и библейское "Не убий" (отсюда всё "Преступление и наказание"), и трагедия старости, и новый герой (разночинец), и психология игрока (очевидно, беспощадное самонаблюдение), и проблема языка (каждый говорит по-своему, особенно интересен русский язык старухи - докарамзинский; по-французски, надо думать, она говорит не так), но... я, простите, забалтываюсь - меня нельзя подпускать к Пушкину... Но когда я слышу, что Поэма и "трагедия совести" (В. Шкловский в Ташкенте), и объяснение, отчего произошла Революция (Шт<ок> в Москве), и "Реквием по всей Европе" (голос из зеркала), трагедия искупления и еще невесть что, мне становится страшновато... (и "исполненная мечта символистов" - В. М. Жирмунский в Комарове, 1 960 год). Многим в ней чудится трагический балет (однако Л. Я. Гинзбург считает, что ее магия - запрещенный прием - why? ***).
    _____________
    * Все права сохранены (англ.).
    ** По лучшую сторону сорокалетия (фр.).
    *** Почему? (англ.)

    Не дожить до конца столетья...
    Двадцать первое, двадцать третье...
    Будто стружка летит с верстака!

    Это, извините, стихи трезвейшего и знаменитого физика-атомщика, но... довольно - боюсь, что в третьем письме мне придется извиняться за эти цитаты, как я извиняюсь в этом за цитаты 1955 года.
    Но что мне делать с старой шаманкой, которая защищается "заклинаниями" и "Посвящениями" из музыки и огня. Это она заставляет меня испытывать весьма лестные для авторского самолюбия ощущения курицы, высидевшей лебединое яйцо и беспомощно хлопающей крыльями на берегу в то время, как лебеденок уже далеко уплыл. По старой дружбе не скрою от Вас. что знатные иностранцы спрашивали меня - действительно ли я автор этого произведения. К чести нашей Родины должна сознаться, что по ею сторону границы таких сомнений не возникало.
    Просто люди с улицы приходят и жалуются, что их измучила Поэма. И мне приходит в голову, что мне ее действительно кто-то продиктовал, причем приберег лучшие строфы под конец. Особенно меня убеждает в этом та демонская легкость, с которой я писала Поэму: редчайшие рифмы просто висели на кончике карандаша, сложнейшие повороты сами выступали из бумаги.

    1) О Белкинстве.
    2) Об уходе Поэмы в балет, кино и т.п. Мейерхольд. (Демонский профиль.)
    3) О тенях, которые мерещатся читателям.
    4) "Не с нашим счастьем", как говорили москвичи в конце декабря 1916, обсуждая слухи о смерти Распутина.
    5) ...и я уже слышу голос, предупреждающий меня, чтобы я не проваливалась в нее, как провалился Пастернак в "Живаго", что и стало его гибелью, но я отвечаю - "Нет, мне грозит нечто совершенно иное. Я сейчас прочла свои стихи. (Довольно избранные). Они показались мне невероятно суровыми (какая уж там нежность ранних!), обнаженными, нищими, но в них нет жалоб, плача над собой и всего невыносимого. Но кому они нужны! Я бы, положа руку на сердце, ни за что не стала бы их читать, если бы их написал кто-нибудь другой. Они ничего не дают читателю. Они похожи на стихи человека, 20 л. просидевшего в тюрьме. Уважаешь судьбу, но в них нечему учиться, они не несут утешения, они не так совершенны, чтобы ими любоваться, за ними, по-моему, нельзя идти. И этот суровый черный, как уголь, голос и ни проблеска, ни луча, ни капли... Все кончено бесповоротно. М. б., если их соединить с последней книжкой (1961 г.), это будет не так заметно или может создаться иное впечатление. Величья никакого я в них не вижу.
    Вообще это так голо, так в лоб - так однообразно, хотя тема несчастной любви отсутствует. Как-то поярче - "Выцветшие картинки", но боюсь, что их будут воспринимать как стилизацию - не дай Бог! - (а это мое первое по времени Царское, до-версальское, до-расстреллиевское). А остальное! - углем по дегтю. Боже! - неужели это стихи? Сама трагедия не должна быть такой. Так и кажется, что люди, собравшиеся, чтобы их читать, должны потихоньку говорить друг другу: "Пойдем выпьем" или что-нибудь в этом роде.

    Мир не видел такой нищеты,
    Существа он не видел бесправней,
    Даже ветер со мною на ты
    Там за той оборвавшейся ставней.

<16>    26 августа 1961, Комарово
    Кроме попытки увода Поэмы в предместье (Вяз<емская> Лавра, букинисты, церковные ограды и т.д.) к процессу заземления относится и попытка дать драгуну какую-то биографию, какую-то предысторию (невеста-смолянка, кузина, ушедшая в монастырь - "Великих Постриг", и заколовшаяся от его измены цыганка). Обе пришли из балета, и их обратно в Поэму не пустили ("Две тени милые"), М. б., они возникнут в одной из музык.
    Но самой Поэме обе девушки оказались совершенно нР нужны. Другая линия его настоящей биографии для меня слишком мало известна и вся восходила бы к сборнику его стихов ( М. К.).
    Биография героини (полу-Ольга, - полу-Т.Bечеслова; записана в одной из моих записных книжек - там балетная школа (Т.В.), полонез с Нижинским, Дягилев, Париж, Москва - балаганы, художник, la danse russe в Царскосельском дворце и т.д. Всего этого Пoэма не захотела.
    Интересно, чего же она еще захочет?

Продолжение
(еще о поэме)
<17>    ...Сейчас я поняла: "Вторая", или "Другая" ("Рядом с этой идет "Другая..."), которая так мешает чуть не с самого начала (во всяком случае в Ташкенте) - это просто пропуски, это не заполненные пробелы, из которых, иногда почти чудом, удается выловить что-то и вставить в текст. К этому, в сущности, сводится моя деятельность, которая так раздражает некоторых читателей. К моему огорчению, эти куски часто называют "жемчужинами" и клянутся, что они лучше окружающего их текста+. (Так было с лир<ическим> отступлением о Госте из Будущего, I главка).
    Похоже на то, что я пропустила все лучшее, уступив его, скажем, музыке, и написала все худшее, но лучшее продолжает тесниться и местами прорывается в печатный (?) текст, неся с собой тень, призрак музыки (но никак не музыкальность в банальном смысле), в котором оно пребывало. Оттого и незаметны "швы" (что так изумляет некоторых, в частности, Озерова).
    Ощущение Канунов, Сочельников - ось, на которой вращается вся вещь++, как волшебная карусель (примеры). Это то дыхание, которое приводит в движение все детали и самый окружающий воздух. (Ветер завтрашнего дня.) Читатель и слушатель попадает в этот вращающийся воздух, отчего и создается магия, вызывающая головокружение и называемая некоторыми (Л. Я. Гинзбург) запрещенным приемом: ("Не боюсь ни смерти, ни срама / Это тайнопись, криптограмма / Запрещенный это прием").
    Но это и то, чего хотели, между прочим, добиться символисты и что они проповедовали в теории, но чего они не могли достичь, когда начинали писать сами (В.М.Ж<ирмунский>), 1960 г. (развить).
    31 августа 1961, Ленинград
    _____________

    + Так произошло на днях с куском:
    "Кто-то с ней "без лица и названья"
    ...................................
    А теперь прощаться пора!"
    И "Портрет Козлоногой".

    ++ Еще в Ташкенте (Ш<ток>) говорил, что поэма похожа на большие Старинные башенные часы с сложнейшим механизмом (Horloge). He то ли это?

Еще к прозе о поэме
<18>    ...Все в ней двоится и троится. И, конечно, - сам автор. Один видит на "Брокене" - тень драгуна живого ("А за ней в ши<нели>"), другой видит его же в своей (Фонтанной) комнате мертвым и приходит в ужас.
    (И так все).
    19-летн<ий> поэт X. сказал мне в Москве: "Он (мальчик, драгун) был лучше их всех, за это они его убили". При всей его наивности этот отзыв запомнился, потому что так по существу мало кто [говорил] высказывался.

<19>    25 ноября 96
    ...Так возясь то с балетом, то с кино [сценарием], я все не могла понять, что собственно я делаю. Следующ<ая> цитата разъяснила дело: "This book may be read as a poem or verse play"* - пишет Peter Viereck (1961. "The tree witch")** и затем технически объясняет, каким образом поэма превращается в пьесу. То же и одноврем<енно> я делала с "Триптихом". Его "The tree witch" - современник моей поэмы, и, возможно, такая близость.
    ____________
    * Эта книга может быть читаема как поэма или пьеса в стихах (англ.).
    ** Питер Вирек. Дриада (англ.).

Продолжение
<20>    Все это я, разумеется, говорю неизвестно для кого и неизвестно зачем; читатели же должны верить, что она, как опытная космонавтка, так вот и спустилась с неба, никогда другой не была, и никогда другой не будет и не может быть.
    Больница. Ноябрь, 1961.

К статье "Проза о поэме"
<21>    Гавань. Ноябрь. 1961. Больница
    Я [писала] начала ее в послеежовском опустелом Ленинграде (в мой самый урожайный 1940 год), продолжила в "Константинополе для бедных" - Ташкенте (который был для нее волшебной колыбелью), потом, в последи <ий> год войны, опять в Фонтанном Доме, среди развалин моего [родного] города, в сталинской Москве и между сосенок Комарова. Рядом с ней, такой пестрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов [и бурной] и тонущей в музыке, шел траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и редкие отдаленные удары похоронного звона.
    В Ташкенте у нее появилась еще одна попутчица - пьеса "Энума элиш", одновременно шутовская и пророчес<кая>, от которой и пепла нет.
    Лирика [она] ей не мешала, и она не вмешивалась в нее.

План "Прозы о поэме"
<22>    (Может быть, это будет новое "Вместо предисловия").
    1. Где и когда я ее писала. 2. Как она меня преследовала. 3. О самой Поэме. Провал попыток заземления. (Запись из пестрой тетради.) Ее уходы в балет. Бумеранг. - Карусель. - Поэма Канунов. (Примеры). 4. Ее связь с Петербургской гофманианой. 5. Подтекст. "Другая" - траурная - обломки ее в "Триптихе".
    Писать широко и свободно. Симфония.
    Отзывы Б. Пастернака + и В. М, Жирмунского (Старостина, Штока, Добина, Чуковского и т.д.).
    Слушала стрекозиный вальс из балетной сюиты Шостаковича. Это чудо. Кажется, его танцует само изящество. Можно ли сделать такое со словом, что он делает с звуком?
    _____________
    + И не потому, что я верю, что он, Борис, так думал. Он ничего не думал о чужих стихах. Он просто забывал их ровно через 5 минут, но уж очень у него по его гениальности прелестно сказалось. (Я, грешница, тоже забыла, но мне напомнила в этом году Л. Чуковская).

Еще о поэме
<23>    Опять два стиха из "Другой"! Они глубже, точнее и больше приоткрывают, чем их соседи. Я начинаю думать, что "Другая" совсем сквозная. Таков же стих, который имеет несколько смыслов:
    Прибежавший сюда без маски.
    Он и торопился - он один из всех показывает свое настоящее лицо - в этом его характеристика и т.д.
    А матрос (пьяный) всегда был Цусимой - до самой войны 15 г., когда я видела матросов в пешем строю, у меня невольно сжималось сердце от воспомин<аний> о Цусиме, - этом тоже первом ужасе моего поколения, и чего я не сумела выразить в поэме "У самого моря". (Что поет моряк? - Поискать.)
    (Гр<афа> В.А. Комаровского придумал, вероятно, С. Маковский, который знал Комаровского и печатал его в "А<поллоне>".) Б. Ф<илиппов> копнул глубоко, но не в том месте. Ему бы начать с "Голоса памяти" в "Четках", просто посвященно<го> О. С. Там [просто] сказано:

    Иль того ты видишь у своих колен,
    Кто для белой смерти твой покинул плен?


    (Это же эпиграф к 11-ой главке 1913 года.)
    О глазах и взгляде О. С. сказано и в стих<отворении> лета 1921 г., тоже посв<ященном> О. С. (Anno Domini. "Пророчишь, горькая..." +).
    _______________
    + То мертвому ли сладостный укор?

<24>    Поэма опять двоится. Все время звучит второй шаг. Что-то идущее рядом - другой текст, и не понять, где голос, где эхо и которая тень другой, поэтому она так вместительна, чтобы не сказать бездонна. Никогда еще брошенный в нее факел не осветил ее дна. Я, как дождь, [влетаю] проникаю в самые узкие щелочки, расширяю их - так появляются новые строфы. За словами мне порой чудится петербургский период русской истории:

    Да будет пусто место сие

    дальше Суздаль - Покровский Монастырь - Евдокия Федоровна Лопухина. Петербургские ужасы: могила царевича Алексея, смерть Петра, Павла, Параша Жемч<угова>, дуэль Пушкина, наводнение, тюремные очереди 1937 г., блокада. Все это должно звучать в еще несуществующей музыке. Опять декабрь, опять она стучится в мою дверь и клянется, что это в последний раз. Опять я вижу ее в пустом зеркале, куда ушел гость из Будущего и во сне.
    Ордынка, 1961

Она шире...
<25>    Так сказал Вл<адимир> Павл<ович> Михайлов о "Поэме без Героя". Вот это чувство незаполненных пустот, где что-то рядом, т.е. мнимо незаполненных, потому что, может быть главное как раз там, и создает чувство, близкое к волшебству. Эти якобы пустоты и темноты вдруг освещаются то солнцем, то луной, то петербургским угловым фонарем и оказываются то куском города, то тайгой, то гостиной Коломбины, то шереметевским "чердаком", по которому кружит адская арлекинада "Решки", а в печной трубе, заглушая вой ветра, бормотанье "Реквиема".
    Жирму<нский> о Поэме: Это - исполненная мечта символистов. В теории они много говорили о магии стиха, о втором шаге и т.д. (Напр., Блок о Комис<саржевской>), а когда начинали писать, всего этого не было.
    Пастернак Бор<ис> сравнивал мое творч<ество> с фигурами "русской". Лирика - прячась за платочком и отступая. Поэма - раскинув руки, - вперед.
    Peter Viereck (о своей поэме, которая, по его мнению, может превращаться в драматическое действо).

<26>    Поэма как последнее звено Петербургской Гофманианы.
    ...А есть еще такие, что не хотят, чтобы им объясняли. Они сами все знают, объясняя, автор их как бы обкрадывает.

Работает подтекст
<27>    И только сегодня мне удалось окончательно формулировать особенность моего метода (в Поэме). Ничто не сказано в лоб.
    I. Сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, как они привыкли, а в двух стихах, но для всех понятно. ("Кор<идор> Петр<овских> кол<легий>" и "Что угодно может случиться" - вся эмиграция. "Все уже на местах, кто надо" и "До смешного близка развязка" - Революция. То же в области чувств и характеристик ("Потаенный таился гул" - война).
    II. Строки с двойным дном

    Вы отсюда куда?
    - Бог весть!
    "По рядам пробежал озноб".
    И открылась мне та дорога,
    По которой ушло так много - Ежовщ<ина>,
    Бериевщина -
    По которой сына везли - единств<енное> пояснение.
    Прибежавший сюда без маски.

    Строка "Прибежавший сюда без маски" - тоже двойная. И просто торопился, и один из всех со своим лицом. (М.б., потому Кома и говорит, что из до-рев<олюционных> произведений он может читать только - Триптих).
    И куда только она от меня ни уходила. Даже в гран-гиньоль, потому что как иначе назвать мысль всех их (главным образом, отсутствующих - Маяк<овского> Цветаеву, Нижинск<ого>, Дапертутто, Хлебн<икова>) - рисун<ки> Митурича и т.д.), заставить видеть в волшебном зеркале колдовского шарманщика свой конец вместе с Фаустом, Д<он> Жуаном, Гамлетом... видеть, как Блока уводят 12 молодых людей, а Мейерхольда только двое. На фоне всех этих концов смерть драгуна просто блаженное успение.

<28>    Еще одно интересное: я заметила, что чем больше я ее объясняю, тем она загадочнее и непонятнее. Что всякому ясно, что до дна объяснить ее я не могу и не хочу (не смею) и все мои объяснения (при всей их узорности и изобретательности) только запутывают дело, - что она пришла ниоткуда и ушла в никуда, ничего не объяснила... Когда я читала одно из моих особенно длинных и подробных "объяснений" И<вановско>му, он сказал: "Я чуть не крикнул посередине: "Перестаньте - не могу больше. Ведь то, что вы читаете, это та же поэма (скажем, "Решка"), но в прозе - это невыносимо".

<29>    Ты! кому эта поэма принадлежит на 3/4, так как я сама на 3/4 сделана тобой, я пустила тебя только в одно лирическое отступление (царскосельское). Это мы с тобой дышали и не надышались сырым водопадным воздухом парков ("сии живые воды") и видели там <в> 1916 г. (нарциссы вдоль набережной).
... траурниц брачный полет...

<30>    Начинаю думать, что "Другая", откуда я под-<зо> бирают крохи в моем "Триптихе" - это огромная траурная, мрачная, как туча - симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, т.е. вернее обо всем, что нас постигло. А постигло нас разное: Стравинский, Шаляпин, Павлова - слава, Нижинский - безумие, Маяков<ский>, Есен<ин>, Цвет<аева> - самоубийство, Мейерхольд, Гумилев, Пильняк - казнь, Зощенко и Мандельштам - смерть от голода на почве безумия и т.д., и т.п. (Блок, Хлебников...)
    Моя бедная поэма, которая начиналась с описания встречи Нов<ого> года и чуть ли не домашнего маскарада - смела ли она надеяться, к чему ее подпустят. Но это странное упорство, с которым я к ней возвращалась, небывалый способ, которым я ее писала, все же свидетельствовал о чем-то. Когда в июне 41 г. я прочла (в Москве) первый (без начала и без конца) кусок Марине Цветаевой, она не без язвительности сказала:
    "Надо обладать большой смелостью, чтобы в 1941 г. писать о Коломбине, Пьеро и Арлекине". Вероятно, этот кусок показался ей непростительно старомодным подражанием, стилизацией под раннего Кузмина или чем-то в этом роде, а она в это время уже была автором "Поэмы Воздуха" (1936), которую она в одну ночь переписала своей рукой и подарила мне с надписью, где фигурировала 25-лет<няя> любовь. Но не в этом дело.

<31>    ...и все-таки все эти списки не полны и не верны. На единственно верном, отменяющем все списки, должны быть: 1) Дата 1962 г. 2) Отделенная от третьей IV-ая главка "1913 г." со своей прозой ("Угол Mapcosa Поля...") и новыми 9-ю стихами ("Кто-то с ней "без лица и названья" - "А теперь прощаться пора") после стиха: "Возвратилась домой не одна". 3) Со стихами:

    Кружевную шаль не снимая
    • • •
    В ожерелье черных агатов ("1913 г.")
    • • •

    4) Следующий кусок должен читаться так ("1913"):

    До смешного близка развязка,
    Вкруг костров кучерская пляска + | + Вар<иант>. За пятак чрез Неву на салазках
    Из-за ширм Петрушкина маска
    Над Дворцом черно-желтый стяг...
    Все уже на местах - кто надо,
    Пятым актом из Летнего Сада
    Пахнет. Призрак цусимского ада
    Тут же. Пьяный поет моряк.

    5) "Вопль: "Не надо!" - и в отдалении (1913)
    Чистый голос: "Я к смерти готов".

    6) В прим<ечаниях> автора два портрета: Козлоногой и драгуна. Там же строфа "Всех наряднее..." кончается так:

    Не клянет, не молит, не дышит
    Голова m-me de Lamballe.
    А смиренница и красотка,
    Та, что козью пляшет чечетку,
    Снова гулит томно и кротко:
    "Que me veut mon Prince Camaval?"

    7) Новая редакция прозы к II-ой главке. (Про арапчат.) См. книгу Мейерхольда.
    8) Дапертутто, Иоканааном (1913)
    9) И никто меня не осудит
    10) Певчих птиц не прятала в клетку (13)
    11) И в тени заповедного кедра (февраль 62) Комар<ово>

К "Прозе о поэме"
<32>    Начинаю думать, что "Другая", из которой я подбираю крохи в моем "Триптихе" - это огромная, мрачная, как туча - симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, т.е. обо всем, что нас постигло. А постигло нечто беспримерное+, что та поэма звучрт все время, как суд у Кафки и как Время, чего я, конечно, не смею сказать о моем бедном "Триптихе". Но слушая "Другую", т.е. слушая Время...
    ... и только сегодня мне удалось окончательно сформулировать особенности моего метода в "Поэме...". Нич^о не сказано в лоб: сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, как они привыкли, а в двух стихах, - но всем понятно, о чем идет речь и что чувствует автор. Напр.:

    "Коридор Петровских коллегий
    Бесконечен, гулок и прям,
    Что угодно может случиться,
    Но он будет упрямо сниться
    Тем, кто нынче проходит там"++.

    ________________
    + Такой судьбы еще не было ни у одного поколения (в истории), а м.б. не было и такого поколения. 20-ые годы, которыми тсисро принято восхищать<ся> - не то - это сила инерции. Блок, Гумилев, Хлебников умерли почти одновременно. Ремизов, Цветаева и Ходасевич уехали за границу, там же были Шаляпин, М. Чехов, Стравинский, Прокофьев и 1/2, балета (Павлова, Нижинский, Карсавина). Наука потеряла Ростовцева, Бердяева, <далее одна фамилия зачеркнута и обозначена тремя звездочками>, Вернадского. Б. Пастернак примолк после гениалрной книги лета 1917 (вышла в 1921), растил сына, читал толстые книги и писал свои 3 поэмы. У Манд<ельштама>, по словам Нади, было удушье, к тому же он был объявлен бриковским салоном - внутренним эмигрантом, Ахм<атова> была кое-как (с 1925 г.) замурована в первую попавшуюся стенку.
    ++ Тут бы хорошо взять байроновское: "Место, где вас забыли и которое вы никогда не забудете" (Alma mater), (Кажется, "Беппо").

    Разве это не вся петербургская ученая эмиграция?

    А "Все уже на местах, кто надо
    Пятым актом из Летнего Сада
    Веет."

    Разве это не канун Революции?
    И еще: ... призрак цусимского ада
    Тут же. - Пьяный поет моряк.

    Раньше "цусимского ада" не было. Я извлекла его из пьяного и поющего моряка, в котором он всегда был. (Сравнение с цветком). Так развертывая розу, мы находим под сорванным лепестком - совершенно такой же.
    А в Эпилоге:

    "И открылась мне та дорога, (за Уралом)
    По которой ушло так много,
    По которой сына везли..."

    В этих строчках каждый из нас узнает ежовщину и бериевщину. У всех везли сына (или мужа) за Уэал. Более мелкие примеры:

    "Уверяю, это не ново...
    "Вы дитя, signer Casanova
    и т.д. т.д.

    В строчке "По которой ушло так много" уже содержится следующая.
    Этот метод дает совершенно неожиданные результаты: я уже писала в другом месте, что все время чувствовала помощь (и почти подсказку) читателя. (Особенно в Ташкенте). И вот это "развертывание цветка" (в частн<ости> розы) дает и читателю в какой-то мере, и, конечно, совершенно подсознательное ощущение - соавторства. Есть поэты, которые знают, что про некоторые их произведения читатели говорят: "Это про меня+ - это будто я написал(а)". И тогда автор может быть уверен, что сделанное им "дошло".
    ______________
    + "Мне казалось, что мы пишем ее все вместе".

    Так или не совсем так было с "Поэмой без Героя". Абсолютно чужая и страшная одним, она как бы всецело принадлежит другим.
    Разгадку ее недоходчивости сообщил мне переводчик Превера, у которого она довольно долго лежала. Разгадка эта так низменна, что мне не хочется переписывать ее второй раз. (Отсутствие крамолы, которая якобы необходима в каждой ненапечатанной вещи).

О Решке
<33>    ...там у меня два двойника. В первой части - "петербургская кукла, актерка", в третьей - некто "в самой чаще тайги дремучей", во второй части (т.е. в "Решке") у меня двойника нет. Там никто ко мне не приходит, даже призраки ("В дверь мою никто не стучится"). Там я такая, какой была после "Реквиема" и четырнадцати лет жизни под запретом ("My future is my past") на пороге старости, которая вовсе не обещала быть покойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не "старый город Питер" - а после-ежовский и предвоенный Ленинград - город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя.
    31 мая, 1962, Москва.

К "Прозе о поэме"
<34>    Я начинаю замечать еще одно странное свойство Поэмы: ее все принимают на свой счет, узнают себя в ней. В этом есть, что-то от "Фауста" (см. то место, где Ф<ауст> видит на Брокене издали Марг<ариту>, а Мефистоф<ель> говорит ему, что в этом призраке все узнают любимую девушку).
    Но Фауст именно тогда бросает все и мчится "спасать" Маргариту.

Еще о поэме
<35>    ...кроме вещей (см. 1-ый отрыв<ок>) в дело вмешался сам Фонтанный Дом: древние, еще шведские дубы. Белый (зеркальный) зал - через площадку, где пела сама Параша для Павла I, уничтоженный в ... году грот, какие-то призрачные ворота и золотая клинопись фонарей в Фонтанке - и Шумерская кофейня (комната В. К. Шилейко во флигеле)... Потом еще...

Для М<алия>
<36>    1. Поэма - волшебное зеркало, в котором каждый б> видит то, что ему суждено видеть. (4 примера - Чук-<овский>, М<ихайлов>, Blot, Фил<иппов>.)

Новое в списке 1962
<37>    I. Строфы. (Не давать никому).
    1) Маска это, череп, лицо ли? (1913-й, I главка)
    2) Скоро мне нужна будет лира... ("Решка")
    3) Портрет козлоногой (В примеч<аниях> авт<ора> )
    4) Портрет драгуна (В прим<ечаниях> ав<тора>).
    5) Кружевная шаль (1-ая главка) [6) И Венера возникла из пены (?)
    5) Кто-то с ней без лица и названья (9 стихов)
    6) IV гл<авка>. Эпиграф 9 строк, прозаическая часть
    7) Уладить арапчат [9] 7 [1/2 строк о Козлон<огой>]
    8) Вопль: "Не надо!!." (1-ая главка 1913 г.)
    9) И никто меня не осудит (1-ая гл<авка>)
    10) Не клянет, не молит, не дышит (М. Lamb)
    11) Та, что [здесь] пляшет козью чечетку (в Прим<ечаниях>)
    12) Я же роль рокового хора (II главка)
    13) Дапертутто, Иоканааном (1-ая главка)
    14) Лат<инское> прим<ечание> Байрона к [цитате] эпиграфу из Д<он> Жуана 14') 14а) Проза при IV главке (Гораций)
    15) Призрак цусимского ада Тут же: пьяный поет моряк
    16) Из-за ширм Петрушкина маска (1913). Новое предисловие. "Проза о Поэме" - отрывки о Канунах, о карусели, о заземлении, о петерб<ургской> гофман<иане> и т.д.

<38>    <...> от лиц, вернувшихся оттуда, где стихи за-<зв> поминались наизусть, до пишущего эти строки дошла следующая новелла:
    Такого-то года, такого-то числа (даты всякий раз иные) где-то недалеко от Ленинграда (место тоже в каждом рассказе другое) волны Маркизовой Лужи выбросили на берег бутылку, в которой оказались строфы... дальше

    Тогда я велела ветрам четырем
    За
    (и сделали сердце мое
    Комком окровавленной грязи.

    И я положила на самое дно
    Моей самой лучшей поэмы

    Так вот отчего мне легко и смешно,
    Так вот отчего я не плачу давно.

<39>    И, конечно, дело не в том, что в этой тени можно угадать одну современницу Ахматовой, к которой она уже и раньше обращалась со стихами (1914 и 1921 гг.) и чуть ли не по [этому] тому же поводу (см. эпиграф к 11-ой главке и "Пророчишь, горькая..." в Ап<по> Domini), что и в поэме и т. д., но это не случайность, что когда [но вот] наступает 1941 г., [и] кончается вся петербургская гофманиана поэмы. Белая ночь беспощадно обнажила город... а дальше Урал, Сибирь и образ России.

О поэме
<40>    1. Она кажется всем другой:
    Поэма совести (Шкловск<ий>)
    Танец (Берковский)
    Музыка (почти все)
    Испол<ненная> мечта символист<ов> (Ж<ир-мунский>)
    Поэма Канунов, Сочельников (Б. Филиппов)
    Поэма - моя биография.
    Историческая картина, летопись эпохи (Чуковс<кий>)
    Почему произошла Революция (Шток)
    Одна из фигур русской пляски (раскинув руки и вперед) (Паст<ернак> (Лирика, отступая и закрываясь платочком.)
    Как возникает магия (Найман)

<41>    Последний список ([октябрь], ноябрь, 1962. Москва) отменяет все предшествующие рукописные списки и печатные издания, даже еще не появившиеся ("День поэта". Лен<издат> 62 г.) - в нем впервые "Интермедия", примечания редактора, указания на того, кто это произносит, читает или бормочет. III-е посвящение называется "Le jour des Rois", увеличено число прототипов ("Этот Фаустом...") и т.д. Как видите, отличий довольно много, но самое существенное это раскрытие двойника в Эпилоге и песенка там же ("За тебя я заплатила..."). Все новое в "Решке". Замечаю, что поэму гораздо лучше понимают молодые люди, чем мои современники.
В поэме
<42>
Пушкин 		- "Пиковая Дама" (в конце 1-й главки)
Гоголь 		Кареты валились с мостов (не в реку, конечно), а просто пятятся обратно с крутых мостиков)
Достоевский 		Конец 1-ой главки ("Бесы") ("Смерти нет - это всем известно)
Paul Valery 		Variete V (Сон...) (Эльсинорских террас парапет)
R. Browning 		Dis aliter visum (Подагра и слава...)
Блок 		"Шаги Командора" ("Крик петуший нам только снится") и черная роза в бокале
Мандельштам 		(Повернувшись вполоборота и "Я к смерти готов")
Bс. К<нязев> 		("палевый локон"), ("поцелуйные плечи")
Мейерхольд 		Арлекин - дьявол см. "О театре", стр. ...
Стравинский 		Петрушкина маска, пляска кучеров, барабан...
Библия 		Мамврийский дуб, долина Иосафата, ковчег завета, содомские Лоты
Античн<ость> 		Гекубы, Кассандры, Софокл, ресницы Антиноя и музыка все время.

<43>    И наконец произошло нечто невероятное: оказалось возможным раззеркалить ее, во всяком случае по одной линии. Так возникло "лирическое отступление" в Эпилоге и заполнились точечные строфы "Решки". Стала ли она понятнее, - не думаю! - Осмысленнее - вероятно.
    Но по тому высокому счету (выше политики и всего...) помочь ей все равно невозможно. Где-то в моих прозаических заметках мелькают какие-то лучи - не более.
    18 декабря 1962 Садово-Каретная

<44>    "Чем больше вы ее объясняете, тем [больше] меньше я ее [не] понимаю" (Из беседы о "Триптихе")
    1962.
    Под Кедром
    Хороший эпиграф, например, к "Решке" и главное - русский. Все поймут!

<45>    Там же присутствовал "заповедный кедр", [пришедший посмотреть] подошедший взглянуть - что происходит из гулких и страшных недр моей поэмы, "где больше нет меня".

<46>    Оставить ее одну уже не было опасно, но остаться без нее казалось просто невозможным.

<47>    Кто-то (лето 62 г.) предположил, что поэма не всем понятна из-за своей аристократичности.

Еще о поэме
<48>    С 7 января 1963. Рождество
    ...и кажется, я все же заземлила ее самым неожи- данным образом - интермедией. (Фонтанный грот, которого давно нет. Белый зеркальный зал - бал). Шапка "Решки" - это арка, составленная из двух частей. Там звучит отдаленно, но чисто - Реквием. И все это в 1941 г.

    .............................................................................................
<49>    Поджиоли пишет, что у Ахм<атовой> только голос "fiancee, bridee* и возлюбленной", когда [потом] уже давно (в 1935-40) [является] существ<ует> "Реквием", где достаточно громко звучит голос матери и сестры +. Ахм<атова> в течение десятилетий считается чуть ли не миниатюристкой - затем 22 года пишет свой огромный, похожий на траурную трагическую симфонию - Триптих. (Чтобы поделиться с читателем моим горем и показать, как глубока и безвыходна западня, в которую я попал, приведу несколько высказываний о поэме.)
    _____________
    * Невесты, скромницы (фр.).
    + То ли дело М.Ц<ветаева> - у нее голос матери, сестры (?) и т.д.

    Чук<овский> - [мастер] шедевр истори-ч<еской> живописи.
    Шкл<овский>: - трагедия совести.
    Шток: объяснение, отчего произошла Революция.
    Фил<иппов>: - Ветер канунов.
    Пастернак: Фигура "Русской" (Ax, вы сени, мои сени), - раскинув руки и вперед... (лирика), другая фигура - с платочком, прячась за ним и отступая. Добин + ....................................................................
    А все тот же таинственный голос почти из будущего говорящий, как подобает о стихах (из-за поворота) объясняет: "Если перв<ая> строка...
    ........................................................................
    и все исходит из стиха: "До смешного близка развязка."
    ЭрГэ ищет и находит ее корни в классической русской литературе. (Пушкин - "Пиковая дама". Гоголь... Достоевский - "Бесы" и вообще тянет к бесам, не замечая петербургской гофманианы и западные корни, напр., "Dis aliter visum"* Браунинга и "Эл<ьсинорских> террас парапет" Paul Valery.)
    _____________________
    + Но все при этом твердят одно и то же: "Музыка, музыка, музыка..."
    * Боги судили иначе (лат.).

    Некто Ч<апский> в Ташкенте церемонно становится на одно колено, целует руки и говорит: "Вы - последний поэт Европы" (1942 г.)
    А некто из зазеркалия (Фонтанный Дом): "Это реквием по всей Европе" (1946).
    Jean Blot в 1962. ("Прошлое и настоящее судят друг друга и обоюдно выносят друг другу приговор".)
    Берковский (Комарове, 1962 г.) видит в ней танец - она вся движение и музыка.
    Жирмунский: "Поэма без Героя" - это исполненная мечта символистов, это то, что они проповедовали в теории, но когда начинали творить, то никогда не могли осуществить. (Магия)
    Гинзб<ург> считает это же запрещен<ным> приемом.
    Итак, вы видите, что когда говоришь об этом авторе, то кажется, что говоришь о многих, не похожих друг на друга людях.

Продолжение о Поэме
<50>    Вл. Муравьев, которому уже 23 года, пишет о поэме: "Вечный допрос? - Нет. Нечто более реальное - тождество поэзии и совести, расплата стихами..." (и дальше) [(Ташкент. 1942)].
    Из писем читателей о поэме
    Читательница о Триптихе " Это голос судьи. Это действительно лира Софокла". (Письмо.)
    Черняк (дневник) .............................................

<51>    Когда в июне 1941 г. я прочла М. Цветаевой кусок поэмы (первый набросок), она довольно язвительно сказала: "Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41 году писать об арлекинах, коломбинах и пьеро", очевидно, полагая, что поэма мирискусничная стилизация в духе Бенуа и Сомова, т.е. то, с чем она, м. б., боролась в эмиграции как со старомодным хламом. Время показало, что это не так. Время работало на "Поэму без Героя". За последние 20 лет произошло нечто удивительное, т.е. у нас на глазах происходит почти полный ренессанс 10-ых годов. Этот странный процесс еще не кончился и сейчас. Послесталинская молодежь и зарубежные ученые-слависты одинаково полны интереса к предреволюционным годам. Мандельштам, Пастернак, Цветаева переводятся и выходят по-русски, Гумилев перепечатывается множество раз, о Белом защищают диссертации и в Кембридже и в Сорбонне, о Хлебникове пишут длинные ученые работы, книги формалистов стоят les yeux de la tete*. У букинистов ищут Куз-мина, у "всех" есть переписанный Ход асевич. Почти никто не забыт, почти все вспомнены.
    Всё это я говорю в связи с моей поэмой, потому что, оставаясь поэмой исторической, она очень близка современному читателю, который втайне хочет побродить по Петербургу 1913, хочет сам узнать всех, кого он так любит (или так не любит). Представители ленинградской элиты спрашивают меня, в каком номере "Русской мысли" напечатана статья Н.В. Недоброво о "Четках", а кембриджец Антони Кросс пишет работу о "Четках" к 50-летию выхода этого сборника. (30 марта 1964).
    Б.П<астернак> думал, что за границей интересуются им одним. Это было одной из его ошибок. Еще одно: по мере того как уменьшается интерес к Блоку - вырастает интерес к Андрею Белому, о котором сейчас все говорят. Но что, о Боже, будет с Сологубом, неужели он останется так прочно забыт. (Ал. Ремизова очень любят и помнят за границей.)
    _______________
    *Стоят бешеных денег (фр.).

    В Оксфорде настоящий культ Вячеслава Иванова ("Свет вечерний" и статьи). Сэры Bowra и Berlin ездили к нему на поклон (между нами говоря, это было зрелищем для богов!?), ему разрешено все, вплоть до кровосмешения.
Еще о Поэме
<52>    X. У. сказал сегодня, что для поэмы всего характернее следующее: если первая строка строфы вызывает, скажем, изумление, вторая - желание спорить, третья - куда-то завлекает, четвертая - пугает, пятая - глубоко умиляет, а шестая - дарит последний покой или сладостное удовлетворение, - читатель меньше всего ждет, что в следующей строфе для него уготовано опять все только что перечисленное. Такого о поэме я еще не слыхала. Это открывает какую-то новую ее сторону.
    Вообще все, что этот человек говорит о моих стихах, нисколько не похоже на то, что о них говорили или писали (на многих языках) в течение полувека. Ему как будто дано слышать их во сне, или видеть в каком-то заколдованном зеркале.
    Про отдельные стихи он знает то, чего не знает никто и я всегда боюсь читать ему новое. Он никогда (ни разу) не задал мне ни одного вопроса о моих стихах или обстоятельствах, с которыми они связаны - об их месте в моей жизни. В его отношении есть что-то суровое и одержимо-целомудренное.
    Это так не похоже на все остальное, с чем приходится бороться почти каждый день...
    Москва. Ул. Мира, 1964

    2 марта 1963 г. Ленинград после Москвы. (Значит, еще до 10-го марта в Комарове, когда возникла одна Элегия).
   
П<оэма> б<ез> г<ероя>

    <53>Пушкин - Пиковая Дама (загл<ядывает> в окно)
    Лермонтов - Улыбка Тамары (о Блоке)
    Гоголь - (Валились с мостов кареты и оживш<ие> портреты)
    Достоевск<ий> ("Бесы" - самоуб<ийство> Кир<иллова>, I глава.)
    Блок - ("Крик петуший нам только снится")
    Браунинг - (подагра усадила. - Dis aliter visum)
    Бердяев ("мне всегда почему-то казалось")
    Вяч. Иванов

    Клас<сические> связи
    <54>Пушкин (Пик<овая> дама)
    Лермонт<ов> (Улыбка Там<ары>)
    Достоевск<ий> (Самоуб<ийство> Кир<иллова>)
    Гоголь (кареты с мостов)
    Блок (роза в бокале)

    Строфы, содерж<ащие> траг<ическое>
    <55>0. Первое посвященье
    (А так как мне бумаги не хватило)
    Анна Ахматова. Собрание сочинений
    I. Шутки ль месяца молодого
    (Значит мягче воска гранит)
    II. Распахнулась атласная шубка
    (Все равно подходит расплата)
    III. Ты ли Путаница-Психея
    (И иною дышишь весной)
    IV. Сплю - мне снится молодость наша
    (Иль подснежник в могильном рву)
    V. Полно мне леденеть от страха
    (Что смутится двадцатый век)
    VI. И запомнит Крещенский вечер
    (Он погибель мне принесет)
    VII. Из года сорокового
    (И под темные своды схожу)
    VIII. Я зажгла заветные свечи
    (И вино, как отрава, жжет)
    IX. Это всплески жесткой беседы
    (Стерегу последний уют)
    X. Я не очень боюсь огласки
    (И замаливать давний грех)
    XI. .................................
    (Владыку Мрака
    Вы не смели сюда ввести)
    XII. Маска это, череп, лицо ли -
    (Самый смардный грешник
    Воплощенная благодать)
    XIII. (Наоборот)
    Не последние ль близки сроки
    (Страшный праздник мертвой листвы)
    XIV. (А вот посередине)
    Крик петуший нам только снится
    Гибель где-то здесь, очевидно,
    Но...........................бесстыдна
    Маскарадная болтовня
    XV. (Это все всплывает не сразу
    (Но ты будешь моей вдовою)
    XVI. На площадке две слитые тени
    (Чистый голос: "Я к смерти готов")
    XVII. Вздор, вздор, вздор...
    (За одну минуту покоя
    Я посмертный отдам покой)
    XIX. Санчо Пансы и Дон Кихоты
    (И безумья близится срок)
    XX. А за ней в шинели и в каске
    (И зачем эта струйка крови
    Бередит лепесток ланит)
    XXI. К прочим титулам надо и этот приписать
    (Вижу танец придворных костей)
    XXII. Оплывают венчальные свечи
    (Как проклятье в твоей груди)
    XXIII. Твоего я не видела мужа
    (Гороскоп твой давно готов)
    XXIV. Были святки кострами согреты
    (Только прочь от своих могил)
    XV. Оттого, что по всем дорогам
    (И кладбищем пахла сирень)
    XXVI. И царицей Авдотьей заклятый,
    (Как пред казнью бил барабан)

    Иногда "траг<ическое> начинается в предпоследней строке.

    XXVII. Бал мятелей на Марсовом Поле
    ([Кто лишь смерти молит у Бога...])
    И кто будет навек забыт
    XXIX. Все в порядке. Лежит поэма
    (И виденье скрещенных рук)
    XXIV. Мирная истор<ическая> справка развертывается в страш<ную> картину казни.
    XXVII. "Бал на Марсовом Поле" (мятель) переходит в заупок<ойный> гул по навеки забытом.
    XXIX. Порядок! в первом стихе и видение мертвеца в посл<еднем>

    РЕШКА

    I. Я ответила: Там их трое (Третий прожил лишь 20 лет)
    II. Не отбиться от рухляди пестрой.
    (Кто не знает, что совесть значит
    И зачем существует она)
    III. Я ль растаю в казенном гимне
    (На пороге стоит Судьба)

    I. Краткая биография третьего.
    II. Трагедия совести.
    III. Рок в собств<енной> биографии.

    ЭПИЛОГ

    I. Ты не первый и не последний
    (Это нашей разлуки весть!)
    II. А веселое слово - дома
    (Как отравленное вино)

    Итак, это более верно по отношению к 2-ой части поэмы.

    I. Как бы холодное констатиров<ание> и ... всплеск ужаса:
    Это нашей разлуки весть!
    II. Здесь можно не объяснять.

Сказать Добину о поэме
<56>    Самое главное - конец - откуда этот почти извиняющийся тон. В поэме нет никакой традицион<ности>, это он сам только что превосходно доказал и вдруг!
    Второе: Шостакович. Исправить.
    Третье: десятых, а не двадцатых.
    Четв<ертое> непременно смягчить про Ольгу. Ничего личного.
    В одном из отброшенных "пред<исловий> автор признается, что между 46 и 56 гг., когда лирика отсут-ствова<ла>, "Поэма" преследовала его даже во сне.

<Проза к поэме>
<57>    Сегодня ночью я увидела (или услышала) во сне мою поэму - как трагический балет. (Это второй раз, первый раз это случ<илось> в 1944 г.). Будем надеяться, что это ее последнее возвращение, и когда она вновь явится, меня уже не будет... Но мне хочется отметить это событие, хотя бы в одном списке, что я и делаю сейчас. Я помню все: и музыку, и декорации, и костюмы, и большие часы (справа), которые били в новогоднюю полночь. Ольга танцевала la danse russe revee par Debussy*, как сказал о ней в 13 г. К<ирилл> В<ладимирович>, и [плясала] исполняла пляску козлоногой, какой-то танец в шубке, с большой муфтой (как на портрете С<удейки>на) и в меховых сапожках. Потом сбросила все и оказалась Психеей с крыльями и в густом теплом желтом сиянии. Кучера плясали, как в "Петрушке" Стравинского, Павлова летела над Мариинской сценой (Последний танец Нижинского), голуби ворковали в середине Гост<иного> Двора, перед угловыми иконами в зол<отых> окл<адах> горели неугасимые лампады... Блок ждал Командора ... Бил барабан... (в эту ночь 3 чел. очень обо мне беспокоились).
    __________
    * Русский танец, пригрезившийся Дебюсси (фр.).

<58>    Курносые Павловцы возвращаются в свои казармы с Крещенского парада по льду... Бьет барабан. Смена караула в Зимнем. ...Кучера плясали, как в "Петрушке" Стравинского, Анна Павлова (Лебедь) летела над Мариинской сценой... Голуби ворковали в средине Гостиного Двора (там продавали пахучие елки), перед угловыми иконами в пышных золотых окладах жарко горели негасимые лампады. Блок ждал "Командора". Я с Б.А. возвращалась с генеральной репетиции "Маскарада", где Мейерхольд и Юрьев получили последние царские подарки (25 февраля 1917)

    И я рада или не рада,
    Что иду с тобой с "Маскарада"
    И куда мы еще дойдем? -
    А вокруг - ведь город тот самый
    Старой ведьмы - Пиковой Дамы,
    С каждым шагом все дальше дом...

    ...Немцы бомбили мосты, в музыке гробовой стук - это зашивают город.
    Седьмая симфония Шостаковича, увозя немецкий марш, возвращалась в родной эфир. Гость из Будущего назвал поэму - Реквиемом по всей Европе и исчез в мутном зеленом зеркале Шереметевского чердака.
    7 июня 1958 г. Красная Конница
    14 октября 1960. Ордынка.

IV
   
Любовь прошла, и стали ясны
    И близки смертные черты.
    Вс. К.
    [То был последний год...
    М. Лозинский]
    [Кто под темными окнами бродит]
   
<59>    У правой кулис<ы> - край полосатой сол<датской> будки.
    Угол Марсова Поля. Дом Адамини, в который было прямое попадание авиабомбы в 1942 г. (Бюро Добычиной). Новогодняя мятель. Колокольный звон от Спаса на крови. Горит высокий костер. За мятелью на полe призрак зимнедворского бала. Полонез. Иорданский подъезд сам, как бал. По улице совершенно реально возвращаются в свои казармы курносые павловцы. [Барабан.] Поют.
    (1) В окна "Бюро Добычиной" смотрят, ненавязчиво мелькая, ожившие портреты: Шаляпин в шубе, Мейерхольд (Григор<ьева> ), А. Павлова - Лебедь, Тамара Карсавина, Саломея <нрзб>, Ахматова Альтмана, Лурье Митурича, Кузмин, Мандельштам Митурича, Гумилев Гончаровой, Блок Сомова, молодой Стравинский, Велимир I, Маяковский на мосту, видно, как Городецкий, Есенин, Клюев, Клычков пляшут "русскую", там "башня" Вяч. Иванова (есть, Фауст, казн<ь>), будущая bienheureuse Marie* - Лиза Карав<аева> читает "Скифские черепки".
    Все смутно, отдаленно - еще <не> случилось, но в музыке уже все живет. А может быть, все это есть в "Другой" и оно ломится в "Эту".
    Судьба в виде шарманщика предсказ<ывает> всем будущее: оно возникает в большом зеленом мутном зеркале. (Марина встречает 1913 год у Чайкиной - Нездешний вечер.) Фауста уводит Мефистофель, Д<он> Жуан проваливается вместе с Команд<ором>. Блока уводят какие-то 12 чел. М<ейерхольда> - двое.
    ____________
    * Блаженная Мария (фр.).

    (2) (Продолжение)
    Вот они и прорвались из балета или из "Другой" в "Триптих". Я уверена, что из текста я их выну, но в каком-то примечании к примечанию они уцелеют. А еще вернее, что они уцелеют в "Прозе к Поэме", если только я найду подобающий прием, чтобы их хоть в каком-нибудь виде оставить. Плохо, конечно, что в таком виде число этих персонажей ничем не ограничено. Каждый может почудиться прохожему в оснеженном волшебном новогоднем окне!
    7 декабря 61

    (3) Продолжение
    Тут можно дать так давно рвущуюся - царскосельскую античность и открытую мною доязыческую Русь (в музыке, живописи - Рерих, в поэзии - Хлебников, "Ярь" и т.д.). Шаляп<ин> может видеть свои похороны (слава).
    Многие - свои мансарды, другие... О. - Психея - жизнь с бабочкиными нелетными крылышками в горячем желтом сиянии и с факелом свободных песнопений ведет всех через времена, автор в Фонтанном Доме не спит трехсотую ночь.

    (4) Читатели и зрители могут по желанию включить в это избранное общество всех, кого захотят. Напр., Распутина, которому Судьба (в виде шарм<анщика>) показывает его убийство, Вырубову, дипломатов того времени+ себя самих, если они достаточно стары. Последний к шарманщ<ику> подходит двойник драгуна. Гаснет свет, и он видит на экране сцену, дважды описан<ную> в моей поэме. (Лестница.)
    ....................................
    А внизу за окнами новогодняя ночь. Кому-то несут цветы от Фрейндлиха и торты от Berin и кто-то Примеряет жемчуга и благоухает Rose Jaqueminot.
    Под окнами Коломбины мечется драгун. (В ворота рядом с ее подъездом входят и выходят маски.)
    _________________
    + Из страны... незнакомой, дальней слышно пенье петуха.
Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистат<ельная> тень.
Баратынский

<60>    Спальня Героини. Горят воск<овые>свечи. Над кроватью три ее портрета в ролях. Она - Козлоногая (справа), она - Путаница (средн<ий>), или Donna Анна (или Коломбина). Портрет в тени один. [Один] Средний из портретов оживает и выходит из рамы. За таким мансардным окном на крыше арапчата играют в снежки. [Автор] Фигура в длинной кружевной шали (спиной к зрителю) [говорит] читает по длинному свитку:

    Распахнулась атласная шубка,
    Не сердись на меня, голубка.

    8 сентября 1962

Маскарад
новогодняя чертовня
<61>    Ужас в том, что на этом маскараде были "все". Отказа никто не прислал. И не написавший еще ни одного любовного стихотворения, но уже знаменитый Осип Мандельштам ("Пепел на левом плече"), и приехавшая из Москвы на свой "Нездешний вечер" и все на свете перепутавшая Марина Цветаева, и будущий историк и гениальный истолкователь десятых годов Бердяев. Тень Врубеля - от него все демоны XX в., первый он сам. Таинственный деревенский Клюев и [конечно, фактически не бывший там] заставивший звучать по-своему весь XX век великий Стравинский, и демонический Доктор Дапертутто, и погруженный узке пять лет в безнадежную скуку Блок (трагический тeнор эпохи), и пришедший как в "Собаку" - Велимир I, и бессмертная тень - Саломея, которая может хоть сейчас подтвердить, что все это [было так] - правда (xотя сон снился мне, а не ей), и Фауст - Вячеслав Иванов+ и прибежавш<ий> своей танцующей походкой и с рукописью своего "Петербурга" под мышкой - Андрей Белый, и сказочная Тамара Карсавина, и я не по ручусь, что там, в углу, не поблескивают очки Розанова и не клубится борода Распутина, [и гремел голос Шаляпина и пролетала лебедь - Павлова] в глубине залы, сцены, ада (не знаю чего) временами гремит не то горное эхо, не то голос Шаляпина. Там же иногда пролетает не то царскосельский лебедь, не то Анна Павлова. А уж добриковский Маяковский, наверно, курит у камина. Себя я не вижу, но я, наверно, где-то спряталась, если я не эта Нефертити++ работы Модильяни. Вот такой он множество раз изображал меня в египетск<ом> головном уборе в 1911 г. Листы пожрало пламя, а сон вернул мне сейчас один из них. (Но в глубине "мертвых" зеркал, которые оживают и начинают светиться каким-то [демонским] подозрительно мутным блеском, и в их глубине одноногий старик-шарманщик (так наряжена Судьба) показывает всем собравшимя их будущее - их конец). Последний танец Нижинского, уход Мейерхольда. (Но все это из "Другой", от которой (пора признаться) я прячусь, как умею, и бываю сериозно повреждена, когда она меня настигает.
    ___________________
    + "Есть, Фауст, казнь..." В городских фото того времени (напр., Невский) какая-то черноватость и все убого.
    ++ [А] для Н<иколая> С<тепановича> я была чем-то средним между Семирамидой и Феодорой. (А еще Дева Луны в "Пути конквистадоров"). Мои атрибуты всегда - Луна и жемчуг. ("Анна Комнена"). У Амед<ео> наоборот: он был одержим Египтом и поэтому ввел меня туда.

    Но почему она не настигает других? Нет только того, кто непременно должен был быть и не только быть, но и стоять на площадке и встречать гостей... А еще

    Мы выпить должны за того,
    Кого еще с нами нет.

    Сочельник. Рождество.
    6-7 января 1962. Гавань

III
<62>    Петербург тринадцатого года. Лирическое отступление "Воспоминания в Царском Селе". Ветер, не то вспоминая, не то пророча бормочет:

    Были святки кострами согреты и т.д.

    К IV главке
    В промежутки между этими звуками говорит сама тишина:
    к I-ой:

    Музыкальная шкатулка, не вынеся долгое молчание, начинает петь

    или

    В тиканье старых лондонских часов слышится: Я зажгла заветные свечи, // Чтобы этот светился вечер.

Часть вторая.
Intermezzo
(Решка)
<63>    5-ое января 1941 г.
    Место действия - Фонт<анный>Дом. В окне призрак оснеженного клена. В трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать отдаленные, очень глубокие и умело спрятанные обрывки Реквиема. О том, что в зеркалах, лучше не думать. [Полная великолепная тишина.] Только что пронеслась адская арлекинада 13 года, [но тишина тишину сторожит. О том, что в зеркалах, лучше не думать] разбудив безмолвие великой молчальницы эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому [нарядному] праздничному или похоронному шествию беспорядок - дым факелов, цветы на полу, потерянные священные сувениры и т.п. (Впрочем, все, как всегда.)

<64>    Место действия - Фонтанный Дом. Время - 5 января 1941. В окне призрак оснеженного клена. Только что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года, разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому праздничному или похоронному шествию беспорядок - дым факелов, цветы на полу, навсегда потерянные священные сувениры.
    В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема. О том, что в зеркалах, лучше не думать.

...жасминный куст,
Где Данте шел и воздух пуст.
<65>    5 января 1941 г. Фонтанный Дом. [Ночь.] Окно комнаты выходит в сад, который старше Петербурга, как видно по срезам дубов. При шведах здесь была мыза. Петр подарил это место Шереметеву за победы. Когда Параша Жемчугова мучилась в родах, здесь строили какие-то свадебные [трибуны] галереи для предстоящих торжеств ее свадьбы. Параша, как известно, умерла в родах, и состоялись совсем другие торжества [другого рода]. Рядом с комнатами автора знаменитый "Белый зал" работы Кваренги, где когда-то за зеркалами прятался Павел I и подслушивал, что о нем говорят бальные гости Шереметевых. В этом зале пела Параша для государя, и он пожаловал ей за ее пение какие-то неслыханные жемчуга. Автор прожил в этом доме 35 лет и все про него знает. Он думает, 5 января 41 г., что самое главное еще впереди. Посмотрим:
    Примеч<ание>: Демон, Калиосто и Третий - участники призрачного маскарада, который пронесся по Первой части "Триптиха" - в ночь под Новый год.

<66>    3 июля (утро). Опять вернулась поэма. Требует второй эпиграф к Первой главке:

    Новогодний праздник длится пышно,
    Влажны стебли новогодних роз...

    Требует или восстановить Баратынского у Второй главки:
    Ты сладострастней, ты телесней,
    Живых - блистательная Тень!

    Или взять строки 1921:

    Пророчишь, горькая, и руки уронила.
    Прилипла прядь волос к бескровному челу,
    И улыбаешься...

    Эпиграф Второй главки переставить на 4-ую:

    Иль того ты видишь у своих колен,
    Кто для белой смерти твой покинул плен.

    Но этого ей мало, требует новой прозы. К Первой главке - что-нибудь в таком роде:
I
    Фонтанный Дом. 31 декабря 1940. Старые лондонские часы, которые (пробив по рассеянности 13 раз) остановились ровно 27 лет тому назад, без постороннего вмешательства снова пошли, пробили без четверти полночь (с видом оратора перед началом речи) и снова затикали, чтобы достойно встретить Новый (по их мнению, вероятно, 14-ый год). И в эти мгновения автору не тo послышалось, не то привиделось все, что за этим
    следует.
    Примечание. Однако по своему английскому происхождению и опять же по рассеянности часы во время [своего] боя [часов] [бормочут] позволили себе пробормотать: "Consecrated candles are burning, I with him who did not returning Meet the year..." *
    _______________
    * Горят священные свечи, я встречаю Новый год с тем, кто не пришел (англ.).

    Как будто кто-то к кому-то когда-то возвращался.

    Я зажгла заветные свечи,
    Чтобы этот светился вечер.

    А нынешнюю прозу II перенести в "Примечание редактора". (Или наоборот.)
    В прозе над Эпилогом надо сделать так: после слов "В Шереметевском Саду цветут липы и поет соловей" надо написать: "Одно окно третьего этажа, перед которым увечный клен+, выбито, и за ним зияет черная пустота".
    ________________
    + Клен - см. портрет Осмеркина - "Белая ночь".

<Примечание автора>
Предисловие [о] к примечаниям автора
<67>    В отличие от примечаний редактора, которые будут до смешного правдивы, примечания автора не содержат ни одного слова [правды] истины, там будут шутки, умные и глупые, намеки, понятные и непонятные, ничего не доказывающие ссылки на великие имена (Пушкин) и вообще, все что бывает в жизни, главным же образом стофы, не вошедшие в окончательный текст, напр. блуждающая в списке 55 г. строфа:

    А за правой стеной, откуда
    Я ушла, не дождавшись чуда,
    В сентябре в зеркальную ночь -
    Старый друг не спит и бормочет,
    Что теперь больше счастья хочет
    Позабыть про царскую дочь.

    (И Лерм<овское> прим<ечание>: Едет царевич. ..) При этих строфах будет написано невесть что...

<68>    Сотрудник [nomina sunt odiosa]+ извлек из "розовой папки" четыре строчки (почерк не Ахматовой) явно не имеющие никакого отношения к "Поэме без героя", и безуспешно старался (см. его доклад. С. Х ) убедить читателей, что строки:

    От меня, как от той графини,
    Шел по лестнице винтовой,
    Чтоб увидеть рассветный, синий
    Смертный час над [страшной] зимней Невой -

    должны находиться где-то в тексте, даже как-то связаны с архивной находкой.
    _____________
    + Nomina sunt Odiosa (лат.) - об именах лучше умалчивать, или имен называть не следует.

<69>    X) Седьмая - Ленинградская симфония Шостаковича.
    XI) Недавно в одном из архивов Ленинграда был обнаружен листок, на котором находятся шесть стихотворных строк - по-видимому - это стофа из "Решки". Приводим для полноты и эти довольно бессвязные строки:

    Полно мне леднеть от страха,
    Лучше кликну "Чакону" Баха,
    А за ней войдет человек...
    Он не станет мне милым мужем,
    Но мы с ним такое заслужим,
    Что смутится двадцатый век.

    Говорят, что после этой находки автор попросил прекратить поиски пропущенных кусков поэмы, что и было исполнено.

М. б. примечание
<70>    Героиня Поэмы (Коломбина) вовсе не портрет О. А. Судейкиной. Это скорее портрет эпохи - это 10-ые годы, петербургские и артистические, а так как О.А. была до конца женщиной своего времени, то, вероятно, она все же ближе к Коломбине.
    (Остальное в моих записках.)
    Такова же Ольга на портретах С.Судейкина (см. Коломбина и Путаница). Говоря языком поэмы, это - тень, получившая отдельное бытие, и за которую уже никто (даже автор) не несет ответственности. Внешне она предельно похожа на Ольгу.

Из примечаний автора

    А какой-то еще с тимпаном
    козлоногую приволок

<71>    Некто вернувшийся из тех мест, где стихи запоминают наизусть, принес две неизвестно кем сочиненные строфы и маловероятную новеллу, которую я не стану пересказывать.

    <...>

    Текст
    I
    Как копытца, топочут сапожки,
    Как бубенчик, звенят сережки,
    В светлых локонах злые рожки,
    Окаянной пляской пьяна
    Словно с вазы чернофигурной,
    Прибежала к волне лазурной
    Так [нарядно] парадно обнажена

    II
    А за ней в шинели и в каске+
    [Ты - царевич из древней сказки,
    Ты - солдатик из детской сказки]
    Прибежавший сюда без маски,
    Что тебя сегодня томит?
    Столько горечи в каждом слове,
    [Честный друг ты и раб любови]
    Столько срама в твоей любови.
    И зачем эта струйка крови
    Бередит лепесток ланит?

    Дальше будто бы была еще одна строфа - совершенно волшебная, но полусмьггая океанской водой, попавшей в бутылку, в которой якобы приплыла рукопись поэмы.
    _________
    + (Прим<ечание> переводчика на -ский язык рукописи, найденной Р бутылке):
    По наведенным сведениям драгуны носили не каски, а кивера. Но некоторые уверяют, что автор поэмы - дама. Хотя я лично этому не верю, но одно такое предположение делает извинительной эту ошибку.

    (Рукопись в бутылке! - пошловато. Ну, ничего! - В крайнем случае сойдет"+).
    Куриозно, что за границей не поверили, что поэма - моя. Вероятно, Фил<иппов> приводит показания Ч<апского> <крестного> о том, что я читала ее в Ташкенте.

<72>    <...> X) Откуда-то выпала бумажка и на ней:
    ("Решка") Va.

    И особенно если снится
    То, что с нами должно случиться:
    Смерть повсюду - город в огне
    И Ташкент в цвету подвенечном...
    Скоро там о верном и вечном
    Ветр азийский расскажет мне.

    И еще: (Из "Эпилога")

    Все, что сказано в первой части
    О любви, измене и страсти
    Превратилось сегодня в прах.
    И стоит мой город зашитый...
    Тяжелы надгробные плиты
    На бессонных его очах.

    XI) Седьмая - Ленинградская симфония Шостаковича. Первая часть этой симфонии вывезена автором на самолете из осажденного города (1 октября 1941).
 
  


Анна Ахматова. Путем всея земли

                  
            1

Прямо под ноги пулям,
Расталкивая года,
По январям и июлям
Я проберусь туда...
Никто не увидит ранку,
Крик не услышит мой,
Меня, китежанку,
Позвали домой.
И гнались за мною
Сто тысяч берез,
Стеклянной стеною
Струился мороз.
У давних пожарищ
Обугленный склад.
"Вот пропуск, товарищ,
Пустите назад..."
И воин спокойно
Отводит штык.
Как пышно и знойно
Тот остров возник!
И красная глина,
И яблочный сад...
О, salve, Regina! * | * Здравствуй, царица! (лат.)
Пылает закат.
Тропиночка круто
Взбиралась, дрожа.
Мне надо кому-то
Здесь руку пожать...
Но хриплой шарманки
Не слушаю стон.
Не тот китежанке
Послышался звон.

            2

Окопы, окопы - 
Заблудишься тут!
От старой Европы
Остался лоскут,
Где в облаке дыма
Горят города...
И вот уже Крыма
Темнеет гряда.
Я плакальщиц стаю
Веду за собой.
О, тихого края
Плащ голубой!..
Над мертвой медузой
Смущенно стою;
Здесь встретилась с Музой
Ей клятву даю.
Но громко смеется,
Не верит: "Тебе ль? "
По капелькам льется
Душистый апрель.
И вот уже славы
Высокий порог,
Но голос лукавый
Предостерег:
"Сюда ты вернешься,
Вернешься не раз,
Но снова споткнешься
О крепкий алмаз.
Ты лучше бы мимо,
Ты лучше б назад,
Хулима, хвалима,
В отеческий сад".

            3

Вечерней порою
Сгущается мгла.
Пусть Гофман со мною
Дойдет до угла.
Он знает, как гулок
Задушенный крик
И чей в переулок
Забрался двойник.
Ведь это не шутки,
Что двадцать пять лет
Мне видится жуткий
Один силуэт.
"Так, значит, направо?
Вот здесь, за углом?
Спасибо!"- Канава
И маленький дом.
Не знала, что месяц
Во все посвящен.
С веревочных лестниц
Срывается он,
Спокойно обходит
Покинутый дом,
Где ночь на исходе
За круглым столом
Гляделась в обломок
Разбитых зеркал
И в груде потемок
Зарезанный спал.

            4

Чистейшего звука
Высокая власть,
Как будто разлука
Натешилась всласть.
Знакомые зданья
Из смерти глядят -
И будет свиданье
Печальней стократ
Всего, что когда-то
Случилось со мной...
Столицей распятой
Иду я домой.

            5

Черемуха мимо
Прокралась, как сон.
И кто-то "Цусима!"
Сказал в телефон.
Скорее, скорее -
Кончается срок:
"Варяг" и "Кореец"
Пошли на восток...
Там ласточкой реет
Старая боль...
А дальше темнеет
Форт Шаброль,
Как прошлого века
Разрушенный склеп,
Где старый калека
Оглох и ослеп.
Суровы и хмуры,
Его сторожат
С винтовками буры.
"Назад, назад!"

            6

Великую зиму
Я долго ждала,
Как белую схиму
Ее приняла.
И в легкие сани
Спокойно сажусь...
Я к вам, китежане,
До ночи вернусь.
За древней стоянкой
Один переход...
Тeпepь с китежанкои
Никто не пойдет,
Ни брат, ни соседка,
Ни первый жених, -
Лишь хвойная ветка
Да солнечный стих,
Оброненный нищим
И поднятый мной...
В последнем жилище
Меня упокой.

10-12 марта 1940
Фонтанный Дом

Анна Ахматова. 1913 год, или Поэма без героя Триптих (1940-1945)

Вторая редакция

Deus conservat omnia
(Бог сохраняет все)

Девиз в гербе на воротах дома,
в котором я жила, когда писала поэму.

Вместо предисловия

      Она пришла ко мне в ночь на 27 Декабря 1940 г., прислав, как вестника, еще осенью один небольшой отрывок (про актерку).
      Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
      Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями («Бес попутал в укладке рыться»),
      В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приема) - «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части +.
      Я посвящаю поэму памяти ее первых слушателей - моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
      Их голоса я слышу и вспоминаю их отзывы теперь, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.
      Все это ни в какой мере не отменяет первоначальные (неуказанные) посвящения, которые продолжают жить в ней своей жизнью.

      Анна Ахматова
      8 Апреля 1943 года
      Ташкент


+ Работу над поэмой я продолжала и после возвращения в Ленинград (т.е. 1 Июня 1944).

* * *

      До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.
      Я воздержусь от этого.
      Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
      Ни изменять, ни объяснять ее я не буду.
      «Еже писахъ - писахъ».
      Ноябрь 1944
      Ленинград


Первое посвящение

Памяти. Вс. Гав. Князева

А так как мне бумаги не хватило,
я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
и, как тогда снежинка на руке,
доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
вдруг поднялись - и там зеленый дым,
и ветерком повеяло родным...
Не море ли? - Нет, это только хвоя
могильная и в накипаньи пен
Все ближе, ближе... Marche funebre...
                                     Шопен.

26 Декабря 1940
(ночь)
Фонтанный Дом

Второе посвящение

О. Судейкиной

Ты ли, Путаница-Психея
    Черно-белым веером вея,
        Наклоняешься надо мной.
Хочешь мне сказать по секрету,
    Что уже миновала Лету
        И иною дышишь весной.
Не диктуй мне, сама я слышу:
    Теплый ливень уперся в крышу,
        Шепоточек слышу в плюще.
Кто-то маленький жить собрался,
    Зеленел, пушился, старался
        Завтра в новом блеснуть плаще.
Сплю - она одна надо мною.
    Ту, что люди зовут весною,
        Одиночеством я зову.
Сплю. - Мне снится молодость наша,
    Та, ЕГО миновавшая чаша,
        Я ее тебе наяву,
Если хочешь, отдам на память,
    Словно в глине чистое пламя
        Иль подснежник в могильном рву.

25 Мая 1945 года

Вступление

Из года сорокового,
    Как с башни на все гляжу.
        Как будто прощаюсь снова
            С тем, с чем давно простилась,
                Как будто перекрестилась
                    И под темные своды схожу.

1941 год. Август.
(Осажденный Ленинград)


Часть первая
1913 год



Di rider finirai
Pria dell' aurora
«Don Ciovanni»

I

In my hot youth - when George the
Third was King
Byron. Don Giovani.

     Новогодний вечер. К автору, вместо того, кого ждали приходят тени прошлого - под видом 
ряженых. Маскарад. Поэт. Призрак


Я зажгла заветные свечи,
Чтобы этот светился вечер,
И вдвоем с ко мне не пришедшим
    Сорок первый встречаю год.
Но...
            Господняя сила с нами!
        В хрустале утонуло пламя,
«И вино, как отрава, жжет»+
Это всплески жесткой беседы,
    Когда все воскресают бреды
            А часы все еще не бьют...
        Нету меры моей тревоге,
    Я, как тень, стою на пороге,
        Стерегу последний уют.
            И я слышу звонок протяжный,
        И я чувствую холод влажный,
            Каменею, стыну, горю...
И, как будто припомнив что-то,
    Повернувшись вполоборота,
        Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись: Венеция дожей -
Это рядом. Но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы
    Вам сегодня придется оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
            Новогодние сорванцы!
        Этот Фаустом, тот Дон-Жуаном,
        А еще какой-то с тимпаном
            Козлоногую приволок.
И для них расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены,
            И, как купол, вспух потолок.
        Что мне Гамлетовы подвязки
            Что мне поступь Железной Маски!
                Я сама пожелезней тех...
    И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
                И замаливать давний грех!..
    Ясно все: не ко мне, так к кому же?++
Не для них здесь готовился ужин,
И не их собирались простить.
    Вежлив, прячет что-то под ухо
    Тот, что хром и кашляет сухо...
            Я надеюсь нечистого духа
            Вы не смели сюда ввести!..
Веселиться - так веселиться,
Ну, а как же могло случиться,
Что одна я средь всех жива...
Завтра утро меня разбудит,
И в лицо мне смеяться будет
Заоконная синева. 

+ Отчего мои пальцы словно в крови
   И вино, как отрава, жжет 
   («Новогодняя баллада»).
++ Три «к» выражают замешательство автора.

                  * * *

(Звук шагов тех, которых нету, 
По сияющему паркету
И сигары синий дымок.
И во всех зеркалах отразился
Человек,что не появился
И проникнуть сюда не мог.
        Он не лучше других и не хуже,
        Но не веет Летейской стужей,
        И в руке его теплота.
        Гость из Будущего! - Неужели,
        Не пройдет и четыре недели -
        Мне подарит его темнота.)
И мне страшно: войду сама я,
Шаль турецкую не снимая,
Улыбнусь всем и замолчу.
С той, какою была когда-то,
До долины Иосафата+
Снова встретиться не хочу.
    Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки,
Но меня не забыли вы.
            Как в прошедшем грядущее зреет,
            Так в грядущем прошлое тлеет -
        Страшный праздник мертвой листвы.

+ Долина Иосафата - предполагаемое место Страшного Суда.

                  * * * 

С детства ряженых я боялась:
    Мне всегда почему-то казалось,
    Что какая-то лишняя тень
Среди них без лица и названья
Затесалась...
            Откроем собранье
    В новогодний торжественный день!
Но полночную Гофманиану
Разглашать я по свету не стану
И других бы просила...
                Постой,
Ты как будто, не значишься в списках
    В калиостах, магах, лизисках1 -
Полосатой наряжен верстой,
    Размалеванный пестро и грубо -
Ты... ровесник Мамврийского Дуба,
    Вековой собеседник луны.
            Не обманут притворные стоны,
        Ты железные пишешь законы,
    Хаммураби, ликурги, солоны
  У тебя поучиться должны.
            Существо это странного нрава.
            Он не ждет, чтоб подагра и слава
            Впопыхах усадили его
            В юбилейные пышные кресла,
        А несет по цветущему вереску,
        По пустыням свое торжество.
        И ни в чем не повинен: ни в этом,
        Ни в другом и ни в третьем... Поэтам,
        Вообще, не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета,
Или сгинуть...
                Да что там! Про это
        Лучше их рассказали стихи.

Крик петуший нам только снится,
Ночь бездонна и длится, длится, -
            Петербургская чертовня.
В узких окнах звезды не видно,
            И удушлива, пряна, бесстыдна
        Маскарадная болтовня... 2
Крик:
        «- Героя на авансцену!»
Не волнуйтесь, дылде на смену
        Непременно выйдет сейчас
И споет о священной мести...
        Что ж вы все убегаете вместе,
            Словно каждый нашел по невесте,
    Оставляя с глазу на глаз
    Меня в сумраке с этой рамой,
        Из которою глядит тот самый,
     До сих пор не оплаканный час.

          [Это все наплывает не сразу.
          Как одну музыкальную фразу,
          Слышу несколько сбивчивых слов...
          После лестницы плоской ступени,
          Вспышки газа, и в отдаленьи
          Ясный голос: «Я к смерти готов».]

    Смерти нет - это всем известно,
    Повторять это стало пресно,
А что есть - пусть расскажут мне.
Кто стучится! - Ведь всех впустили.
        Это вы, мой последний, или
    То, что вдруг мелькнуло в окне.

                    * * * 

    Шутки ль месяца молодого,
        Или вправду там кто-то снова
            Между печкой и шкафом стоит.
    Бледен лоб, и глаза закрыты...
        Значит, хрупки могильные плиты,
        Значит, мягче воска гранит...
    Вздор, вздор, вздор! - От такого вздора
    Я седою сделаюсь скоро
    Или стану совсем другой.
        Что ты манишь меня рукою!..
    …………………………………
        ЗА ОДНУ МИНУТУ ПОКОЯ
    Я ПОСМЕРТНЫЙ ОТДАМ ПОКОЙ.

II

Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистательная тень!
Баратынский


С портрета сходит героиня. Автор говорит с ней и о ней. Полночь

Распахнулась атласная шубка!
……………………………………
«Не сердись на меня, голубка,
Не тебя, а себя казню.
            Все равно, подходит расплата,
Видишь, там, за вьюгой крупчатой,
        Театральные арапчата
Затевают опять возню.
            А вокруг старый город Питер, -
           (Что народу бока повытер,
            Как тогда народ говорил).
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
В размалеванных чайных розах
        И под тучей вороньих крыл.
Но летит, улыбаясь мнимо,
        Осиянна, непостижима
Над Маринскою сценой prima
И острит опоздавший сноб,
    Звук оркестра, как с того света, -
Не предчувствием ли рассвета
    По рядам пробежал озноб.

              * * *

Как парадно звенят полозья
И волочится полость козья...
        Мимо, тени! - Он там один.
            На стене его тонкий профиль.
        Гавриил или Мефистофель
Твой, красавица, паладин.
…………………………………
И моим поведано словом,
Как вы были в пространстве новом,
Как вне времени были вы, -
И в каких хрусталях полярных,
И в каких сияньях янтарных
Там у берега Леты - Невы.

Ты сбежала сюда с портрета
        И пустая рама до света
            На стене тебя будет ждать.
Так пляши одна без партнера.
Я же роль античного хора
На себя согласна принять.
           (Может быть, мне было б приятно
            Вмять тебя в полотно обратно,
            Если бы не такая ночь,
            Когда нужно платить по счету...
            А дурманящую дремоту
            Мне трудней, чем смерть, превозмочь.)

                    * * *

    Ты в Россию пришла ниоткуда,
О, мое белокурое чудо,
            Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
        Петербургская кукла, актерка,
            Ты - один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О, подруга поэтов,
            Я наследница славы твоей.
            Здесь под музыку дивного мэтра,
            Ленинградского дикого ветра
                Вижу танец придворных костей...

            Оплывают венчальные свечи,
        Под фатой поцелуйные плечи,
Храм гремит: «Голубица, гряди!»
                Горы пармских фиалок в апреле -
                И свиданье в Мальтийской Капелле,
                Как проклятье в твоей груди.

                              * * *

            Дом пестрей комедьянтской фуры -
                Облупившиеся амуры
            Охраняют Венерин алтарь.
                Спальню ты убрала, как беседку,
                Деревенскую девку-соседку
            Не узнает веселый скобарь3.

            И подсвечники золотые,
            И на стенах лазурных святые -
            Полукрадено это добро...
            Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли.
            Ты друзей принимала в постели,
            И томился дежурный Пьеро.
            Твоего я не видела мужа,
            Я, к стеклу приникавшая стужа
            Или бой крепостных часов,
                Ты не бойся! - дома не мечу.
        Выходи ко мне смело навстречу
    Гороскоп твой давно готов...»

III 	

То был последний год… 
М.Л.


Петербург в 1913. Лирическое отступление: «Воспоминания в Царском Селе». Развязка.

Были святки кострами согреты,
    И валились с мостов кареты,
        И весь траурный город плыл
            По неведомому назначенью,
                По Неве иль против теченья, -
        Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
    В Летнем тонко пела флюгарка
        И серебряный месяц ярко
            Над серебряным веком стыл,
        Оттого, что по всем дорогам,
        Оттого, что ко всем порогам
        Приближалась медленно тень -
        Становилось темно в гостиной,
        Жар не шел из пасти каминной
        И в кувшинах вяла сирень.
        И всегда в духоте морозной,
                Предвоенной блудной и грозной,
        Непонятный таился гул...
                    Но тогда он был слышен глухо,
        Он почти не касался слуха
                И в сугробах невских тонул.
       (А сейчас бы домой скорее,
        Камероновой Галереей
        В ледяной таинственный сад,
        Где безмолвствуют водопады,
        Где все девять+ мне будут рады,
        Как бывал ты когда-то рад.
        Там, за островом, там, за Садом,
        Разве мы не встретимся взглядом
        Не глядевших на казнь очей.
        Разве ты мне не скажешь снова
        Победившее
                        смерть
                                слово
        И разгадку жизни моей.)

+ Музы

                  * * *

Кто застыл у померкших окон,
        На чьем сердце палевый локон,
            У кого пред глазами тьма. -
    Помогите, еще не поздно!
Никогда ты такой морозной
        И чужою, ночь, не была.
Кто за полночь под окнами бродит,
На кого беспощадно наводит
        Тусклый луч угловой фонарь -
Тот и видел, как стройная маска
        На обратном «Пути из Дамаска»
    Возвратилась домой... не одна!

                      * * *

        Уж на лестнице пахнет духами,
    И драгунский корнет со стихами
И с бессмысленной смертью в груди
                Позвонит, если смелости хватит...
                Он тебе -
                                он своей Травиате
                Поклониться пришел.
                                    Гляди:
                    Не в проклятых Мазурских болотах,
                    Не на синих Карпатских высотах,
                        Он - на твой порог
                        Поперек...
                Да простит тебя Бог!

              * * *

Это я - твоя старая совесть,
разыскала сожженную повесть
и на край подоконника
в доме покойника
положила -
          и на цыпочках ушла...


Послесловие

Все в порядке; лежит поэма
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит?
И на зов этот издалека
Вдруг откликнется страшный звук - 
Клокотание, стон и клекот...
И виденье скрещенных рук.


Часть вторая
Решка



Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
Домик в Коломне
Пушкин


Место действия - то же. Время - Январь 1941. Автор говорит о поэме 1913 год и о многом другом.


I

Мой редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон.
Как же можно - три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен,

II

Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб и кто жив остался,
И кто автор и кто герой -
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой.

III

Я сначала сдалась, но снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел,
И над тем надбитым флаконом
Языком прямым и зеленым
Неизвестный мне яд горел.

IV

А во сне все казалось, что это
Я пишу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.
А ведь сон - это тоже вещица,
Soft embalmer4, Синяя Птица,
Эльсинорских террас парапет.

V

И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Пронесется, как хлопья дыма,
Сквозь таинственный сумрак хвои.

VI

Не отбиться от рухляди пестрой,
Это старый чудит Калиостро
За мою к нему нелюбовь.
И мелькают летучие мыши,
И бегут горбуны по крыше,
И цыганочка лижет кровь-).

-) "У цыган" Н. Гумилева:
"Девушка, смеясь, с полосы кремневой
Узким язычком слизывает кровь".

VII

Карнавальской полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У ампирных церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

VIII

Но была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут,
Между помнить и вспомнить, други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут5.

IX

Бес попутал в укладке рыться...
Ну, а все же может случиться,
Что во всем виновата я.
Я - тишайшая, я - простая,
"Подорожник", "Белая стая"...
Оправдаться... но как, друзья!

X

Так и знай; обвинят в плагиате...
Разве я других виноватей,
Впрочем, это в последний раз.
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу,
Чем как будто смущаю вас.

XI

Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила
И зеркальным письмом пишу,
Что другой дороги мне нету -
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу.

XII

Та столетняя чаровница6
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-под строчек
И брюлловским манит плечом.

XIII

Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звездной Палатой
И гнала на родной чердак, -

XIV

В темноту под Манфредовы ели
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, -
И все жаворонки всего мира7
Разрывали бездну эфира -
И факел Георг держал8.

XV

Но она твердила упрямо:
Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам июль.

XVI

А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу.
Мы еще с тобой попируем,
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу.

3-5 Января 1941 года
Фонтанный Дом

Часть третья
Эпилог


 	
I suppose, all sorts of dreadful
things will happen to us.
Hemingway

Я уверен, что с нами случится
все самое ужасное.
Хемингуэй (англ.)

Моему городу



Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, -
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей;
Где свидетель всего на свете
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он.
А земля под ногой гудела,
И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом,
И ждала условного звука...
Это где-то там - у Тобрука,
Это где-то здесь за углом.
        (Ты не первый и не последний
        Темный слушатель светлых бредней,
        Мне какую готовишь месть.
        Ты не выпьешь, только пригубишь
        Эту горечь из самой глуби -
        Этой вечной разлуки весть
        Не клади мне руку на темя -
        Пусть оно остановится, время,
        На тобою данных часах.
        Нас несчастие не минует,
        И кукушка не закукует
        В опаленных наших лесах...)

А не ставший моей могилой,
Ты, гранитный, кромешный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах
И на гулких сводах мостов
И на старом Волковом Поле,
Где могу я плакать на воле
В чаще новых твоих крестов.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц...
Над тобой - лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.

            * * * 

А веселое слово - дома -
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький,
Как отравленное вино.

              * * *

Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась,
И над Ладогой и над лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась+.

И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама
И Quo vadis?9 - кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
От того, что сделалось прахом,
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на Восток.
Окончено в Ташкенте
18 августа 1942 г.

+ Первоначальное окончание поэмы:
А за мною, тайной сверкая
И назвавши себя "Седьмая"10,
На неслыханный мчалась пир,
Притворившись нотной тетрадкой,
Знаменитая ленинградка,
Возвращалась в родной эфир.

Примечания 

1 Лизиска - псевдоним императрицы Мессалины в римских публичных домах. 
2 По совершенно непроверенным слухам в рукописи за этим стихом следовала следующая строфа:
«Уверяю, это не ново...
Вы дитя, синьор Казанова...»
«На Исакьевской ровно шесть...»
«Как-нибудь побредем по мраку,
Мы отсюда еще в «Собаку»...
Вы отсюда куда?» - «Бог весть!» 
3 «Скобарь» - обидное прозвище псковичей. 
4 Soft embalmer - нежный целитель. См. сонет Китса (То the Sleep) («К сну»). 
  О soft embalmer of the still midnight (О, нежный целитель тихой полночи). 
5 Баута - венецианская полумаска. 
6 Столетняя чаровница - романтическая поэма, вроде «Беппо» Байрона. 
7 Жаворонки - знаменитое стихотворение Шелли «То a Skylark» («К жаворонку»).
Hail to thee, blithe spirit!		Слава тебе. Веселый дух,
Bird thou never wert,		        Птицей ты никогда не был,
That from heaven, or near it... 	Что с небес или возле них.	


8 Георг - лорд Байрон. 
9 «Quo vadis?» - куда идешь? 
10 «Седьмая» - симфония Шостаковича. Анна Ахматова - Пушкин и дети

    Хотя Пушкин сам меньше всего представлял себя "детским писателем", как теперь принято выражаться (когда Пушкина попросили написать что-нибудь для детей, он пришел в ярость...); хотя его сказки вовсе не созданы для детей, и знаменитое вступление к "Руслану" тоже не обращено к детскому воображению, этим произведениям волею судеб было предназначено сыграть роль моста между величайшим гением России и детьми.
    Все мы бесчисленное количество раз слышали от трехлетних исполнителей "кота ученого" и "ткачиху с поварихой" и видели, как палец ребенка тянулся к портрету в детской книге, и это называлось - "дядя Пушкин".
    "Конька-Горбунка" Ершова тоже все знают и любят. Однако я никогда не слышала "дядя Ершов".
    Нет и не было ни одной говорящей по-русски семьи, где дети могли бы вспомнить, когда они в первый раз слышали это имя и видели этот портрет. Стихи Пушкина дарили детям русский язык в самом совершенном его великолепии, язык, который они, может быть, никогда больше не услышат и на котором никогда не будут говорить, но который все равно будет при них, как вечная драгоценность.
    В 1937 г. в юбилейные дни соответственная комиссия постановила снять памятник Пушкину в темноватом сквере, поставленный в той части города, которая еще не существовала в пушкинское время, на Пушкинской улице в Ленинграде. Послали грузовой кран - вообще все, что полагается в таких случаях. Но произошло нечто беспримерное: дети, игравшие в сквере вокруг памятника, подняли такой рев, что пришлось позвонить куда следует и спросить, как быть. Ответили: "Оставьте им памятник",- грузовик уехал пустой.
    Можно с полной уверенностью сказать, что у доброй половины этих малышей уже не было в то тяжелое время пап (а у многих и мам), но охранять Пушкина они считали своей священной обязанностью.Анна Ахматова. Реквием

                  
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, -
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
1961


Вместо предисловия

    В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. 
Как-то раз кто-то "опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, 
конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения 
и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
    - А это вы можете описать?
    И я сказала:
    - Могу.
    Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.
    1 апреля 1957
    Ленинград


Посвящение

Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними "каторжные норы"
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат - 
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней.
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет... Шатается... Одна...
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный мой привет.

Март 1940


Вступление

Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
 

I

Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки.
Смертный пот на челе... не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.

1935


II

Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень -
Видит желтый месяц тень.

Эта женщина больна,
Эта женщина одна,
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.


III

Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари.
        Ночь.


IV

Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случилось с жизнью твоей.
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука. А сколько там
Неповинных жизней кончается...

1938


V

Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу -
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.

1939


VI

Легкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.

1939


VII

Приговор

И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.

У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.

А не то... Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.

Лето 1939. Фонтанный Дом


VIII

К смерти

Ты все равно придешь. - Зачем же не теперь?
Я жду тебя - мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом,
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой, -
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.
Мне все равно теперь. Струится Енисей,
Звезда полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.

19 августа 1939
Фонтанный Дом


IX

Уже безумие крылом
Души накрыло половину,
И поит огненным вином
И манит в черную долину.

И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.

И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою):

Ни сына страшные глаза -
Окаменелое страданье,
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,

Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук --
Слова последних утешений.

4 мая 1940


Х

Распятие
"Не рыдай Мене, Мати,
во гробе зрящи".

1

Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: "Почто Меня оставил?"
А Матери: "О, не рыдай Мене..."


2

Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.


Эпилог

1

Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною,
И в лютый холод, и в июльский зной,
Под красною ослепшею стеною.


2

Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: "Сюда прихожу, как домой".
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же оне поминают меня
В канун моего погребального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем - не ставить его
Ни около моря, где я родилась
(Последняя с морем разорвана связь),
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.

Март 1940
Фонтанный Дом
 Седьмая Книга

            Тайны Ремесла
            1. Творчество
            Бывает так: какая-то истома;
            В ушах не умолкает бой часов;
            Вдали раскат стихающего грома.
            Неузнанных и пленных голосов
            Мне чудятся и жалобы и стоны,
            Сужается какой-то тайный круг,
            Но в этой бездне шепотов и звонов
            Встает один, все победивший звук.
            Так вкруг него непоправимо тихо,
            Что слышно, как в лесу растет трава,
            Как по земле идет с котомкой лихо...
            Но вот уже послышались слова
            И легких рифм сигнальные звоночки, -
            Тогда я начинаю понимать,
            И просто продиктованные строчки
            Ложатся в белоснежную тетрадь.
            5 ноября 1936
            Ленинград, Фонтанный Дом
            

            2
            Мне ни к чему одические рати
            И прелесть элегических затей.
            По мне, в стихах все быть должно некстати,
            Не так, как у людей.

            Когда б вы знали, из какого сора
            Растут стихи, не ведая стыда,
            Как желтый одуванчик у забора,
            Как лопухи и лебеда.

            Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
            Таинственная плесень на стене…
            И стих уже звучит, задорен, нежен,
            На радость вам и мне.
            21 января 1940
            

            3. Муза
            Как и жить мне с этой обузой,
            А еще называют Музой,
            Говорят: "Ты с ней на лугу…"
            Говорят: "Божественный лепет…"
            Жестче, чем лихорадка, оттреплет,
            И опять весь год ни гу-гу.
            <8> октября 1960
            

            4. Поэт
            Подумаешь, тоже работа, -
            Беспечное это житье:
            Подслушать у музыки что-то
            И выдать шутя за свое.

            И чье-то веселое скерцо
            В какие-то строки вложив,
            Поклясться, что бедное сердце
            Так стонет средь блещущих нив.

            А после подслушать у леса,
            У сосен, молчальниц на вид,
            Пока дымовая завеса
            Тумана повсюду стоит.

            Налево беру и направо,
            И даже, без чувства вины,
            Немного у жизни лукавой,
            И все - у ночной тишины.
            11 июля 1959
            Комарово
            

            5. Читатель
            Не должен быть очень несчастным
            И, главное, скрытным. О нет! -
            Чтобы быть современнику ясным,
            Весь настежь распахнут поэт.

            И рампа торчит под ногами,
            Все мертвенно, пусто, светло,
            Лайм-лайта холодное пламя
            Его заклеймило чело.

            А каждый читатель как тайна,
            Как в землю закопанный клад,
            Пусть самый последний, случайный,
            Всю жизнь промолчавший подряд.

            Там все, что природа запрячет,
            Когда ей угодно, от нас.
            Там кто-то беспомощно плачет
            В какой-то назначенный час.

            И сколько там сумрака ночи,
            И тени, и сколько прохлад,
            Там те незнакомые очи
            До света со мной говорят,

            За что-то меня упрекают
            И в чем-то согласны со мной…
            Так исповедь льется немая,
            Беседы блаженнейший зной.

            Наш век на земле быстротечен
            И тесен назначенный круг,
            А он неизменен и вечен -
            Поэта неведомый друг.
            23 июля 1959
            Комарово
            

            6. Последнее стихотворение
            Одно, словно кем-то встревоженный гром,
            С дыханием жизни врывается в дом,
            Смеется, у горла трепещет,
            И кружится, и рукоплещет.

            Другое, в полночной родясь в тишине,
            Не знаю откуда крадется ко мне,
            Из зеркала смотрит пустого
            И что-то бормочет сурово.

            А есть и такие: средь белого дня,
            Как будто почти что не видя меня,
            Струятся по белой бумаге,
            Как чистый источник в овраге.

            А вот еще: тайное бродит вокруг -
            Не звук и не цвет, не цвет и не звук. -
            Гранится, меняется, вьется,
            А в руки живым не дается.

            Но это!.. По капельке выпило кровь,
            Как в юности злая девчонка - любовь,
            И, мне не сказавши ни слова,
            Безмолвием сделалось снова.

            И я не знавала жесточе беды.
            Ушло, и его протянулись следы
            К какому-то крайнему краю,
            А я без него… умираю.
            1 декабря 1959
            Ленинград
            Красная Конница
            

            7. Эпиграмма
            Могла ли Биче словно Дант творить,
            Или Лаура жар любви восславить?
            Я научила женщин говорить…
            Но, боже, как их замолчать заставить!
            Лето 1957
            Комарово
            

            8. Про стихи
                                    Владимиру Нарбуту
            Это - выжимки бессонниц,
            Это - свеч кривых нагар,
            Это - сотен белых звонниц
            Первый утренний удар…
            Это - теплый подоконник
            Под черниговской луной,
            Это - пчелы, это - донник,
            Это - пыль, и мрак, и зной.
            Апрель 1940
            Москва
            

            9
            Многое еще, наверно, хочет
            Быть воспетым голосом моим:
            То, что, бессловесное, грохочет,
            Иль во тьме подземный камень точит,
            Или пробивается сквозь дым.
            У меня не выяснены счеты
            С пламенем, и ветром, и водой…
            Оттого-то мне мои дремоты
            Вдруг такие распахнут ворота
            И ведут за утренней звездой.
            Март 1942
            Ташкент
            

            * * *
            А в книгах я последнюю страницу
            Всегда любила больше всех других, -
            Когда уже совсем неинтересны
            Герой и героиня, и прошло
            Так много лет, что никого не жалко,
            И, кажется, сам автор
            Уже начало повести забыл,
            И даже "вечность поседела",
            Как сказано в одной прекрасной книге.
            Но вот сейчас, сейчас
            Все кончится, и автор снова будет
            Бесповоротно одинок, а он
            Еще старается быть остроумным
            Или язвит - прости его Господь! -
            Прилаживая пышную концовку,
            Такую, например:
            ...И только в двух домах
            В том городе (название неясно)
            Остался профиль (кем-то обведенный
            На белоснежной извести стены),
            Не женский, не мужской, но полный тайны.
            И, говорят, когда лучи луны -
            Зеленой, низкой, среднеазиатской -
            По этим стенам в полночь пробегают,
            В особенности в новогодний вечер,
            То слышится какой-то легкий звук,
            Причем одни его считают плачем,
            Другие разбирают в нем слова.
            Но это чудо всем поднадоело,
            Приезжих мало, местные привыкли,
            И говорят, в одном из тех домов
            Уже ковром закрыт проклятый профиль.
            25 ноября 1943
            Ташкент
            

            Пушкин
            Кто знает, что такое слава!
            Какой ценой купил он право,
            Возможность или благодать
            Над всем так мудро и лукаво
            Шутить, таинственно молчать
            И ногу ножкой называть?..
            7 марта 1943
            Ташкент
            

            * * *
            Наше священное ремесло
            Существует тысячи лет...
            С ним и без света миру светло.
            Но еще ни один не сказал поэт,
            Что мудрости нет, и старости нет,
            А может, и смерти нет.
            25 июня 1944
            Ленинград
            

            В сороковом году
            1. Август 1940
                                    То град твой, Юлиан!
                                    Вяч. Иванов
            Когда погребают эпоху,
            Надгробный псалом не звучит,
            Крапиве, чертополоху
            Украсить ее предстоит.
            И только могильщики лихо
            Работают. Дело не ждет!
            И тихо, так, Господи, тихо,
            Что слышно, как время идет.
            А после она выплывает,
            Как труп на весенней реке,-
            Но матери сын не узнает,
            И внук отвернется в тоске.
            И клонятся головы ниже,
            Как маятник, ходит луна.

            Так вот - над погибшим Парижем
            Такая теперь тишина.
            5 августа 1940
            Шереметевский Дом
            

            2. Лондонцам
                                        И сделалась война на небе.
                                        Апок.
            Двадцать четвертую драму Шекспира
            Пишет время бесстрастной рукой.
            Сами участники чумного пира,
            Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира
            Будем читать над свинцовой рекой;
            Лучше сегодня голубку Джульетту
            С пеньем и факелом в гроб провожать,
            Лучше заглядывать в окна к Макбету,
            Вместе с наемным убийцей дрожать, -
            Только не эту, не эту, не эту,
            Эту уже мы не в силах читать!
            1940
            

            3. Тень
                                Что знает женщина одна о смертном часе?
                                О.Мандельштам
            Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,
            Зачем всплываешь ты со дна погибших лет,
            И память хищная передо мной колышет
            Прозрачный профиль твой за стеклами карет?
            Как спорили тогда - ты ангел или птица!
            Соломинкой тебя назвал поэт.
            Равно на всех сквозь черные ресницы
            Дарьяльских глаз струился нежный свет.
            О тень! Прости меня, но ясная погода,
            Флобер, бессонница и поздняя сирень
            Тебя - красавицу тринадцатого года -
            И твой безоблачный и равнодушный день
            Напомнили... А мне такого рода
            Воспоминанья не к лицу. О тень!
            9 августа 1940. Вечер
            

            4
            Уж я ль не знала бессонницы
            Все пропасти и тропы,
            Но эта как топот конницы
            Под вой одичалой трубы.
            Вхожу в дома опустелые,
            В недавний чей-то уют.
            Всё тихо, лишь тени белые
            В чужих зеркалах плывут.
            И что там в тумане - Дания,
            Нормандия или тут
            Сама я бывала ранее,
            И это - переиздание
            Навек забытых минут?
            1940
            

            5
            Но я предупреждаю вас,
            Что я живу в последний раз.
            Ни ласточкой, ни кленом,
            Ни тростником и ни звездой,
            Ни родниковою водой,
            Ни колокольным звоном -
            Не буду я людей смущать
            И сны чужие навещать
            Неутоленным стоном.
            1940
            

            Ветер войны
            1. Клятва
            И та, что сегодня прощается с милым, -
            Пусть боль свою в силу она переплавит.
            Мы детям клянемся, клянемся могилам,
            Что нас покориться никто не заставит!
            Июль 1941
            Ленинград
            

            2
            Важно с девочками простились,
            На ходу целовали мать,
            Во все новое нарядились,
            Как в солдатики шли играть.
            Ни плохих, ни хороших, ни средних.
            Все они по своим местам,
            Где ни первых нет, ни последних...
            Все они опочили там.
            1943
            Ташкент
            

            3. Первый дальнобойный в Ленинграде
            И в пестрой суете людской
            Все изменилось вдруг.
            Но это был не городской,
            Да и не сельский звук.
            На грома дальнего раскат
            Он, правда, был похож, как брат,
            Но в громе влажность есть
            Высоких свежих облаков
            И вожделение лугов -
            Веселых ливней весть.
            А этот был, как пекло, сух,
            И не хотел смятенный слух
            Поверить - по тому,
            Как расширялся он и рос,
            Как равнодушно гибель нес
            Ребенку моему.
            Сентябрь 1941
            

            4
            Птицы смерти в зените стоят.
            Кто идет выручать Ленинград?

            Не шумите вокруг - он дышит,
            Он живой еще, он все слышит:

            Как на влажном балтийском дне
            Сыновья его стонут во сне,

            Как из недр его вопли: "Хлеба!"
            До седьмого доходят неба...

            Но безжалостна эта твердь.
            И глядит из всех окон - смерть.
            1941
            

            5. Мужество
            Мы знаем, что ныне лежит на весах
            И что совершается ныне.
            Час мужества пробил на наших часах,
            И мужество нас не покинет.
            Не страшно под пулями мертвыми лечь,
            Не горько остаться без крова,-
            И мы сохраним тебя, русская речь,
            Великое русское слово.
            Свободным и чистым тебя пронесем,
            И внукам дадим, и от плена спасем
                          Навеки!
            23 февраля 1942
            Ташкент
            

            6-7. Памяти Вали
            I
            Щели в саду вырыты,
            Не горят огни.
            Питерские сироты,
            Детоньки мои!
            Под землей не дышится,
            Боль сверлит висок,
            Сквозь бомбежку слышится
            Детский голосок.
            

            II
            Постучись кулачком - я открою.
            Я тебе открывала всегда.
            Я теперь за высокой горою,
            За пустыней, за ветром и зноем,
            Но тебя не предам никогда...
            Твоего я не слышала стона,
            Хлеба ты у меня не просил.
            Принеси же мне ветку клена
            Или просто травинок зеленых,
            Как ты прошлой весной приносил.
            Принеси же мне горсточку чистой,
            Нашей невской студеной воды,
            И с головки твоей золотистой
            Я кровавые смою следы.
            23 апреля 1942
            Ташкент
            

            8. Nох. Статуя "Ночь" в Летнем саду
            Ноченька!
            В звездном покрывале,
            В траурных маках, с бессонной совой...
            Доченька!
            Как мы тебя укрывали
            Свежей садовой землей.
            Пусты теперь Дионисовы чаши,
            Заплаканы взоры любви...
            Это проходят над городом нашим
            Страшные сестры твои.
            30 мая 1942
            Ташкент
            

            9. Победителям
            Сзади Нарвские были ворота,
            Впереди была только смерть...
            Так советская шла пехота
            Прямо в желтые жерла "Берт".
            Вот о вас и напишут книжки:
            "Жизнь свою за други своя",
            Незатейливые парнишки -
            Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки,
            Внуки, братики, сыновья!
            29 февраля 1944
            Ташкент
            

            In memoriam
            А вы, мои друзья последнего призыва!
            Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.
            Над вашей памятью не стыть плакучей ивой,
            А крикнуть на весь мир все ваши имена!
            Да что там имена! - захлопываю святцы;
            И на колени все! - багровый хлынул свет,
            Рядами стройными проходят ленинградцы,
            Живые с мертвыми. Для Бога мертвых нет.
            Август 1942
            Дюрмень
            

            11
            Справа раскинулись пустыри,
            С древней, как мир, полоской зари.

            Слева, как виселицы, фонари.
            Раз, два, три...

            А надо всем еще галочий крик
            И помертвелого месяца лик
            Совсем ни к чему возник.

            Это - из жизни не той и не той,
            Это - когда будет век золотой,

            Это - когда окончится бой,
            Это - когда я встречусь с тобой.
            29 апреля 1944
            Ташкент
            

            Победа
            1
            Славно начато славное дело
            В грозном грохоте, в снежной пыли,
            Где томится пречистое тело
            Оскверненной врагами земли.
            К нам оттуда родные березы
            Тянут ветки, и ждут, и зовут,
            И могучие деды-морозы
            С нами сомкнутым строем идут.
            Январь 1942
            

            2
            Вспыхнул над молом первый маяк,
            Других маяков предтеча, -
            Заплакал и шапку снял моряк,
            Что плавал в набитых смертью морях
            Вдоль смерти и смерти навстречу.
            1944
            

            3
            Победа у наших стоит дверей...
            Как гостью желанную встретим?
            Пусть женщины выше поднимут детей,
            Спасенных от тысячи тысяч смертей,
            Так мы долгожданной ответим.
            1945
            

            Памяти друга
            И в День Победы, нежный и туманный,
            Когда заря, как зарево, красна,
            Вдовою у могилы безымянной
            Хлопочет запоздалая весна.
            Она с колен подняться не спешит,
            Дохнет на почку и траву погладит,
            И бабочку с плеча на землю ссадит,
            И первый одуванчик распушит.
            8 ноября 1945
            

            Луна в зените
            1
            Заснуть огорченной,
            Проснуться влюбленной,
            Увидеть, как красен мак.
            Какая-то сила
            Сегодня входила
            В твое святилище, мрак!
            Мангалочий дворик,
            Как дым твой горек
            И как твой тополь высок...
            Шехерезада
            Идет из сада...
            Так вот ты какой, Восток!
            Апрель 1942
            

            2
            С грозных ли площадей Ленинграда
            Иль с блаженных летейских полей
            Ты прислал мне такую прохладу,
            Тополями украсил ограды
            И азийских светил мириады
            Расстелил над печалью моей?
            Март 1942
            

            3
            Все опять возвратится ко мне:
            Раскаленная ночь и томленье
            (Словно Азия бредит во сне),
            Халимы соловьиное пенье,
            И библейских нарциссов цветенье,
            И незримое благословенье
            Ветерком шелестнет по стране.
            10 декабря 1943
            

            4
            И в памяти, словно в узорной укладке:
            Седая улыбка всезнающих уст,
            Могильной чалмы благородные складки
            И царственный карлик - гранатовый куст
            16 марта 1944
            

            5
            Третью весну встречаю вдали
                        От Ленинграда.
            Третью? И кажется мне, она
                        Будет последней.
            Но не забуду я никогда,
                        До часа смерти,
            Как был отраден мне звук воды
                        В тени древесной.
            Персик зацвел, а фиалок дым
                        Все благовонней.
            Кто мне посмеет сказать, что здесь
                        Я на чужбине?!
            1944-1955
            

            6
            Я не была здесь лет семьсот,
            Но ничего не изменилось...
            Все так же льется Божья милость
            С непререкаемых высот,

            Все те же хоры звезд и вод,
            Все так же своды неба черны,
            И так же ветер носит зерна,
            И ту же песню мать поет.

            Он прочен, мой азийский дом,
            И беспокоиться не надо...
            Еще приду. Цвети, ограда,
            Будь полон, чистый водоем.
            5 мая 1944
            

            7. Явление луны
                                            А. К.
            Из перламутра и агата,
            Из задымленного стекла,
            Так неожиданно покато
            И так торжественно плыла, -
            Как будто "Лунная соната"
            Нам сразу путь пересекла.
            25 сентября 1944
            

            8
            Как в трапезной - скамейки, стол, окно
            С огромною серебряной луною.
            Мы кофе пьем и черное вино,
            Мы музыкою бредим...
                      Все равно...
            И зацветает ветка над стеною.
            В изгнаньи сладость острая была,
            Неповторимая, пожалуй, сладость.
            Бессмертных роз, сухого винограда
            Нам родина пристанище дала.
            1943
            Ташкент
            

            Еще одно лирическое отступление
            Все небо в рыжих голубях,
            Решетки в окнах - дух гарема...
            Как почка, набухает тема.
            Мне не уехать без тебя, -
            Беглянка, беженка, поэма.

            Но, верно, вспомню на лету,
            Как запылал Ташкент в цвету,
            Весь белым пламенем объят,
            Горяч, пахуч, замысловат,
            Невероятен...

            Так было в том году проклятом,
            Когда опять мамзель Фифи*
            Хамила, как в семидесятом.
            А мне переводить Лютфи
            Под огнедышащим закатом.

            И яблони, прости их, Боже,
            Как от венца в любовной дрожи,
            Арык на местном языке,
            Сегодня пущенный, лепечет.
            А я дописываю "Нечет"
            Опять в предпесенной тоске.

            До середины мне видна
            Моя поэма. В ней прохладно,
            Как в доме, где душистый мрак
            И окна заперты от зноя
            И где пока что нет героя,
            Но кровлю кровью залил мак...
            1943. Ташкент

          
            Смерть
            I
            Я была на краю чего-то,
            Чему верного нет названья...
            Зазывающая дремота,
            От себя самой ускользание...
            Август 1942
            Дюрмень
            

            II
            А я уже стою на подступах к чему-то,
            Что достается всем, но разною ценой...
            На этом корабле есть для меня каюта
            И ветер в парусах - и страшная минута
            Прощания с моей родной страной.
            1942
            Дюрмень
            

            III
            И комната, в которой я болею,
            В последний раз болею на земле,
            Как будто упирается в аллею
            Высоких белоствольных тополей.
            А этот первый - этот самый главный,
            В величии своем самодержавный,
            Но как заплещет, возликует он,
            Когда, минуя тусклое оконце,
            Моя душа взлетит, чтоб встретить солнце,
            И смертный уничтожит сон.
            Январь 1944
            Ташкент
            

            * * *
            Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни
            На краешке окна, и духота кругом,
            Когда закрыта дверь, и заколдован дом
            Воздушной веткой голубых глициний,
            И в чашке глиняной холодная вода,
            И полотенца снег, и свечка восковая
            Горит, как в детстве, мотыльков сзывая,
            Грохочет тишина, моих не слыша слов, -
            Тогда из черноты рембрандтовских углов
            Склубится что-то вдруг и спрячется туда же,
            Но я не встрепенусь, не испугаюсь даже...
            Здесь одиночество меня поймало в сети.
            Хозяйкин черный кот глядит, как глаз столетий,
            И в зеркале двойник не хочет мне помочь.
            Я буду сладко спать. Спокойной ночи, ночь.
            28 марта 1944
            Ташкент
            

            * * *
            Это рысьи глаза твои, Азия,
            Что-то высмотрели во мне,
            Что-то выдразнили подспудное
            И рожденное тишиной,
            И томительное, и трудное,
            Как полдневный термезский зной.
            Словно вся прапамять в сознание
            Раскаленной лавой текла,
            Словно я свои же рыдания
            Из чужих ладоней пила.
            1945
            

            Ташкент зацветает
            1
            Словно по чьему-то повеленью,
            Сразу стало в городе светло -
            Это в каждый двор по привиденью
            Белому и легкому вошло.
            И дыханье их понятней слова,
            А подобье их обречено
            Среди неба жгуче-голубого
            На арычное ложиться дно.
            

            2
            Я буду помнить звездный кров
            В сиянье вечных слав
            И маленьких баранчуков
            У чернокосых матерей
            На молодых руках.
            1944
            

            С самолета
            1
            На сотни верст, на сотни миль,
            На сотни километров
            Лежала соль, шумел ковыль,
            Чернели рощи кедров.
            Как в первый раз я на нее,
            На Родину, глядела.
            Я знала: это все мое -
            Душа моя и тело.
            

            2
            Белым камнем тот день отмечу,
            Когда я о победе пела,
            Когда я победе навстречу,
            Обгоняя солнце, летела.
            

            3
            И весеннего аэродрома
            Шелестит под ногой трава.
            Дома, дома - ужели дома!
            Как все ново и как знакомо,
            И такая в сердце истома,
            Сладко кружится голова...
            В свежем грохоте майского грома -
            Победительница Москва!
            14 мая 1944
            Ташкент - Москва
            

            Новоселье
            1. Хозяйка
                                Е. С. Булгаковой
            В этой горнице колдунья
            До меня жила одна:
            Тень ее еще видна
            Накануне новолунья,
            Тень ее еще стоит
            У высокого порога,
            И уклончиво и строго
            На меня она глядит.
            Я сама не из таких,
            Кто чужим подвластен чарам,
            Я сама... Но, впрочем, даром
            Тайн не выдаю своих.
            5 августа 1943
            Ташкент
            

            2. Гости
                                  "...ты пьян,
            И все равно пора нах хауз..."
            Состарившийся Дон-Жуан
            И вновь помолодевший Фауст
            Столкнулись у моих дверей -
            Из кабака и со свиданья!..
            Иль это было лишь ветвей
            Под черным ветром колыханье,
            Зеленой магией лучей,
            Как ядом, залитых, и все же -
            На двух знакомых мне людей
            До отвращения похожих?
            1 ноября 1943
            

            3. Измена
            Не оттого, что зеркало разбилось,
            Не оттого, что ветер выл в трубе,
            Не оттого, что в мысли о тебе
            Уже чужое что-то просочилось,-
            Не оттого, совсем не оттого
            Я на пороге встретила его.
            27 февраля 1944
            

            4. Встреча
            Как будто страшной песенки
            Веселенький припев -
            Идет по шаткой лесенке,
            Разлуку одолев.
            Не я к нему, а он ко мне -
            И голуби в окне...
            И двор в плюще, и ты в плаще
            По слову моему.
            Не он ко мне, а я к нему -
                                во тьму,
                                            во тьму,
                                                        во тьму.
            16 октября 1943
            Ташкент
            

            Вереница четверостиший
            1
            Что войны, что чума? - конец им виден скорый,
            Им приговор почти произнесен.
            Но кто нас защитит от ужаса, который
            Был бегом времени когда-то наречен?
            1961
            

            2
            В каждом древе распятый Господь,
            В каждом колосе тело Христово,
            И молитвы пречистое слово
            Исцеляет болящую плоть.
            1946
            

            3. К стихам
            Вы так вели по бездорожью,
            Как в мрак падучая звезда.
            Вы были горечью и ложью,
            А утешеньем - никогда.
            

            4. Конец демона
            Словно Врубель наш вдохновенный,
            Лунный луч тот профиль чертил.
            И поведал ветер блаженный
            То, что Лермонтов утаил.
            1961
            

            5
            И было сердцу ничего не надо,
            Когда пила я этот жгучий зной...
            "Онегина" воздушная громада,
            Как облако, стояла надо мной.
            14 апреля 1962
            

            6
            О своем я уже не заплачу,
            Но не видеть бы мне на земле
            Золотое клеймо неудачи
            На еще безмятежном челе.
            1962
            

            7
            Взоры огненней огня
            И усмешка Леля...
            Не обманывай меня,
            Первое апреля!
            1963
            

            8
            А тебе еще мало по-русски,
            И ты хочешь на всех языках
            Знать, как круты подъемы и спуски
            И почем у нас совесть и страх.

            9
            И скупо оно и богато,
            То сердце… Богатство таи!
            Чего ж ты молчишь виновато?
            Глаза б не глядели мои!
            1910-е годы
            Царское Село
            

            10. Имя
            Татарское, дремучее,
            Пришло из никуда,
            К любой беде липучее,
            Само оно - беда.
            

            11
            И слава лебедью плыла
            Сквозь золотистый дым.
            А ты, любовь, всегда была
            Отчаяньем моим.

           12
           И клялись они Серпом и Молотом
           Пред твоим страдальческим концом:
           "За предательство мы платим золотом,
           А за песни платим мы свинцом".
           1960


           13          
            Я всем прощение дарую
            И в Воскресение Христа
            Меня предавших в лоб целую,
            А не предавшего — в уста.
              1947

            14
            ... И на этом сквозняке
            Исчезают мысли, чувства...
            Даже вечное искусство
            Нынче как-то налегке!

            15
            За такую скоморошину,
            Откровенно говоря,
            Мне свинцовую горошину
            Ждать бы от секретаря.


            Три осени
            Мне летние просто невнятны улыбки,
            И тайны в зиме не найду,
            Но я наблюдала почти без ошибки
            Три осени в каждом году.

            И первая - праздничный беспорядок
            Вчерашнему лету назло,
            И листья летят, словно клочья тетрадок,
            И запах дымка так ладанно-сладок,
            Все влажно, пестро и светло.

            И первыми в танец вступают березы,
            Накинув сквозной убор,
            Стряхнув второпях мимолетные слезы
            На соседку через забор.

            Но эта бывает - чуть начата повесть.
            Секунда, минута - и вот
            Приходит вторая, бесстрастна, как совесть,
            Мрачна, как воздушный налет.

            Все кажутся сразу бледнее и старше,
            Разграблен летний уют,
            И труб золотых отдаленные марши
            В пахучем тумане плывут...

            И в волнах холодных его фимиама
            Сокрыта высокая твердь,
            Но ветер рванул, распахнулось - и прямо
            Всем стало понятно: кончается драма,
            И это не третья осень, а смерть.
            1943
            

            На смоленском кладбище
            А все, кого я на земле застала,
            Вы, века прошлого дряхлеющий посев!
            …………………………………………………
            Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,
            Интриги и чины, балет, текущий счет...
            На ветхом цоколе - дворянская корона
            И ржавый ангелок сухие слезы льет.
            Восток еще лежал непознанным пространством
            И громыхал вдали, как грозный вражий стан,
            А с Запада несло викторианским чванством,
            Летели конфетти, и подвывал канкан...
            Август 1942
            Дюрмень
            

            Под Коломной
                                                Шервинским
            ...Где на четырех высоких лапах
            Колокольни звонкие бока
            Поднялись, где в поле мятный запах,
            И гуляют маки в красных шляпах,
            И течет московская река, -
            Все бревенчато, дощато, гнуто...
            Полноценно цедится минута
            На часах песочных. Этот сад
            Всех садов и всех лесов дремучей,
            И над ним, как над бездонной кручей,
            Солнца древнего из сизой тучи
            Пристален и нежен долгий взгляд.
            1 сентября 1943
            Ташкент
            

            Вторая годовщина
            Нет, я не выплакала их.
            Они внутри скипелись сами.
            И все проходит пред глазами
            Давно без них, всегда без них.

            Без них меня томит и душит
            Обиды и разлуки боль.
            Проникла в кровь - трезвит и сушит
            Их всесжирающая соль.

            Но мнится мне: в сорок четвертом,
            И не в июня ль первый день,
            Как на шелку возникла стертом
            Твоя страдальческая тень.

            Еще на всем печать лежала
            Великих бед, недавних гроз,-
            И я свой город увидала
            Сквозь радугу последних слез.
            31 мая 1946
            Фонтанный Дом
            

            Последнее возвращение
                        У меня одна дорога:
                        От окна и до порога.
                                Лагерная песня
            День шел за днем - и то и се
            Как будто бы происходило
            Обыкновенно - но чрез всё
            Уж одиночество сквозило.
            Припахивало табаком,
            Мышами, сундуком открытым
            И обступало ядовитым
            Туманцем...
            25 июля 1944
            Ленинград
            

            Надпись на портрете
                                                Т. В-ой
            Дымное исчадье полнолунья,
            Белый мрамор в сумраке аллей,
            Роковая девочка, плясунья,
            Лучшая из всех камей.
            От таких и погибали люди,
            За такой Чингиз послал посла,
            И такая на кровавом блюде
            Голову Крестителя несла.
            15 июня 1946
            

            * * *
            Прошло пять лет - и залечила раны,
            Жестокой нанесенные войной,
            Страна моя, и русские поляны
            Опять полны студеной тишиной.

            И маяки сквозь мрак приморской ночи,
            Путь указуя моряку, горят.
            На их огонь, как в дружеские очи,
            Далеко с моря моряки глядят.

            Где танк гремел - там ныне мирный трактор
            Где выл пожар - благоухает сад,
            И по изрытому когда-то тракту
            Автомобили легкие летят.

            Где елей искалеченные руки
            Взывали к мщенью - зеленеет ель,
            И там, где сердце ныло от разлуки, -
            Там мать поет, качая колыбель.

            Ты стала вновь могучей и свободной,
            Страна мой! Но живы навсегда
            В сокровищнице памяти народной
            Войной испепеленные года.

            Для мирной жизни юных поколений,
            От Каспия и до полярных льдов,
            Как памятники выжженных селений,
            Встают громады новых городов.
            Май 1950
            

            Приморский парк Победы
            Еще недалеко плоская коса,
            черневшая уныло в невской дельте,
            как при Петре, была покрыта мхом
            и ледяною пеною омыта.

            Скучали там две-три плакучих ивы,
            и дряхлая рыбацкая ладья
            в песке прибрежном грустно догнивала.
            И буйный ветер гостем был единым
            безлюдного и мертвого болота.

            Но ранним утром вышли ленинградцы
            бесчисленными толпами на взморье.
            И каждый посадил по деревцу
            на той косе, и топкой и пустынной,
            на память о великом Дне Победы.

            И вот сегодня - это светлый сад,
            привольный, ясный, под огромным небом:
            курчавятся и зацветают ветки,
            жужжат шмели, и бабочки порхают,
            и соком наливаются дубки,
            а лиственница нежные и липы
            в спокойных водах тихого канала,
            как в зеркале, любуются собой…
            И там, где прежде парус одинокий
            белел в серебряном тумане моря, -
            десятки быстрокрылых, легких яхт
            на воле тешатся… Издалека
            восторженные клики с стадиона
            доносятся… Да, это парк Победы.
            1950
           
            1
            Как у облака на краю,
            Вспоминаю я речь твою,

            А тебе от речи моей
            Стали ночи светлее дней.

            Так отторгнутые от земли,
            Высоко мы, как звезды, шли.

            Ни отчаянья, ни стыда
            Ни теперь, ни потом, ни тогда.

            Но живого и наяву,
            Слышишь ты, как тебя зову.

            И ту дверь, что ты приоткрыл,
            Мне захлопнуть не хватит сил.
            26 ноября 1945
         

            2
            Истлевают звуки в эфире,
            И заря притворилась тьмой.
            В навсегда онемевшем мире
            Два лишь голоса: твой и мой.
            И под ветер незримых Ладог,
            Сквозь почти колокольный звон,
            В легкий блеск перекрестных радуг
            Разговор ночной превращен.
            20 декабря 1945
            

            3
            Я не любила с давних дней,
            Чтобы меня жалели,
            А с каплей жалости твоей
            Иду, как с солнцем в теле.
            Вот отчего вокруг заря.
            Иду я, чудеса творя,
            Вот отчего!
            20 декабря 1945
            

            4
            Знаешь сам, что не стану славить
            Нашей встречи горчайший день.
            Что тебе на память оставить,
            Тень мою? На что тебе тень?
            Посвященье сожженной драмы,
            От которой и пепла нет,
            Или вышедший вдруг из рамы
            Новогодний страшный портрет?
            Или слышимый еле-еле
            Звон березовых угольков,
            Или то, что мне не успели
            Досказать про чужую любовь?
            6 января 1946
            

            5
            Не дышали мы сонными маками,
            И своей мы не знаем вины.
            Под какими же звездными знаками
            Мы на горе себе рождены?
            И какое кромешное варево
            Поднесла нам январская тьма?
            И какое незримое зарево
            Нас до света сводило с ума?
            11 января 1946
         

            Шиповник цветет
            Из сожженной тетради
                        
            Вместо праздничного поздравленья
            Этот ветер, жесткий и сухой,
            Принесет вам только запах тленья,
            Привкус дыма и стихотворенья,
            Что моей написаны рукой.
            1961
          

            1. Сожженная тетрадь
            Уже красуется на книжной полке
            Твоя благополучная сестра,
            А над тобою звездных стай осколки
            И под тобою угольки костра.
            Как ты молила, как ты жить хотела,
            Как ты боялась едкого огня!
            Но вдруг твое затрепетало тело,
            А голос, улетая, клял меня.
            И сразу все зашелестели сосны
            И отразились в недрах лунных вод.
            А вкруг костра священнейшие весны
            Уже вели надгробный хоровод.
            1961
            

            2. Наяву
            И время прочь, и пространство прочь,
            Я все разглядела сквозь белую ночь:
            И нарцисс в хрустале у тебя на столе,
            И сигары синий дымок,
            И то зеркало, где, как в чистой воде,
            Ты сейчас отразиться мог.
            И время прочь, и пространство прочь…
            Но и ты мне не можешь помочь.
            1946
            

            3. Во сне
            Черную и прочную разлуку
            Я несу с тобою наравне.
            Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку,
            Обещай опять прийти во сне.

            Мне с тобою как горе с горою…
            Мне с тобой на свете встречи нет.
            Только бы ты полночною порою
            Через звезды мне прислал привет.
            1946
            

            4. Первая песенка
            Таинственной невстречи
            Пустынны торжества,
            Несказанные речи,
            Безмолвные слова.
            Нескрещенные взгляды
            Не знают, где им лечь.
            И только слезы рады,
            Что можно долго течь.
            Шиповник Подмосковья,
            Увы! при чем-то тут…
            И это всё любовью
            Бессмертной назовут.
            1956
           

            5. Другая песенка
                                Несказанные речи
                                Я больше не твержу,
                                Но в память той невстречи
                                Шиповник посажу.
            Как сияло там и пело
            Нашей встречи чудо,
            Я вернуться не хотела
            Никуда оттуда.
            Горькой было мне усладой
            Счастье вместо долга,
            Говорила с кем не надо,
            Говорила долго.
            Пусть влюбленных страсти душат,
            Требуя ответа,
            Мы же, милый, только души
            У предела света.
            1956
            

            6. Сон
                       
            Был вещим этот сон или не вещим…
            Марс воссиял среди небесных звезд,
            Он алым стал, искрящимся, зловещим, -
            А мне в ту ночь приснился твой приезд.

            Он был во всем… И в баховской Чаконе,
            И в розах, что напрасно расцвели,
            И в деревенском колокольном звоне
            Над чернотой распаханной земли.

            И в осени, что подошла вплотную
            И вдруг, раздумав, спряталась опять.
            О август мой, как мог ты весть такую
            Мне в годовщину страшную отдать!

            Чем отплачу за царственный подарок?
            Куда идти и с кем торжествовать?
            И вот пишу, как прежде без помарок,
            Мои стихи в сожженную тетрадь.
            14 августа 1956


            7.
            По той дороге, где Донской
            Вел рать великую когда-то,
            Где ветер помнит супостата,
            Где месяц желтый и рогатый, -
            Я шла, как в глубине морской…
            Шиповник так благоухал,
            Что даже превратился в слово,
            И встретить я была готова
            Моей судьбы девятый вал.
            1956


            8.
            Ты выдумал меня. Такой на свете нет,
            Такой на свете быть не может.
            Ни врач не исцелит, не утолит поэт, -
            Тень призрака тебя и день, и ночь тревожит.
            Мы встретились с тобой в невероятный год,
            Когда уже иссякли мира силы,
            Все было в трауре, все никло от невзгод,
            И были свежи лишь могилы.
            Без фонарей, как смоль был черен невский вал,
            Глухая ночь вокруг стеной стояла…
            Так вот когда тебя мой голос вызывал!
            Что делала - сама еще не понимала.
            И ты пришел ко мне, как бы звездой ведом,
            По осени трагической ступая,
            В тот навсегда опустошенный дом,
            Откуда унеслась стихов сожженных стая.
            1956


            9. В разбитом зеркале
            Непоправимые слова
            Я слушала в тот вечер звездный,
            И закружилась голова,
            Как над пылающею бездной.
            И гибель выла у дверей,
            И ухал черный сад, как филин,
            И город, смертно обессилен,
            Был Трои в этот час древней.
            Тот час был нестерпимо ярок
            И, кажется, звенел до слез.
            Ты отдал мне не тот подарок,
            Который издалека вез.
            Казался он пустой забавой
            В тот вечер огненный тебе.
            И стал он медленной отравой
            В моей загадочной судьбе.
            И он всех бед моих предтеча, -
            Не будем вспоминать о нем!..
            Несостоявшаяся встреча
            Еще рыдает за углом.
            1956


            10.
                               
            Пусть кто-то еще отдыхает на юге
            И нежится в райском саду.
            Здесь северно очень - и осень в подруги
            Я выбрала в этом году.

            Живу, как в чужом, мне приснившемся доме,
            Где, может быть, я умерла,
            И, кажется, тайно глядится Суоми
            В пустые свои зеркала.

            Иду между черных приземистых елок,
            Там вереск на ветер похож,
            И светится месяца тусклый осколок,
            Как старый зазубренный нож.

            Сюда принесла я блаженную память
            Последней невстречи с тобой -
            Холодное, чистое, легкое пламя
            Победы моей над судьбой.
            1956. Комарово


            11

            Не пугайся - я еще похожей
            Нас теперь изобразить могу.
            Призрак ты - иль человек прохожий,
            Тень твою зачем-то берегу.

            Был недолго ты моим Энеем, -
            Я тогда отделалась костром.
            Друг о друге мы молчать умеем.
            И забыл ты мой проклятый дом.

            Ты забыл те, в ужасе и в муке,
            Сквозь огонь протянутые руки
            И надежды окаянной весть.

            Ты не знаешь, что тебе простили…
            Создан Рим, плывут стада флотилий,
            И победу славословит лесть.
            1962

            12
            Ты стихи мои требуешь прямо…
            Как-нибудь проживешь и без них.
            Пусть в крови не осталось и грамма,
            Не впитавшего горечи их.

            Мы сжигаем несбыточной жизни
            Золотые и пышные дни,
            И о встрече в небесной отчизне
            Нам ночные не шепчут огни.

            И от наших великолепий
            Холодочка струится волна,
            Словно мы на таинственном склепе
            Чьи-то, вздрогнув, прочли имена.

            Не придумать разлуку бездонней,
            Лучше б сразу тогда - наповал…
            И, наверное, нас разлученней
            В этом мире никто не бывал.
            1963. Москва
            

            13
            И это станет для людей
            Как времена Веспасиана,
            А было это - только рана
            И муки облачко над ней.
            18 декабря. Ночь. Рим.
    

            * * *
            Один идет прямым путем,
            Другой идет по кругу
            И ждет возврата в отчий дом,
            Ждет прежнюю подругу.
            А я иду - за мной беда,
            Не прямо и не косо,
            А в никуда и в никогда,
            Как поезда с откоса.
            1940
            

            * * *
            …А человек, который для меня
            Теперь никто, а был моей заботой
            И утешеньем самых горьких лет, -
            Уже бредет как призрак по окрайнам,
            По закоулками и задворкам жизни,
            Тяжелый, одурманенный безумьем,
            С оскалом волчьим…
                      Боже, Боже, Боже!
            Как пред тобой я тяжко согрешила!
            Оставь мне жалость хоть…
            1945
            

            * * *
            Вот она, плодоносная осень!
            Поздновато ее привели.
            А пятнадцать блаженнейших весен
            Я подняться не смела с земли.
            Я так близко ее разглядела,
            К ней припала, ее обняла,
            А она в обреченное тело
            Силу тайную тайно лила.
            1962. Комарово
            

            При непосылке поэмы
            Приморские порывы ветра,
            И дом, в котором не живем,
            И тень заветнейшего кедра
            Перед запретнейшим окном…
            На свете кто-то есть, кому бы
            Послать все эти строки. Что ж!
            Пусть горько улыбнутся губы,
            А сердце снова тронет дрожь.
            1963
            

            Из трагедии "Пролог, или сон во сне"
            Говорит она:
            Никого нет в мире бесприютней
            И бездомнее, наверно, нет.
            Для тебя я словно голос лютни
            Сквозь загробный призрачный рассвет.
            Ты с собой научишься бороться,
            Ты, проникший в мой последний сон.
            Проклинай же снова скрип колодца,
            Шорох сосен, черный грай ворон,
            Землю, по которой я ступала,
            Желтую звезду в моем окне,
            То, чем я была и чем я стала,
            И тот час, когда тебе сказала,
            Что ты, кажется, приснился мне.
            И в дыхании твоих проклятий
            Мне иные чудятся слова:
            Те, что туже и хмельней объятий,
            А нежны, как первая трава.

            Говорит он:
            Будь ты трижды ангелов прелестней,
            Будь родной сестрой заречных ив,
            Я убью тебя моею песней,
            Кровь твою на землю не пролив.
            Я рукой своей тебя не трону,
            Не взглянув ни разу, разлюблю,
            Но твоим невероятным стоном
            Жажду наконец я утолю.
            Ту, что до меня блуждала в мире,
            Льда суровей, огненней огня,
            Ту, что и сейчас стоит в эфире, -
            От нее освободишь меня.

            Слышно издали:
            Лаской страшишь, оскорбляешь мольбой,
                        Входишь без стука.
            Все наслаждением будет с тобой -
                        Даже разлука.
            Пусть разольется в зловещей судьбе
                        Алая пена,
            Но прозвучит как присяга тебе
                        Даже измена…
            Той, что познала и ужас и честь
                        Жизни загробной…
            Имя твое мне сейчас произнесть -
                        Смерти подобно.
            1963. Комарово

            Песенка слепого:
            Не бери сама себя за руку…
            Не веди сама себя за реку…
            На себя пальцем не показывай…
            Про себя сказку не рассказывай…
                      Идешь, идешь - и споткнешься.
            1942. Ташкент
            

            Трилистник московский
            1. Почти в альбом
            Услышишь гром и вспомнишь обо мне,
            Подумаешь: она грозы желала…
            Полоска неба будет твердо-алой,
            А сердце будет как тогда - в огне.
            Случится это в тот московский день,
            Когда я город навсегда покину
            И устремлюсь к желанному притину,
            Свою меж вас еще оставив тень.
            

            2. Без названия
            Среди морозной праздничной Москвы,
            Где протекает наше расставанье
            И где, наверное, прочтете вы
            Прощальных песен первое изданье -
            Немного удивленные глаза:
            "Что? Что? Уже?.. Не может быть!" -
                                            Конечно!.."
            И святочного неба бирюза,
            И все кругом блаженно и безгрешно…

            Нет, так не расставался никогда
            Никто ни с кем, и это нам награда
                        За подвиг наш.
            

            3. Еще тост
            За веру твою! И за верность мою!
            За то, что с тобою мы в этом краю!
            Пускай навсегда заколдованы мы,
            Но не было в мире прекрасней зимы,
            И не было в небе узорней крестов,
            Воздушней цепочек, длиннее мостов…
            За то, что все плыло, беззвучно скользя.
            За то, что нам видеть друг друга нельзя.
            1961-1963
            

            Полночные стихи
            Семь стихотворений
                                        Только зеркало зеркалу снится,
                                        Тишина тишину сторожит…
                                        Решка
            Вместо посвящения
            По волнам блуждаю и прячусь в лесу,
            Мерещусь на чистой эмали,
            Разлуку, наверно, неплохо снесу,
            Но встречу с тобою - едва ли.
            Лето 1963
            

            1. Предвесенняя элегия
                                    
            Меж сосен метель присмирела,
            Но, пьяная и без вина,
            Там, словно Офелия, пела
            Всю ночь сама тишина.
            А тот, кто мне только казался,
            Был с той обручен тишиной,
            Простившись, он щедро остался,
            Он насмерть остался со мной.
            10 марта 1963
            Комарово


            2. Первое предупреждение
            Какое нам в сущности дело,
            Что все превращается в прах,
            Над сколькими безднами пела
            И в скольких жила зеркалах.
            Пускай я не сон, не отрада
            И меньше всего благодать,
            Но, может быть, чаще, чем надо,
            Придется тебе вспоминать -
            И гул затихающих строчек,
            И глаз, что скрывает на дне
            Тот ржавый колючий веночек
            В тревожной своей тишине.
            6 июня 1963
            Москва
            

            3. В Зазеркалье
                                   
            Красотка очень молода,
            Но не из нашего столетья,
            Вдвоем нам не бывать - та, третья,
            Нас не оставит никогда.
            Ты подвигаешь кресло ей,
            Я щедро с ней делюсь цветами…
            Что делаем - не заем сами,
            Но с каждым мигом нам страшней.
            Как вышедшие из тюрьмы,
            Мы что-то знаем друг о друге
            Ужасное. Мы в адском круге,
            А может, это и не мы.
            5 июля 1963
            Комарово
                        

            4. Тринадцать строчек
            И наконец ты слово произнес
            Не так, как те… что на одно колено -
            А так, как тот, кто вырвался из плена
            И видит сень священную берез
            Сквозь радугу невольных слез.
            И вкруг тебя запела тишина,
            И чистым солнцем сумрак озарился,
            И мир на миг один преобразился,
            И странно изменился вкус вина.
            И даже я, кому убийцей быть
            Божественного слова предстояло,
            Почти благоговейно замолчала,
            Чтоб жизнь благословенную продлить.
            8-12 августа 1963
            

            5. Зов
            В которую-то из сонат
            Тебя я спрячу осторожно.
            О! как ты позовешь тревожно,
            Непоправимо виноват
            В том, что приблизился ко мне
            Хотя бы на одно мгновенье…
            Твоя мечта - исчезновенье,
            Где смерть лишь жертва тишине.
            1 июля 1963
            

            6. Ночное посещение
                                    Все ушли, и никто не вернулся.
            Не на листопадовом асфальте
                     Будешь долго ждать.
            Мы с тобой в Адажио Вивальди
                      Встретимся опять.
            Снова свечи станут тускло-желты
                      И закляты сном,
            Но смычок не спросит, как вошел ты
                      В мой полночный дом.
            Протекут в немом смертельном стоне
                      Эти полчаса,
            Прочитаешь на моей ладони
                      Те же чудеса.
            И тогда тебя твоя тревога,
                      Ставшая судьбой,
            Уведет от моего порога
                      В ледяной прибой.
            10-13 сентября 1963
            Комарово
            

            7. И последнее
            Была над нами, как звезда над морем,
            Ища лучом девятый смертный вал,
            Ты называл ее бедой и горем,
            А радостью ни разу не назвал.

            Днем перед нами ласточкой кружила,
            Улыбкой расцветала на губах,
            А ночью ледяной рукой душила
            Обоих разом. В разных городах.

            И никаким не внемля славословьям,
            Перезабыв все прежние грехи,
            К бессоннейшим припавши изголовьям,
            Бормочет окаянные стихи.
            23-25 июля 1963
            

            Вместо послесловия
            А там, где сочиняют сны,
            Обоим - разных не хватило,
            Мы видели один, но сила
            Была в нем как приход весны.
            1965
            

Слово о Данте

    Гвельфы и гибеллины давно стали достоянием истории, белые и черные - тоже, а явление Беатриче в XXX песни "Чистилища" - это явление навеки, и до сих пор перед всем миром она стоит под белым покрывалом, подпоясанная оливковой ветвью, в платье цвета живого огня и в зеленом плаще.
    Я счастлива, что в сегодняшний торжественный день могу засвидетельствовать, что вся моя сознательная жизнь прошла в сиянии этого великого имени, что оно было начертано вместе с именем другого гения человечества - Шекспира на знамени, под которым начиналась моя дорога. И вопрос, который я осмелилась задать Музе, тоже содержит это великое имя - Данте.

    ...И вот вошла. Откинув покрывало,
    Внимательно взглянула на меня.
    Ей говорю: "Ты ль Данту диктовала
    Страницы Ада?" Отвечает: "Я ".

    Для моих друзей и современников величайшим недосягаемым учителем всегда был суровый Алигьери. И между двух флорентийских костров Гумилев видит, как

     А Осип Мандельштам положил годы жизни на изучение творчества Данте, написал о нем целый трактат "Разговор о Данте" и часто упоминает великого флорентийца в стихах:

   Подвиг перевода бессмертных терцин "Божественной Комедии" на русский язык победоносно завершил Михаил Леонидович Лозинский. Эта работа была в моей стране высоко оценена критикой и читателями.
    Все мои мысли об искусстве я соединила в стихах, освещенных тем же великим именем:

    Он и после смерти не вернулся
    В старую Флоренцию свою.
    Этот, уходя, не оглянулся,
    Этому я эту песнь пою.
    Факел, ночь, последнее объятье,
    За порогом дикий вопль судьбы.
    Он из ада ей послал проклятье
    И в раю не мог ее забыть, -
    Но босой, в рубахе покаянной,
    Со свечой зажженной не прошел
    По своей Флоренции желанной,
    Вероломной, нежной, долгожданной...
    1965

Сборник стихов "Тростник"


Надпись на книге
                           М. Лозинскому
Почти от залетейской тени
В тот час, как рушатся миры,
Примите этот дар весенний
В ответ на лучшие дары.
Чтоб та, над временами года,
Несокрушима и верна,
Души высокая свобода,
Что дружбою наречена, –
Мне улыбнулась так же кротко,
Как тридцать лет тому назад...
И сада Летнего решетка,
И оснеженный Ленинград
Возникли, словно в книге этой
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал.
29 мая 1940
Ленинград
Фонтанный Дом



Муза
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.

И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: "Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?" Отвечает: "Я".
1924
Казанская, 2



Художнику
Мне все твоя мерещится работа,
Твои благословенные труды:
Лип, навсегда осенних, позолота
И синь сегодня созданной воды.

Подумай, и тончайшая дремота
Уже ведет меня в твои сады,
Где, каждого пугаясь поворота,
В беспамятстве ищу твои следы.

Войду ли я под свод преображенный,
Твоей рукою в небо превращенный,
Чтоб остудился мой постылый жар?..

Там стану я блаженною навеки
И, раскаленные смежая веки,
Там снова обрету я слезный дар.
1924



Кавказское
Здесь Пушкина изгнанье началось
И Лермонтова кончилось изгнанье.
Здесь горных трав легко благоуханье,
И только раз мне видеть удалось
У озера, в густой тени чинары,
В тот предвечерний и жестокий час –
Сияние неутоленных глаз
Бессмертного любовника Тамары.
1927
Кисловодск



* * *
Если плещется лунная жуть,
Город весь в ядовитом растворе.
Без малейшей надежды заснуть
Вижу я сквозь зеленую муть
И не детство мое, и не море,
И не бабочек брачный полет
Над грядой белоснежных нарциссов
В тот какой-то шестнадцатый год...
А застывший навек хоровод
Надмогильных твоих кипарисов.
1 декабря 1928
Ленинград



* * *
Тот город, мной любимый с детства,
В его декабрьской тишине
Моим промотанным наследством
Сегодня показался мне.

Все, что само давалось в руки,
Что было так легко отдать:
Душевный жар, молений звуки
И первой песни благодать –

Все унеслось прозрачным дымом,
Истлело в глубине зеркал...
И вот уж о невозвратимом
Скрипач безносый заиграл

Но с любопытством иностранки,
Плененной каждой новизной,
Глядела я, как мчатся санки,
И слушала язык родной.

И дикой свежестью и силой
Мне счастье веяло в лицо,
Как будто друг от века милый
Входил со мною на крыльцо.
1929



Двустишие
От других мне хвала – что зола.
От тебя и хула – похвала.
Весна 1931



Заклинание
Из тюремных ворот,
Из заохтенских болот,
Путем нехоженым,
Лугом некошеным,
Сквозь ночной кордон,
Под пасхальный звон,
Незваный,
Несуженый, –
Приди ко мне ужинать.
15 апреля 1936
Ленинград



* * *
Не прислал ли лебедя за мною,
Или лодку, или черный плот? –
Он в шестнадцатом году весною
Обещал, что скоро сам придет.
Он в шестнадцатом году весною
Говорил, что птицей прилечу
Через мрак и смерть к его покою,
Прикоснусь крылом к его плечу,
Мне его еще смеются очи
И теперь шестнадцатой весной.
Что мне делать! Ангел полуночи
До зари беседует со мной.
Февраль 1936
Москва



* * *
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.

Я говорю: "Твое несу я бремя
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет".
Но для нее не существует время,
И для нее пространства в мире нет.

И снова черный масленичный вечер,
Зловещий парк, неспешный бег коня.
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.

Но зоркий надо мною и двурогий
Стоит свидетель. О! туда, туда,
Туда по Подкапризовой Дороге,
Где лебеди и мертвая вода.
3 ноября 1936



* * *
От тебя я сердце скрыла,
Словно бросила в Неву...
Прирученной и бескрылой
Я в дому твоем живу.
Только ночью слышу скрипы.
Что там – в сумраках чужих?
Шереметьевские липы...
Перекличка домовых...
Осторожно подступает,
Как журчание воды,
К уху жарко приникает
Черный шепоток беды –
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
"Ты уюта захотела,
Знаешь, где он – твой уют?"
30 октября 1936
Ночь



Поэт (Борис Пастернак)
Он, сам себя сравнивший с конским глазом,
Косится, смотрит, видит, узнает,
И вот уже расплавленным алмазом
Сияют лужи, изнывает лед.

В лиловой мгле покоятся задворки,
Платформы, бревна, листья, облака.
Свист паровоза, хруст арбузной корки,
В душистой лайке робкая рука.

Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем
И вдруг притихнет, – это значит, он
Пугливо пробирается по хвоям,
Чтоб не спугнуть пространства чуткий сон.

И это значит, он считает зерна
В пустых колосьях, это значит, он
К плите дарьяльской, проклятой и черной,
Опять пришел с каких-то похорон.

И снова жжет московская истома,
Звенит вдали смертельный бубенец…
Кто заблудился в двух шагах от дома,
Где снег по пояс и всему конец…

За то, что дым сравнил с Лаокооном,
Кладбищенский воспел чертополох,
За то, что мир наполнил новым звоном
В пространстве новом отраженных строф, –

Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.
19 января 1936
Ленинград



Воронеж
                                 О. Мандельштаму
И город весь стоит оледенелый.
Как под стеклом деревья, стены, снег.
По хрусталям я прохожу несмело.
Узорных санок так неверен бег.
А над Петром воронежским – вороны,
Да тополя, и свод светло-зеленый,
Размытый, мутный, в солнечной пыли,
И Куликовской битвой веют склоны
Могучей, победительной земли.
И тополя, как сдвинутые чаши,
Над нами сразу зазвенят сильней,
Как будто пьют за ликованье наше
На брачном пире тысячи гостей.

А в комнате опального поэта
Дежурят страх и муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.
4 марта 1936



* * *
Годовщину последнюю празднуй –
Ты пойми, что сегодня точь в точь
Нашей первой зимы – той, алмазной –
Повторяется снежная ночь.

Пар валит из-под царских конюшен,
Погружается Мойка во тьму,
Свет луны как нарочно притушен,
И куда мы идем – не пойму.

Меж гробницами внука и деда
Заблудился взъерошенный сад.
Из тюремного вынырнув бреда,
Фонари погребально горят.

В грозных айсбергах марсово поле,
И Лебяжья лежит в хрусталях…
Чья с моею сравняется доля,
Если в сердце веселье и страх.

И трепещут, как дивная птица,
Голос твой у меня над плечом.
И внезапным согретый лучом
Снежный прах так тепло серебрится.
9-10 июля 1939



* * *
Привольем пахнет дикий мед,
Пыль – солнечным лучом,
Фиалкою – девичий рот,
А золото – ничем.
Водою пахнет резеда,
И яблоком – любовь.
Но мы узнали навсегда,
Что кровью пахнет только кровь...

И напрасно наместник Рима
Мыл руки пред всем народом,
Под зловещие крики черни;
И шотландская королева
Напрасно с узких ладоней
Стирала красные брызги
В душном мраке царского дома...
1934
Ленинград



Данте
                               
*
Он и после смерти не вернулся
В старую Флоренцию свою.
Этот, уходя, не оглянулся,
Этому я эту песнь пою.
Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы...
Он из ада ей послал проклятье
И в раю не мог ее забыть, –
Но босой, в рубахе покаянной,
Со свечой зажженной не прошел
По своей Флоренции желанной,
Вероломной, низкой, долгожданной...
17 августа 1936
Разлив



Клеопатра
                                    
Уже целовала Антония мертвые губы,
Уже на коленях пред Августом слезы лила...
И предали слуги. Грохочут победные трубы
Под римским орлом, и вечерняя стелется мгла.
И входит последний плененный ее красотою,
Высокий и статный, и шепчет в смятении он:
"Тебя – как рабыню... в триумфе пошлет пред собою..."
Но шеи лебяжьей все так же спокоен наклон.
А завтра детей закуют. О, как мало осталось
Ей дела на свете – еще с мужиком пошутить
И черную змейку, как будто прощальную жалость,
На смуглую грудь равнодушной рукой положить.
7 февраля 1940
Фонтанный Дом



Ива
                           
А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву.
И, благодарная, она жила
Со мной всю жизнь, плакучими ветвями
Бессонницу овеивала снами.
И – странно! – я ее пережила.
Там пень торчит, чужими голосами
Другие ивы что-то говорят
Под нашими, под теми небесами.
И я молчу… как будто умер брат.
18 января 1940
Ленинград



Из цикла "Юность"

1
Мои молодые руки
Тот договор подписали
Среди цветочных киосков
И граммофонного треска,
Под взглядом косым и пьяным
Газовых фонарей.
И старше была я века
Ровно на десять лет.

А на закат наложен
Был белый траур черемух,
Что осыпался мелким
Душистым, сухим дождем…
И облака сквозили
Кровавой цусимской пеной,
И плавно ландо катили
Теперешних мертвецов…

А нам бы тогдашний вечер
Показался бы маскарадом,
Показался бы карнавалом
Феерией grand-gala…
*

От дома того – ни щепки,
Та вырублена аллея,
Давно опочили в музее
Те шляпы и башмачки.
Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни,
Кто знает, как тихо в доме,
Куда не вернулся сын.

Ты неотступен, как совесть,
Как воздух, всегда со мною,
Зачем же зовешь к ответу?
Свидетелей знаю твоих:
То Павловского вокзала
Раскаленный музыкой купол
И водопад белогривый
У Баболовского дворца.
Осень 1940



Подвал памяти
                                    
Но сущий вздор, что я живу грустя
И что меня воспоминанье точит.
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она всегда меня морочит.
Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется – опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу,
А знаю, что иду туда к врагу.
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда.
Но я касаюсь живописи стен
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен
Сверкнули два живые изумруда.
И кот мяукнул. Ну, идем домой!

Но где мой дом и где рассудок мой?
18 января 1940



* * *
Так отлетают темные души…
– Я буду бредить, а ты не слушай.

Зашел ты нечаянно, ненароком –
Ты никаким ведь не связан сроком,

Побудь же со мною теперь подольше.
Помнишь, мы были с тобою в Польше?

Первое утро в Варшаве... Кто ты?
Ты уж другой или третий? – "Сотый!"

– А голос совсем такой, как прежде.
– Знаешь, я годы жила в надежде,

Что ты вернешься, и вот – не рада.
Мне ничего на земле не надо,

Ни громов Гомера, ни Дантова дива.
Скоро я выйду на берег счастливый:

И Троя не пала, и жив Эабани,
И всё потонуло в душистом тумане.

Я б задремала под ивой зеленой,
Да нет мне покоя от этого звона.

Что он? – то с гор возвращается стадо?
Только в лицо не дохнула прохлада.

Или идет священник с дарами?
А звезды на небе, а ночь над горами…

Или сзывают народ на вече? –
"Нет, это твой последний вечер!"
Осень 1940



* * *
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
И с тех пор проверяла часто,
И моя догадка подтвердилась.
21 января, 7 марта 1940
Ленинград



Разрыв

1
Не недели, не месяцы – годы
Расставались. И вот наконец
Холодок настоящей свободы
И седой над висками венец.
Больше нет ни измен, ни предательств,
И до света не слушаешь ты,
Как струится поток доказательств
Несравненной моей правоты.
1940



2
И, как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.
Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.
25 сентября 1944



3. Последний тост
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,–
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
27 июня 1934
Шереметьевский Дом



Маяковский в 1913 году
Я тебя в твоей не знала славе,
Помню только бурный твой рассвет,
Но, быть может, я сегодня вправе
Вспомнить день тех отдаленных лет.
Как в стихах твоих крепчали звуки,
Новые роились голоса…
Не ленились молодые руки,
Грозные ты возводил леса.
Все, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до тех пор,
То, что разрушал ты, разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
Одинок и часто недоволен,
С нетерпеньем торопил судьбу,
Знал, что скоро выйдешь весел, волен
На свою великую борьбу.
И уже отзывный гул прилива
Слышался, когда ты нам читал,
Дождь косил свои глаза гневливо,
С городом ты в буйный спор вступал.
И еще не слышанное имя
Молнией влетело в душный зал,
Чтобы ныне, всей страной хранимо,
Зазвучать, как боевой сигнал.
3-10 марта 1940



Надпись на книге "Подорожник"
Совсем не тот таинственный художник,
Избороздивший Гофмановы сны, –
Из той далекой и чужой весны
Мне чудится смиренный подорожник.

Он всюду рос, им город зеленел,
Он украшал широкие ступени,
И с факелом свободных песнопений
Психея возвращалась в мой предел.

А в глубине четвертого двора
Под деревом плясала детвора
В восторге от шарманки одноногой,

И била жизнь во все колокола…
А бешеная кровь меня к тебе вела
Сужденной всем, единственной дорогой.
18 января 1941
Ленинград



Ленинград в марте 1941 года
Cardran solaire
* на Меншиковом доме.
Подняв волну, проходит пароход.
О, есть ли что на свете мне знакомей,
Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!
Как щелочка, чернеет переулок.
Садятся воробьи на провода.
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда.
1941



Анна Ахматова. У самого моря

                  
            I

Бухты изрезали низкий берег,
Все паруса убежали в море,
А я сушила соленую косу
За версту от земли на плоском камне.
Ко мне приплывала зеленая рыба,
Ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не знала, что это - счастье.
В песок зарывала желтое платье,
Чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,
И уплывала далеко в море,
На темных, теплых волнах лежала.
Когда возвращалась, маяк с востока
Уже сиял переменным светом,
И мне монах у ворот Херсонеса
Говорил: "Что ты бродишь ночью?"

Знали соседи - я чую воду,
И, если рыли новый колодец,
Звали меня, чтоб нашла я место
И люди напрасно не трудились.
Я собирала французские пули,
Как собирают грибы и чернику,
И проносила домой в подоле
Осколки ржавые бомб тяжелых.
И говорила сестре сердито:
"Когда я стану царицей,
Выстрою шесть броненосцев
И шесть канонерских лодок,
Чтобы бухты мои охраняли
До самого Фиолента".
А вечером перед кроватью
Молилась темной иконке,
Чтоб град не побил черешен,
Чтоб крупная рыба ловилась
И чтобы хитрый бродяга
Не заметил желтого платья.

Я с рыбаками дружбу водила.
Под опрокинутой лодкой часто
Во время ливня с ними сидела,
Про море слушала, запоминала,
Каждому слову тайно веря.
И очень ко мне рыбаки привыкли.
Если меня на пристани нету,
Старший за мною слал девчонку,
И та кричала: "Наши вернулись"
Нынче мы камбалу жарить будем".

Сероглаз был высокий мальчик,
На полгода меня моложе,
Он принес мне белые розы,
Мускатные белые розы,
И спросил меня кротко: "Можно
С тобой посидеть на камнях?"
Я смеялась: "На что мне розы?
Только колются больно!" - "Что же, -
Он ответил, - тогда мне делать,
Если так я в тебя влюбился".
И мне стало обидно: "Глупый! -
Я спросила. - Что ты - царевич?"
Это был сероглазый мальчик,
На полгода меня моложе.
"Я хочу на тебе жениться, -
Он сказал, - скоро стану взрослым
И поеду с тобой на север..."
Заплакал высокий мальчик,
Оттого что я не хотела
Ни роз, ни ехать на север.

Плохо я его утешала:
"Подумай, я буду царицей,
На что мне такого мужа?"
"Ну, тогда я стану монахом, -
Он сказал, - у вас в Херсонесе".
"Нет, не надо лучше: монахи
Только делают, что умирают.
Как приедешь - одного хоронят,
А другие, знаешь, не плачут".
Ушел не простившись мальчик,
Унес мускатные розы,
И я его отпустила,
Не сказала: "Побудь со мною".
А тайная боль разлуки
Застонала белой чайкой
Над серой полынной степью,
Над пустынной, мертвой Корсунью.

            II

Бухты изрезали низкий берег,
Дымное солнце упало в море,
Вышла цыганка из пещеры,
Пальцем меня к себе поманила:
"Что ты, красавица, ходишь боса?
Скоро веселой, богатой станешь.
Знатного гостя жди до Пасхи,
Знатному гостю кланяться будешь;
Ни красотой твоей, ни любовью, -
Песней одною гостя приманишь".
Я отдала цыганке цепочку
И золотой крестильный крестик.
Думала радостно: "Вот он, милый,
Первую весть о себе мне подал".

Но от тревоги я разлюбила
Все мои бухты и пещеры;
Я в камыше гадюк не пугала,
Крабов на ужин не приносила,
А уходила по южной балке
За виноградники в каменоломню, -
Туда не короткой была дорога.
И часто случалось, что хозяйка
Хутора нового мне кивала,
Кликала издали: "Что не заходишь?
Все говорят - ты приносишь счастье".
Я отвечала: "Приносят счастье
Только подковы на новый месяц,
Если он справа в глаза посмотрит".
В комнаты я входить не любила.

Дули с востока сухие ветры,
Падали с неба крупные звезды,
В нижней церкви служили молебны
О моряках, уходящих в море,
И заплывали в бухту медузы,
Словно звезды, упавшие за ночь,
Глубоко под водой голубели.
Как журавли курлыкают в небе,
Как беспокойно трещат цикады,
Как о печали поет солдатка,
Все я запомнила чутким слухом,
Да только песни такой не знала,
Чтобы царевич со мной остался.
Девушка стала мне часто сниться
В узких браслетах, в коротком платье,
С дудочкой белой в руках прохладных.
Сядет, спокойная, долго смотрит,
И о печали моей не спросит,
И о печали своей не скажет,
Только плечо мое нежно гладит.
Как же царевич меня узнает,
Разве он помнит мои приметы?
Кто ему дом наш старый укажет?
Дом наш совсем вдали от дороги.

Осень сменилась зимой дождливой,
В комнате белой от окон дуло,
И плющ мотался по стенке сада.
Приходили на двор чужие собаки,
Под окошком моим до рассвета выли.
Трудное время для сердца было. 
Так я шептала, на двери глядя:
"Боже, мы мудро царствовать будем,
Строить над морем большие церкви
И маяки высокие строить.
Будем беречь мы воду и землю,
Мы никого обижать не станем".

            III

Вдруг подобрело темное море,
Ласточки в гнезда свои вернулись,
И сделалась красной земля от маков,
И весело стало опять на взморье.
За ночь одну наступило лето, - 
Так мы весны и не видали.
И я совсем перестала бояться,
Что новая доля минет.
А вечером в Вербную субботу,
Из церкви придя, я сестре сказала:
"На тебе свечку мою и четки,
Библию нашу дома оставлю.
Через неделю настанет Пасха,
И мне давно пора собираться, -
Верно, царевич уже в дороге,
Морем за мной он сюда приедет".
Молча сестра на слова дивилась,
Только вздохнула, помнила, верно,
Речи цыганкины у пещеры.
"Он привезет тебе ожерелье
И с голубыми камнями кольца?"
"Нет, - я сказала, - мы не знаем,
Какой он подарок мне готовит".

Были мы с сестрой однолетки
И так друг на друга похожи,
Что маленьких нас различала
Только по родинкам наша мама.
С детства сестра ходить не умела,
Как восковая кукла лежала;
Ни на кого она не сердилась
И вышивала плащаницу,
Бредила даже во сне работой;
Слышала я, как она шептала:
"Плащ Богородицы будет синим...
Боже, апостолу Иоанну
Жемчужин для слез достать мне негде..."

Дворик зарос лебедой и мятой,
Ослик щипал траву у калитки,
И на соломенном длинном кресле
Лена лежала, раскинув руки,
Все о работе своей скучала, -
В праздник такой грешно трудиться.
И приносил к нам соленый ветер
Из Херсонеса звон пасхальный.
Каждый удар отдавался в сердце,
С кровью по жилам растекался.
"Леночка, - я сестре сказала, -
Я ухожу сейчас на берег.
Если царевич за мной приедет,
Ты объясни ему дорогу.
Пусть он меня в степи нагонит.
Хочется на море мне сегодня".
"Где же ты песенку услыхала,
Ту, что царевича приманит? -
Глаза приоткрыв, сестра спросила. -
В городе ты совсем не бываешь,
А здесь не поют такие песни".
К самому уху ее склонившись,
Я прошептала: "Знаешь, Лена,
Ведь я сама придумала песню,
Лучше которой нет на свете".
И не поверила мне и долго,
Долго с упреком она молчала.

            IV

Солнце лежало на дне колодца,
Грелись на камнях сколопендры,
И убегало перекати-поле,
Словно паяц горбатый кривляясь,
А высоко взлетевшее небо,
Как Богородицын плащ, синело, -
Прежде оно таким не бывало.
Легкие яхты с полдня гонялись,
Белых бездельниц столпилось много
У Константиновской батареи, -
Видно, им ветер нынче удобный.
Тихо пошла я вдоль бухты к мысу,
К черным, разломанным, острым скалам,
Пеной покрытым в часы прибоя,
И повторяла новую песню.
Знала я: с кем бы царевич ни был, 
Слышит он голос мой, смутившись, -
И оттого мне каждое слово,
Как божий подарок, было мило.
Первая яхта не шла - летела,
И догоняла ее вторая,
А остальные едва виднелись.

Как я легла у воды - не помню,
Как задремала тогда - не знаю,
Только очнулась и вижу: парус
Близко полощется. Передо мною,
По пояс стоя в воде прозрачной,
Шарит руками старик огромный
В щелях глубоких скал прибрежных,
Голосом хриплым зовет на помощь.
Громко я стала читать молитву,
Как меня маленькую учили,
чтобы мне страшное не приснилось,
чтоб в нашем доме бед не бывало.
Только я молвила: "Ты Хранитель!" - 
Вижу - в руках старика белеет
Что-то, и сердце мое застыло...
Вынес моряк того, кто правил
Самой веселой, крылатой яхтой,
И положил на черные камни.

Долго я верить себе не смела,
Пальцы кусала, чтобы очнуться:
Смуглый и ласковый мой царевич
Тихо лежал и глядел на небо.
Эти глаза, зеленее моря
И кипарисов наших темнее, -
Видела я, как они погасли...
Лучше бы мне родиться слепою.
Он застонал и невнятно крикнул:
"Ласточка, ласточка, как мне больно!"
Верно, я птицей ему показалась.

В сумерки я домой вернулась.
В комнате темной было тихо,
И над лампадой стоял высокий,
Узкий малиновый огонечек.
"Не приходил за тобой царевич, -
Лена сказала, шаги услышав, -
Я прождала его до вечерни
И посылала детей на пристань".
"Он никогда не придет за мною,
Он никогда не вернется, Лена.
Умер сегодня мой царевич".
Долго и часто сестра крестилась;
Вся повернувшись к стене, молчала.
Я догадалась, что Лена плачет.
Слышала я - над царевичем пели:
"Христос воскресе из мертвых", -
И несказанным светом сияла
Круглая церковь.

1914
ЧЕТКИ 

ЧЕТКИ 
1914 
 
 
I 
 
* * * 
 
Безвольно пощады просят 
Глаза. Что мне делать с ними, 
Когда при мне произносят 
Короткое, звонкое имя? 
 
Иду по тропинке в поле 
Вдоль серых сложенных бревен. 
Здесь легкий ветер на воле 
По-весеннему свеж, неровен. 
 
И томное сердце слышит 
Тайную весть о дальнем. 
Я знаю: он жив, он дышит, 
Он смеет быть не печальным. 
 
1912 
Царское Село 
 
ОТРЫВОК 
 
... И кто-то, во мраке дерев незримый, 
Зашуршал опавшей листвой 
И крикнул: "Что сделал с тобой любимый, 
Что сделал любимый твой! 
 
Словно тронуты черной, густою тушью 
Тяжелые веки твои. 
Он предал тебя тоске и удушью 
Отравительницы любви. 
 
Ты давно перестала считать уколы — 
Грудь мертва под острой иглой. 
И напрасно стараешься быть веселой — 
Легче в гроб тебе лечь живой!.." 
 
Я сказала обидчику: "Хитрый, черный, 
Верно, нет у тебя стыда. 
Он тихий, он нежный, он мне покорный, 
Влюбленный в меня навсегда!" 
 
1912 
 
* * * 
 
Все мы бражники здесь, блудницы, 
Как невесело вместе нам! 
На стенах цветы и птицы 
Томятся по облакам. 
 
Ты куришь черную трубку, 
Так странен дымок над ней. 
Я надела узкую юбку, 
Чтоб казаться еще стройней. 
 
Навсегда забиты окошки: 
Что нам, изморозь иль гроза? 
На глаза осторожной кошки 
Похожи твои глаза. 
 
О, как сердце мое тоскует! 
Не смертного ль часа жду? 
А та, что сейчас танцует, 
Непременно будет в аду. 
 
1 января 1913 
 
ВЕЧЕРОМ 
 
Звенела музыка в саду 
Таким невыразимым горем. 
Свежо и остро пахли морем 
На блюде устрицы во льду. 
 
Он мне сказал: "Я верный друг!" — 
И моего коснулся платья. 
Как не похожи на объятья 
Прикосновенья этих рук. 
 
Так гладят кошек или птиц, 
Так на наездниц смотрят стройных... 
Лишь смех в глазах его спокойных 
Под легким золотом ресниц. 
 
А скорбных скрипок голоса 
Поют за стелющимся дымом: 
"Благослови же небеса — 
Ты первый раз одна с любимым". 
 
Март 1913 
 
ПРОГУЛКА 
 
Перо задело о верх экипажа. 
Я поглядела в глаза его. 
Томилось сердце, не зная даже 
Причины горя своего. 
 
Безветрен вечер и грустью скован 
Под сводом облачных небес, 
И словно тушью нарисован 
В альбоме старом Булонский лес. 
 
Бензина запах и сирени, 
Насторожившийся покой... 
Он снова тронул мои колени 
Почти не дрогнувшей рукой. 
 
Май 1913 
 
* * * 
 
Покорно мне воображенье 
В изображенье серых глаз. 
В моем тверском уединенье 
Я горько вспоминаю вас. 
 
Прекрасных рук счастливый пленник, 
На левом берегу Невы, 
Мой знаменитый современник, 
Случилось, как хотели вы, 
 
Вы, приказавший мне: довольно, 
Поди, убей свою любовь! 
И вот я таю, я безвольна, 
Но все сильней скучает кровь. 
 
И если я умру, то кто же 
Мои стихи напишет вам, 
Кто стать звенящими поможет 
Еще не сказанным словам? 
 
1913 
Слепнево 
 
* * * 
 
Здравствуй! Легкий шелест слышишь 
Справа от стола? 
Этих строчек не допишешь — 
Я к тебе пришла. 
Неужели ты обидишь 
Так, как в прошлый раз, — 
Говоришь, что рук не видишь, 
Рук моих и глаз. 
У тебя светло и просто. 
Не гони меня туда, 
Где под душным сводом моста 
Стынет грязная вода. 
 
Октябрь 1913 
 
* * * 
 
Настоящую нежность не спутаешь 
Ни с чем, и она тиха. 
Ты напрасно бережно кутаешь 
Мне плечи и грудь в меха. 
 
И напрасно слова покорные 
Говоришь о первой любви. 
Как я знаю эти упорные 
Несытые взгляды твои! 
 
Декабрь 1913 
Царское Село 
 
* * * 
 
...И на ступеньки встретить 
Не вышли с фонарем. 
В неровном лунном свете 
Вошла я в тихий дом. 
 
Под лампою зеленой, 
С улыбкой неживой, 
Друг шепчет: "Сандрильона! 
Как странен голос твой!" 
 
В камине гаснет пламя; 
Томя, трещит сверчок. 
Ах! кто-то взял на память 
Мой белый башмачок 
 
И дал мне три гвоздики, 
Не подымая глаз. 
О милые улики, 
Куда мне спрятать вас? 
 
И сердцу горько верить, 
Что близок, близок срок, 
Что всем он станет мерить 
Мой белый башмачок. 
 
1913 
 
* * * 
 
Не будем пить из одного стакана 
Ни воду мы, ни сладкое вино, 
Не поцелуемся мы утром рано, 
А ввечеру не поглядим в окно. 
Ты дышишь солнцем, я дышу луною, 
Но живы мы любовию одною. 
 
Со мной всегда мой верный, нежный друг, 
С тобой твоя веселая подруга. 
Но мне понятен серых глаз испуг, 
И ты виновник моего недуга. 
Коротких мы не учащаем встреч. 
Так наш покой нам суждено беречь. 
 
Лишь голос твой поет в моих стихах, 
В твоих стихах мое дыханье веет. 
О, есть костер, которого не смеет 
Коснуться не забвение, ни страх. 
И если б знал ты, как сейчас мне любы 
Твои сухие розовые губы! 
 
1913 
 
* * * 
 
Проводила друга до передней. 
Постояла в золотой пыли. 
С колоколенки соседней 
Звуки важные текли. 
Брошена! Придуманное слово — 
Разве я цветок или письмо? 
А глаза глядят уже сурово 
В потемневшее трюмо. 
 
1913 
 
СМЯТЕНИЕ 
 
1 
 
Было душно от жгучего света, 
А взгляды его — как лучи. 
Я только вздрогнула: этот 
Может меня приручить. 
Наклонился — он что-то скажет... 
От лица отхлынула кровь. 
Пусть камнем надгробным ляжет 
На жизни моей любовь. 
 
2 
 
Не любишь, не хочешь смотреть? 
О, как ты красив, проклятый! 
И я не могу взлететь, 
А с детства была крылатой. 
Мне очи застил туман, 
Сливаются вещи и лица, 
И только красный тюльпан, 
Тюльпан у тебя в петлице. 
 
3 
 
Как велит простая учтивость, 
Подошел ко мне, улыбнулся, 
Полуласково, полулениво 
Поцелуем руки коснулся — 
И загадочных, древних ликов 
На меня поглядели очи... 
 
Десять лет замираний и криков, 
Все мои бессонные ночи 
Я вложила в тихое слово 
И сказала его — напрасно. 
Отошел ты, и стало снова 
На душе и пусто и ясно. 
 
1913 
 
* * * 
 
Сколько просьб у любимой всегда! 
У разлюбленной просьб не бывает. 
Как я рада, что нынче вода 
Под бесцветным ледком замирает. 
 
И я стану — Христос помоги! — 
На покров этот, светлый и ломкий, 
А ты письма мои береги, 
Чтобы нас рассудили потомки, 
 
Чтоб отчетливей и ясней 
Ты был виден им, мудрый и смелый. 
В биографии славной твоей 
Разве можно оставить пробелы? 
 
Слишком сладко земное питье, 
Слишком плотны любовные сети. 
Пусть когда-нибудь имя мое 
Прочитают в учебнике дети, 
 
И, печальную весть узнав, 
Пусть они улыбнутся лукаво... 
Мне любви и покоя не дав, 
Подари меня горькою славой. 
 
1913 
 
* * * 
 
У меня есть улыбка одна: 
Так, движенье чуть видное губ. 
Для тебя я ее берегу — 
Ведь она мне любовью дана. 
 
Все равно, что ты наглый и злой, 
Все равно, что ты любишь других. 
Предо мной золотой аналой, 
И со мной сероглазый жених. 
 
1913 
 
* * * 
 
После ветра и мороза было 
Любо мне погреться у огня. 
Там за сердцем я не уследила, 
И его украли у меня. 
 
Новогодний праздник длится пышно, 
Влажны стебли новогодних роз, 
А в груди моей уже не слышно 
Трепетания стрекоз. 
 
Ах! не трудно угадать мне вора, 
Я его узнала по глазам. 
Только страшно так, что скоро, скоро 
Он вернет свою добычу сам. 
 
Январь 1914 
 
* * * 
 
В последний раз мы встретились тогда 
На набережной, где всегда встречались. 
Была в Неве высокая вода, 
И наводненья в городе боялись. 
 
Он говорил о лете и о том, 
Что быть поэтом женщине — нелепость. 
Как я запомнила высокий царский дом 
И Петропавловскую крепость! — 
 
Затем что воздух был совсем не наш, 
А как подарок божий — так чудесен. 
И в этот час была мне отдана 
Последняя из всех безумных песен. 
 
Январь 1914 
 
* * * 
 
Я не любви твоей прошу. 
Она теперь в надежном месте... 
Поверь, что я твоей невесте 
Ревнивых писем не пишу. 
Но мудрые прими советы: 
Дай ей читать мои стихи, 
Дай ей хранить мои портреты — 
Ведь так любезны женихи! 
А этим дурочкам нужней 
Сознанье полное победы, 
Чем дружбы светлые беседы 
И память первых нежных дней... 
Когда же счастия гроши 
Ты проживешь с подругой милой 
И для пресыщенной души 
Все станет сразу так постыло — 
В мою торжественную ночь 
Не приходи. Тебя не знаю. 
И чем могла б тебе помочь? 
От счастья я не исцеляю. 
 
1914 
 
* * * 
 
"Горят твои ладони, 
В ушах пасхальный звон, 
Ты как святой Антоний, 
Виденьем искушен". 
 
"Зачем во дни святые 
Ворвался день один, 
Как волосы густые 
Безумных Магдалин". 
 
"Так любят только дети, 
И то лишь первый раз". 
"Сильней всего на свете 
Лучи спокойных глаз". 
 
"То дьявольские сети, 
Нечистая тоска". 
"Белей всего на свете 
Была ее рука". 
 
1915 
 
II 
 
БЕССОННИЦА 
 
Где-то кошки жалобно мяукают, 
Звук шагов я издали ловлю... 
Хорошо твои слова баюкают: 
Третий месяц я от них не сплю. 
 
Ты опять, опять со мной, бессонница! 
Неподвижный лик твой узнаю. 
Что, красавица, что, беззаконница, 
Разве плохо я тебе пою? 
 
Окна тканью белою завешены, 
Полумрак струится голубой... 
Или дальней вестью мы утешены? 
Отчего мне так легко с тобой? 
 
Зима 1912 
Царское Село 
 
* * * 
 
Здесь все то же, то же, что и прежде, 
Здесь напрасным кажется мечтать. 
В доме, у дороги непроезжей, 
Надо рано ставни запирать. 
 
Тихий дом мой пуст и неприветлив, 
Он на лес глядит одним окном, 
В нем кого-то вынули из петли 
И бранили мертвого потом. 
 
Был он грустен или тайно-весел, 
Только смерть — большое торжество. 
На истертом красном плюше кресел 
Изредка мелькает тень его. 
 
И часы с кукушкой ночи рады, 
Все слышней их четкий разговор. 
В щелочку смотрю я: конокрады 
Зажигают за холмом костер. 
 
И, пророча близкое ненастье, 
Низко, низко стелется дымок. 
Мне не страшно. Я ношу на счастье 
Темно-синий шелковый шнурок. 
 
Май 1912 
 
* * * 
 
Я научилась просто, мудро жить, 
Смотреть на небо и молиться Богу, 
И долго перед вечером бродить, 
Чтоб утомить ненужную тревогу. 
 
Когда шуршат в овраге лопухи 
И никнет гроздь рябины желто-красной, 
Слагаю я веселые стихи 
О жизни тленной, тленной и прекрасной. 
 
Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь 
Пушистый кот, мурлыкает умильней, 
И яркий загорается огонь 
На башенке озерной лесопильни. 
 
Лишь изредка прорезывает тишь 
Крик аиста, слетевшего на крышу. 
И если в дверь мою ты постучишь, 
Мне кажется, я даже не услышу. 
 
1912 
 
ГОЛОС ПАМЯТИ 
 
				О.А. Глебовой-Судейкиной 
 
Что ты видишь, тускло на стену смотря, 
В час, когда на небе поздняя заря? 
 
Чайку ли на синей скатерти воды, 
Или флорентийские сады? 
 
Или парк огромный Царского Села, 
Где тебе тревога путь пересекла? 
 
Иль того ты видишь у своих колен, 
Кто для белой смерти твой покинул плен? 
 
Нет, я вижу стену только — и на ней 
Отсветы небесных гаснущих огней. 
 
18 июня 1913 
Слепнево 
 
* * * 
 
Мальчик сказал мне: "Как это больно!" 
И мальчика очень жаль... 
Еще так недавно он был довольным 
И только слыхал про печаль. 
 
А теперь он знает все не хуже 
Мудрых и старых вас. 
Потускнели и, кажется, стали уже 
Зрачки ослепительных глаз. 
 
Я знаю: он с болью своей не сладит, 
С горькой болью первой любви. 
Как беспомощно, жадно и жарко гладит 
Холодные руки мои. 
 
Октябрь 1913 
 
* * * 
 
Высокие своды костела 
Синей, чем небесная твердь... 
Прости меня, мальчик веселый, 
Что я принесла тебе смерть — 
 
За розы с площадки круглой, 
За глупые письма твои, 
За то, что, дерзкий и смуглый, 
Мутно бледнел от любви. 
 
Я думала: ты нарочно — 
Как взрослые хочешь быть. 
Я думала: томно-порочных 
Нельзя, как невест, любить. 
 
Но все оказалось напрасно. 
Когда пришли холода, 
Следил ты уже бесстрастно 
За мной везде и всегда. 
 
Как будто копил приметы 
Моей нелюбви. Прости! 
Зачем ты принял обеты 
Страдальческого пути? 
 
И смерть к тебе руки простерла... 
Скажи, что было потом? 
Я не знала как хрупко горло 
Под синим воротником. 
 
Прости меня, мальчик веселый, 
Совенок замученный мой! 
Сегодня мне из костела 
Так трудно уйти домой. 
 
Ноябрь 1913 
 
* * * 
 
Ты знаешь, я томлюсь в неволе, 
О смерти Господа моля. 
Но все мне памятна до боли 
Тверская скудная земля. 
 
Журавль у ветхого колодца, 
Над ним, как кипень, облака, 
В полях скрипучие воротца, 
И запах хлеба, и тоска. 
 
И те неяркие просторы, 
Где даже голос ветра слаб, 
И осуждающие взоры 
Спокойных загорелых баб. 
 
Осень 1913 
 
* * * 
 
Каждый день по-новому тревожен, 
Все сильнее запах спелой ржи. 
Если ты к ногам моим положен, 
Ласковый, лежи. 
 
Иволги кричат в широких кленах, 
Их ничем до ночи не унять. 
Любо мне от глаз твоих зеленых 
Ос веселых отгонять. 
 
На дороге бубенец зазвякал — 
Памятен нам этот легкий звук. 
Я спою тебе, чтоб ты не плакал, 
Песенку о вечере разлук. 
 
1913 
 
* * * 
 
						М. Лозинскому 
 
Он длится без конца — янтарный, тяжкий день! 
Как невозможна грусть, как тщетно ожиданье! 
И снова голосом серебряным олень 
В зверинце говорит о северном сиянье. 
И я поверила, что есть прохладный снег 
И синяя купель для тех, кто нищ и болен, 
И санок маленьких такой неверный бег 
Под звоны древние далеких колоколен. 
 
1912 
 
* * * 
 
Цветов и неживых вещей 
Приятен запах в этом доме. 
У грядок груды овощей 
Лежат, пестры, на черноземе. 
 
Еще струиться холодок, 
Но с парников снята рогожа. 
Там есть прудок, такой прудок, 
Где тина на парчу похожа. 
 
А мальчик мне сказал, боясь, 
Совсем взволновано и тихо, 
Что там живет большой карась 
А с ним большая карасиха. 
 
1913 
 
* * * 
 
Углем наметил на левом боку 
Место куда стрелять, 
Чтоб выпустить птицу — мою тоску 
В пустынную ночь опять. 
 
Милый! Не дрогнет твоя рука, 
И мне недолго терпеть. 
Вылетит птица — моя тоска, 
Сядет не ветку и станет петь. 
 
Чтоб тот, кто спокоен в своем дому, 
Раскрывши окно, сказал: 
"Голос знакомый, а слов не пойму", — 
И опустил глаза. 
 
31 января 1914 
Петербург 
 
* * * 
 
Будешь жить, не зная лиха, 
Править и судить, 
Со своей подругой тихой 
Сыновей растить. 
 
И во всем тебе удача, 
Ото всех почет, 
Ты не знай, что я от плача 
Дням теряю счет. 
 
Много нас таких бездомных, 
Сила наша в том, 
Что для нас, слепых и темных, 
Светел Божий дом. 
 
И для нас, склоненных к долу, 
Алтари горят, 
Наши к Божьему престолу 
Голоса летят. 
 
1915 
 
III 
 
ИСПОВЕДЬ 
 
Умолк простивший мне грехи. 
Лиловый сумрак гасит свечи, 
И темная епитрахиль 
Накрыла голову и плечи. 
 
Не тот ли голос: "Дева! встань..." 
Удары сердца чаще, чаще. 
Прикосновение сквозь ткань 
Руки, рассеянно крестящей. 
 
1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Помолись о нищей, о потерянной, 
О моей живой душе, 
Ты, в своих путях всегда уверенный 
Свет узревший в шалаше. 
 
И тебе, печально-благодарная, 
Я за это расскажу потом, 
Как меня томила ночь угарная, 
Как дышало утро льдом. 
 
В этой жизни я немного видела, 
Только пела и ждала. 
Знаю: брата я не ненавидела 
И сестры не предала. 
 
Отчего же Бог меня наказывал 
Каждый день и каждый час? 
Или это ангел мне указывал 
Свет, невидимый для нас? 
 
Май 1912 
Флоренция 
 
* * * 
 
Дал Ты мне молодость трудную. 
Столько печали в пути. 
Как же мне душу скудную 
Богатой Тебе принести? 
Долгую песню, льстивая, 
О славе поет судьба. 
Господи, я нерадивая, 
Твоя скупая раба. 
Ни розою, ни былинкою 
Не буду в садах Отца. 
Я дрожу над каждой соринкою, 
Над каждым словом глупца. 
 
19 декабря 1912 
 
* * * 
 
В ремешках пенал и книги были, 
Возвращалась я домой из школы. 
Эти липы, верно, не забыли 
Нашу встречу, мальчик мой веселый. 
 
Только ставши лебедем надменным, 
Изменился серый лебеденок. 
А на жизнь мою лучом нетленным 
Грусть легла, и голос мой незвонок. 
 
1912 год 
Царское Село 
 
* * * 
 
Ты письмо мое, милый, не комкай. 
До конца его, друг, прочти. 
Надоело мне быть незнакомкой, 
Быть чужой на твоем пути. 
 
Не гляди так, не хмурься гневно, 
Я любимая, я твоя. 
Не пастушка, не королевна 
И уже не монашенка я — 
 
В этом сером, будничном платье, 
На стоптанных каблуках... 
Но, как прежде, жгуче объятье, 
Тот же страх в огромных глазах. 
 
Ты письмо мое, милый, не комкай, 
Не плачь о заветной лжи, 
Ты его в твоей бедной котомке 
На самое дно положи. 
 
1912 
Царское Село 
 
* * * 
 
Умирая, томлюсь о бессмертье. 
Низко облако пыльной мглы... 
Пусть хоть голые красные черти, 
Пусть хоть чан зловонной смолы. 
 
Приползайте ко мне, лукавьте, 
Угрозы из ветхих книг, 
Только память вы мне оставьте, 
Только память в последний миг. 
 
Чтоб в томительной веренице 
Не чужим показался ты, 
Я готова платить сторицей 
За улыбки и за мечты. 
 
Смертный час, наклонясь, напоит 
Прозрачной сулемой. 
А люди придут, зароют 
Мое тело и голос мой. 
 
1912 
Царское Село 
 
* * * 
 
Ты пришел меня утешить, милый, 
Самый нежный, самый кроткий... 
От подушки приподняться нету силы, 
А на окнах частые решетки. 
 
Мертвой, думал, ты меня застанешь, 
И принес веночек неискусный. 
Как улыбкой сердце больно ранишь, 
Ласковый, насмешливый и грустный. 
 
Что теперь мне смертное томленье! 
Если ты еще со мной побудешь, 
Я у Бога вымолю прощенье 
И тебе, и всем, кого ты любишь. 
 
Май 1913 
Петербург 
 
* * * 
 
Вечерние часы перед столом, 
Непоправимо белая страница. 
Мимоза пахнет Ниццей и теплом. 
В луче луны летит большая птица. 
 
И, туго косы на ночь заплетя, 
Как будто завтра нужны будут косы, 
В окно гляжу я, больше не грустя, 
На море, на песчаные откосы. 
 
Какую власть имеет человек, 
Который даже нежности не просит! 
Я не могу поднять усталых век, 
Когда мое он имя произносит. 
 
Лето 1913 
 
8 НОЯБРЯ 1913 ГОДА 
 
Солнце комнату наполнило 
Пылью жаркой и сквозной. 
Я проснулась и припомнила: 
Милый, нынче праздник твой, 
Оттого и оснеженная 
Даль за окнами тепа, 
Оттого и я, бессонная, 
Как причастница спала. 
 
* * * 
 
Простишь ли мне эти ноябрьские дни? 
В каналах приневских дрожат огни. 
Трагической осени скудны убранства. 
 
Ноябрь 1913 
 
* * * 
 
Вижу выцветший флаг над таможней 
И над городом желтую муть. 
Вот уж сердце мое осторожней 
Замирает, и больно вздохнуть. 
 
Стать бы снова приморской девчонкой, 
Туфли на босу ногу надеть, 
И закладывать косы коронкой, 
И взволнованным голосом петь. 
 
Все глядеть бы на смуглые главы 
Херсонесского храма с крыльца 
И не знать, что от счастья и славы 
Безнадежно дряхлеют сердца. 
 
Осень 1913 
 
* * * 
 
Плотно сомкнуты губы сухие. 
Жарко пламя трех тысяч свечей. 
Так лежала княжна Евдокия 
На душистой сапфирной парче. 
 
И, согнувшись, бесслезно молилась 
Ей о слепеньком мальчике мать, 
И кликуша без голоса билась, 
Воздух силясь губами поймать. 
 
А пришедший из южного края 
Черноглазый, горбатый старик, 
Словно к двери небесного рая, 
К потемневшей ступеньке приник. 
 
Осень 1913 
 
* * * 
 
Со дня Купальницы-Аграфены 
Малиновый платок хранит. 
Молчит, а ликует, как царь Давид. 
В морозной келье белы стены, 
И с ним никто не говорит. 
 
Приду и стану на порог, 
Скажу: "Отдай мне мой платок!" 
 
Осень 1913 года 
Царское Село 
 
* * * 
 
Я с тобой не стану пить вино, 
Оттого что ты мальчишка озорной. 
Знаю я — у вас заведено 
С кем попало целоваться под луной. 
 
	А у нас — тишь да гладь, 
	Божья благодать. 
 
	А у нас — светлых глаз 
	Нет приказу поднимать. 
 
Декабрь 1913 
 
IV 
 
ВЕНЕЦИЯ 
 
Золотая голубятня у воды, 
Ласковой и млеюще-зеленой; 
Заметает ветерок соленый 
Черных лодок узкие следы. 
 
Сколько нежных, странных лиц в толпе. 
В каждой лавке яркие игрушки: 
С книгой лев на вышитой подушке, 
С книгой лев на мраморном столбе. 
 
Как на древнем, выцветшем холсте, 
Стынет небо тускло-голубое... 
Но не тесно в этой тесноте 
И не душно в сырости и зное. 
 
Август 1912 
 
* * * 
 
"Я пришла тебя сменить, сестра, 
У лесного, у высокого костра. 
 
Поседели твои волосы. Глаза 
Замутила, затуманила слеза. 
 
Ты уже не понимаешь пенья птиц, 
Ты ни звезд не замечаешь, ни зарниц. 
 
И давно удары бубна не слышны, 
А я знаю, ты боишься тишины. 
 
Я пришла тебя сменить, сестра, 
У лесного, у высокого костра". 
 
"Ты пришла меня похоронить. 
Где же заступ твой, где лопата? 
Только флейта в руках твоих. 
Я не буду тебя винить, 
Разве жаль, что давно, когда-то, 
Навсегда мой голос затих. 
 
Мои одежды надень, 
Позабудь о моей тревоге, 
Дай ветру кудрями играть. 
Ты пахнешь, как пахнет сирень, 
А пришла по трудной дороге, 
Чтобы здесь озаренной стать". 
 
И одна ушла, уступая, 
Уступая место другой. 
И неверно брела, как слепая, 
Незнакомой узкой тропой. 
И всё чудилось ей, что пламя 
Близко... бубен держит рука. 
 
И она, как белое знамя, 
И она, как свет маяка. 
 
24 октября 1912 
Царское Село 
 
* * * 
 
Как вплелась в мои темные косы 
Серебристая нежная прядь, — 
Только ты, соловей безголосый, 
Эту муку сумеешь понять. 
 
Чутким ухом далекое слышишь 
И на тонкие ветки ракит, 
Весь нахохлившись, смотришь — не дышишь, 
Если песня чужая звучит. 
 
А еще так недавно, недавно 
Замирали вокруг тополя, 
И звенела и пела отравно 
Несказанная радость твоя. 
 
1912 
 
* * * 
 
Протертый коврик под иконой, 
В прохладной комнате темно, 
И густо плющ темно-зеленый 
Завил широкое окно. 
 
От роз струится запах сладкий, 
Трещит лампадка, чуть горя. 
Пестро расписаны укладки 
Рукой любовной кустаря. 
 
И у окна белеют пяльцы... 
Твой профиль тонок и жесток. 
Ты зацелованные пальцы 
Брезгливо прячешь под платок. 
 
А сердцу стало страшно биться, 
Такая в нем теперь тоска... 
И в косах спутанных таится 
Чуть слышный запах табака. 
 
1912 
 
* * * 
 
Знаю, знаю — снова лыжи 
Сухо заскрипит. 
В синем небе месяц рыжий, 
Луг так сладостно покат. 
 
Во дворце горят окошки, 
Тишиной удалены. 
Ни тропинки, ни дорожки, 
Только проруби темны. 
 
Ива, дерево русалок, 
Не мешай мне на пути! 
В снежных ветках черных галок, 
Черных галок приюти. 
 
Октябрь 1913 
Царское Село 
 
СТИХИ О ПЕТЕРБУРГЕ 
 
1 
 
Вновь Исакий в облаченье 
Из литого серебра. 
Стынет в грозном нетерпенье 
Конь Великого Петра. 
 
Ветер душный и суровый 
С черных труб сметает гарь... 
Ах! своей столицей новой 
Недоволен государь. 
 
2 
 
Сердце бьется ровно, мерно. 
Что мне долгие года! 
Ведь под аркой на Галерной 
Наши тени навсегда. 
 
Сквозь опущенные веки 
Вижу, вижу, ты со мной, 
И в руке твоей навеки 
Нераскрытый веер мой. 
 
Оттого, что стали рядом 
Мы в блаженный миг чудес, 
В миг, когда на Летним Садом 
Месяц розовый воскрес, — 
 
Мне не надо ожиданий 
У постылого окна 
И томительных свиданий. 
Вся любовь утолена. 
 
Ты свободен, я свободна, 
Завтра лучше, чем вчера, — 
Над Невою темноводной, 
Под улыбкою холодной 
Императора Петра. 
 
1913 
 
ГОСТЬ 
 
Все как раньше: в окна столовой 
Бьется мелкий метельный снег, 
И сама я не стала новой, 
А ко мне приходил человек. 
 
Я спросила: "Чего ты хочешь?" 
Он сказал: "Быть с тобой в аду". 
Я смеялась: "Ах, напророчишь 
Нам обоим, пожалуй беду". 
 
Но, поднявши руку сухую, 
Он слегка потрогал цветы: 
"Расскажи, как тебя целуют, 
Расскажи, как целуешь ты". 
 
И глаза, глядевшие тускло, 
Не сводил с моего кольца. 
Ни один не двинулся мускул 
Просветленно-злого лица. 
 
О, я знаю: его отрада — 
Напряженно и страстно знать, 
Что ему ничего не надо, 
Что мне не в чем ему отказать. 
 
1 января 1914 
 
* * * 
 
				Александру Блоку 
 
Я пришла к поэту в гости. 
Ровно полдень. Воскресенье. 
Тихо в комнате просторной, 
А за окнами мороз. 
 
И малиновое солнце 
Над лохматым сизым дымом... 
Как хозяин молчаливый 
Ясно смотрит на меня! 
 
У него глаза такие, 
Что запомнить каждый должен; 
Мне же лучше, осторожней, 
В них и вовсе не глядеть. 
 
Но запомнится беседа, 
Дымный полдень, воскресенье 
В доме сером и высоком 
У морских ворот Невы. 
 
Январь 1914 

Анна Ахматова - Энума элиш Пролог, или сон во сне

        Пьеса "Пролог", по-видимому, переводная и представляет собой внутреннюю часть некой трилогии Энума элиш, обнаруженную в Ташкенте при довольно загадочных обстоятельствах (смыто океанской водой) ... году.

        Часть I - На лестнице
        Часть II - Пролог
        Часть III - Под лестницей
                    Ее смерть.

        Д е й с т в у ю щ и е   л и ц а
        1. Х (икс)
        2. Секретарша нечеловеческой красоты
        3. Соперница
        4. Бэбе (забодаю...)
        5. Редактор с ассирийской бородкой
        6. ..............

        Место действия "Пролога", по-видимому, Ташкент. Время - вторая мировая война. 20 век.

        Нечто удивительное гаванская находка, или рукопись в бутылке

        Я. Моя Гаванская находка. Моя биография (по Л.Л. Ракову). Моя жена, дети, внуки. Ученая карьера. Ученые степени. Я - академик (академяка). Моя библиография. Внешний вид рукописи. Почерк. Язык. Подробности нахождения.
        Я разделил темы между моими учениками и ученицами. Самой верной из них Бэбе досталась тема "Пролог и его последствия". Она, не знаю какими путями (по слухам, ценою ночи, как говорили в прошлом веке +), установила, что это произведение двадцатого столетия, написано в одном из крупнейших городов Средней Азии.
        Пол, возраст и национальность автора установить не удалось.
        На каком языке написан "Пролог", тоже не ясно. Кто-то из вечно протестующей молодежи старается доказать, что это стихи, и, по всей вероятности, перевод.
        За толкование вставной цитаты:
        "Чтоб шею завернуть, я не имею шарфа" - четыре человека получили докторские степени, по поводу чего уборщица Настя бестактно сказала: "У того, который сочинил, рваной тряпки не было, а эти объяснители своих б... в чернобурые манты нарядили".
        Я же, с чувством законной гордости, констатирую - рост нашего литературоведения.
        Сначала покойный академик, по-видимому, хотел сообщить гораздо больше подробностей о рукописи, но отвлекся от этого предмета и перешел на вопросы собственной биографии, и столь блистательной научной карьеры. С замиранием сердца читатель узнает биографии всех помогавших и мечтавших найти рукопись, все его приключения в городе Н., где ему так и не удалось ничего разыскать, несмотря на помощь милиции, трех пожарных частей и собак-ищеек, во главе со знаменитой Лиджи (18 медалей).
        + Но чего я ни в каком случае не одобряю.

        Название интермедии на каком-то неизвестном мне языке. Для установления языка и перевода я провел девять месяцев в Закавказии, но привез оттуда только тяжелое заболевание печени.
        Как всегда, помогло чудо. Моя внучка Фифа познакомилась возле гост<иницы> М<осква> с каким-то юношей и показала ему мою кандидатскую диссертацию на эту тему и юноша сказал, что буквы латинские, a La vie - значит по-фр<анцузски> - жизнь. Конечно я и все мои ученики не прекратили исследования, но пока что приходится принять эту гипотезу.
        В сущности от рукописи осталось только одно примечание (местами тоже попорченное океанской водой) и самый конец Интермедии.

        Откроем собранье в новогодний торжественный день

        После этих слов в приплывшей бутылке не то балетное либретто, не то киносценарий (фамилия автора музыки смыта соленой водой, но все же, кажется, Лурье) идет следующая Интермедия.

        Интермедия

        На просцениум выходят арапчата и ведут себя примерно, как в "Дон Жуане" 1910 г. Факелы.
    П е р в а я (Коломбина в виде Козлоногой). Танец.
    Т е н о р (за сценой поет)
    	    На ногах копытца-сапожки,
        В бледных локонах злые рожки,
        Голубые до плеч сережки,
        Окаянной пляской пьяна.
        Словно с вазы чернофигурной
        Прибежала к волне лазурной
        Так парадно обнажена.
    В т о р о й (корнет). Танец:
    Ж е н с к и й г о л о с (поет за сценой)
    	    Ну а ты - в шинели и каске -
        Переряжен, как в древней сказке? -
        Нет, то твой обычайный вид.
        Чести друг ты и раб любови,
        Но зачем эта капля крови
        Бередит лепестки ланит.
    Т р е т и й: [Арлекин-убийца]. Танец. 	
    Х о р м а л ь ч и к о в (Поет за сценой) 	
    	    Череп это, маска, лицо ли? -
        Выражение злобной боли,
        Что лишь Гойя мог передать.
        Из какого-то места, в глубине очень большой сцены шарманщик сбрасывает отрепья и оказывается Судьбой с потухшим факелом в руке. Она как бы читает последний приговор поколению самоубийц:
        Хор теней.
        Д е й с т в у ю щ и е   л и ц а.
        Маски первого действия - все уехали. Они же через сорок лет (но скрывают)

        Г о л о с а:
        тот самый
        Это город Пиковой Дамы
        Иль чего-то еще страшней.
        Ты приедешь в черной карете
        Царскосельские кони эти
        И упряжка их а
        На минуту напомнят детство
        И отвергнутое наследство:

        Могила. Вместо памятника - Психея, с бабочкиными крылышками и горящим светильником ("В глине чистое пламя"). Вечная жизнь + Миша Линдеберг - 24 декабря 1911.

        или
        А с ухватками византийца
        С ними тот Арлекин - убийца.

        Все трое танцуют. Остальные встают, пытаясь выразить восхищенье. Кажется, что над ними кружатся черные птицы, и они отделены от мира траурными вуалями.
        Автор показывает на них и бормочет:

        Ту полночную Гофманнану,
        Разглашать я по свету не стану
        И других бы просила...

        Слышится или чудится шуршание сплетен. В заднике открывается арка, и оттуда выпадает выгнутый крутой мост. Маскарадная толпа расступается. Все трое проходят по этому мосту в какое-то теплое, желтое сияние. Победа жизни.

        Г о л о с Лепорелло:
        Andiamo al'ostema
        A cercar pardon millior*
        _____________
        * Пойдем-ка в кабачок
        Приискать господина получше (ит.).

        Примечание:
        На этой же рукописи есть помета, что "Интермедия" шла 7 раз в Лондоне, успеха не имела, но почему-то под конец стала нравиться публике, - по мощному таинственному ходатайству была снята, что Коломбину и Драгуна исполняли знаменитые артисты того времени, а Арлекина - некто, никогда не открывший своего лица и называвшийся одной буквой (смыта соленой водой). Говорят (on dit или la legende veut)*, что Арлекин приезжал на репетиции в черной карете с такого же цвета пуделем (что, однако, не невозможно), что он в жизни очень заметно хромал, а на сцене был воплощенной грацией, что вопрос о его смерти окутан столь непроницаемой тайной, что никому даже в голову не приходило постараться распутать ее и т.д.
        Гораздо страннее, что еще более необ<ычная> жизнь и ужасная смерть постигли всех участников этого невиннейшего представления...
        Некоторые из них просто пропали - навсегда и неизвестно куда (примеры). Другие, как, например, редактор, сошли с ума и, кажется, еще до сих пор находятся в сумасшедшем доме. Ему чудится, что телефонная трубка приросла к его уху, и голос с грузинским акцентом пугает его. Но большая часть, как это ни странно, была казнена за совершенные ими в разное время преступления.
        Жив, здоров и пользуется прекрасной репутацией один только Гость из Будущего, выходящий из одного зеркала, чтобы войти в другое (в пьесе только мерещится на задымленной стене пещеры).
        Совсем уж апокалиптическая судьба постигла автора колдовской музыки к "Интермедии". Кажется, что все общество разделилось на две равные части. Первая вставляет его имя в самые блистательные перечисления,
        _______________
        * Говорят <...> легенда утверждает (фр.).
        говорит о нем слова, или, вернее, сочетания слов, не знающие равных; вторая считает, что из его попыток ничего не вышло, что это une existence manquee ; tertium quid **, который неизбежно образуется при разделе на две равные части, пожимает плечами и, - tertium quid всегда отлично воспитан, - спрашивает: "Вы уверены, что когда-то был такой композитор?" и считает его кем-то вроде поручика Киже.
        Выяснив все эти факты, пишущий эти строки случайно наткнулся на вопрос о самом авторе либретто. Ему посчастливилось узнать, что в разное время либретто приписывалось семи разным авторам, все они опровергали печатно этот нелепый слух и намекали, что это просто перевод. Однако пишущий эти строки на этом не успокоился и поехал в город N. к знаменитому специалисту по истории балетного либретто (автору нашумевшего в свое время труда "Либретто и борьба с ним" ). У маэстро ответ был давно готов: "Тоже Кристофер Марло". Однако старый слепой - внук театрального суфлера - остановил выходящего от знаменитости пишущего эти строки и проворчал: "Не верьте старику, у него микромаразм".
        …………………………………………………………………………………………
        Женских ролей там, как известно, было две. Одна из них (амплуа комическая старуха) в возрасте 61 года была зарезана из ревности матросом в загородном парке города N.
        Другая (главная героиня) получила предписание покинуть театр и посвятить себя ухаживанию за соб-
        _______________
        * Несостоявшаяся (мнимая) жизнь (фр.).
        ** Третий слой (лат.).

        ственной могилой. Каждый день зимой и летом, одетая в ничуть не театральное рубище, то с лопатой, то с граблями и какой-то рассадой, она проходит в сравнительно мало посещаемый угол кладбища и подолгу возится возле скромной, но пристойной гранитной плиты. Могилу изредка посещают какие-то господа без шляп и пожилые дамы с целыми цветниками на голове, они почему-то становятся у плиты на колени, достают какие-то мешочки и наполняют их землей с могилы. Поэтому бывшая премьерша должна раз в месяц приносить свежий запас земли. Кажется, зимой в сильный мороз это не так уж просто, а нести на спине мешок с землей будто тяжеловато, но это уже детали.
        У здания театра, где она когда-то играла, поставлен ее бюст работы знаменитого скульптора (смыто океанской водой), с теми же датами, что и на могиле; на всех двенадцати домах, где она жила - мраморные) доски + (на тринадцатом доме, где она живет сейчас, такой доски нет). Этим, кажется, посмертные почести и ограничиваются. В этой тринадцатой ее квартире нам побывать не пришлось, во-первых, потому что в такие районы ходить небезопасно даже днем, затем, по слухам, лестница, кажется, из известного фильма "Рим
        ________________
        + Пять из них, по-видимому, построены после ее "смерти". Но это ничего не меняет. Причина смерти варьируется в зависимости от собеседника, от кесарева сечения - до блаженного успения, т.е. от старости.
        Далее следуют все варианты самоубийств. Какой-то коллекционер-любитель собрал восемнадцать способов, посредством которых она рассталась с этим миром. Мы не будем их перечислять. Напомним только: волны Черного моря, хотя, как известно, она плавает не хуже щуки, окно собственной комнаты (хотя она жила в полуподвальном этаже), кухонный газ (хотя в те отдаленные времена кухни отапливались только дровами).
        ______________
        в 11 часов". Тем не менее некоторые сведения нам получить удалось. Из документов самый интересный - жалобы соседей на то, что она поет ночью во сне и этим не дает спать другим (перегородка не доходит до потолка). Это бы ничего, но, как известно, такого второго голоса нет в мире, и если какому-нибудь злоумышленнику придет в голову поставить поблизости магнитофон, могут пойти насмарку все усилия знаменитого хирурга R., так успешно сделавшего ей пластическую операцию, что ее и родная мать не узнает.
        Из тех же "хороших" источников нам удалось узнать следующее: когда примерно раз в три года является [возникает] потребность получить от нее некоторые сведения, она ведет себя недостаточно корректно: действительно данную ей еще в (смыто океанской водой) году цитату о ее "провалах", о нелюбви к ней театральной публики она повторяет сносно, но на следующие вопросы отвечает недостаточно обдуманно.
        Специально занятые ее бытом соседи по квартире Самоваров и Васинович недавно сообщили, что она при свете луны пишет углем за печкой что-то на стене, а затем снова прикрывает написанное обоями. Пришлось выкрасить комнату масляной краской оранжевого колера. Очень мило! Что же касается ее "писанины", то это такой вздор, что мы его приводить не будем, однако Васинович подал "особое мнение" и просил обратить внимание на строки:

        Трещотка прокаженного
        В моей руке поет.

        Может быть, у нее в самом деле проказа?
        <...> в фойе театра до сих пор висит (в ночной рубашке, с распущенными волосами) ее портрет в роли Сомнамбулы из пьесы "Пролог", запрещенной во время генеральной репетиции (II часть трилогии "Энума элиш" неизвестного автора) и реабилитированной в (смыто океанской водой) году. Другие ее портреты находятся (смыто океанской водой) в музее. По слухам, один из них (самый известный, в ярко-синем платье, работы художника А.) ведет себя как-то странно - изменяется, иногда ломает руки и зовет кого-то по имени (когда посетители музея отвертываются). Поэтому, хотя он и раньше находился в тайном хранении, было сочтено за благо поместить этот портрет в небольшой темный и крепко запертый карцер, где он не будет никому мешать.

        Буфетчица клава

        Ввиду отсутствия законных наследников ей была подыскана вполне пристойная наследница - театральная буфетчица Клава. Но и тут дело обошлось не без недоразумений: Клава вдруг заявила, что она согласна принять драгоценности (таких не оказалось), платье (в нем увели X.) и какую-то рухлядь красного дерева, которая вскоре вся рухнула, потому что ее съел жучок; что просит ей книг, писем и в особенности стихотворных посвящений не передавать, что, хотя ввиду неграмотности за себя она ручается, но ее знакомые, которые часто засиживаются у нее до утра и фамилии которых она никак не может запомнить, могут оказаться грамотными+.
        Пришлось за письмами послать грузовик, книги сложить в каком-то подвале, а Клаве строго предписать принять ванну, согрев воду в колонке стихотворными посвящениями. Свидетели утверждают, что колонка кипела.
        И Клава мило ныряла в венецианскую двуспальную кровать, на которой в прошлом сезоне Отелло душил не менее знаменитую Дездемону в комнате, в которой X. даже в одно время, когда случайно возникли затруднения квартирного характера, провела полтора года. Там ей было очень удобно и приятно, несмотря на жесткость бутафорского круглого диванчика и неожиданные ночные пробуждения, когда она, случайно кашлянув, слышала хрипловатый мужской голос: "Тут кто-то есть..." И нежное щебетание Клавы: "Это не имеет никакого значения. Не обращайте внимания".

        <7>В квартире 113 сходили с ума - трое: бывшая домработница стариков Вэнав, которые уехали в Польшу к пасынкам и падчерицам и слали оттуда недобрые вести, генерал-лейтенант МГБ Самоваров, снятый с места за "гуманность", и художник Федя, которого два года называли гением, а потом кто-то приехал откуда-то и все переменилось. Тут Федя совсем запутался и рухнул.
        ___________
        + Кроме того, Клава уже несколько раз (враги говорят - четыре, друзья - два) была на улице Радио, где лечилась от (диктую трудное латинское название по буквам: Зина, Аленушка, Петя, Ольга, Ирод).
        ________________
        Остальные жильцы квартиры 113 пребывали в вожделенном здравии, дрались на кухне с вызовом милиции и [без] неотложной помощи, писали друг на друга доносы (коллективно и в одиночку), судились от семи до семидесяти раз в год из-за нетушения света в уборной, и, наконец, к общей радости добились того, что уборная, а заодно и водопровод, были навсегда заколочены.
        Тогда голубь мира с оливковой веткой в клюве воспарил над квартирой 113 и она получила какой-то похвальный .лист, который был повешен в прихожей рядом с рамой велосипеда и над детской ванной.

        Из ташкентского дневника
        <8> Вероятно, недавно случилось нечто, что позволило мне вспомнить, казалось, навсегда потерянную рукопись. То ли цвет неба над Римом, то ли стук вагона в Альпах, то ли запах каких-то допотопных духов, уже совершенно неизв<естно> где и всего вернее во сне. Кто-то спрашивает: "Снятся ли запахи?" Я отвечаю:
        "Не знаю, я всю жизнь ощущаю во сне все запахи Павловского вокзала (натертый паркет, павл<овскую> землянику, цветы в киоске налево - особенно резеда, хорошие сигары и т.д.)".
        А рукопись? - Бумага желтоватая, написано чем<то> очень черным - словно углем или тушью. Можете прочесть текст? - Конечно, могу. Слушайте:
        [ярко-зеленый], ядовито-зеленый луч полной луны шарит по пещере, как прожектор. Навстречу ему спящая встает и под отдаленные звуки Чаконы (играет альт) пляшет со своим отраженьем. На стене пещеры огромное черное пятно от саксаульего дыма. Она говорит пятну: "Не прячь его, он мне нужен и больше никто". (Читает алмазную дарани: "джале, джула, джуньда, сваха брум".) Пятно светлеет, и где-то в его глубине появляется Тень.

        <9>Пещера. Остатки старого костра. Горка саксаула. Задымленная стена освещена полной луной. Так же освещена [на каком-то тряпье] спящая на козьей шкуре X. В глиняном кувшине одна роза.

        Вместо предисловия

        Когда после брюшного тифа я вышла из больницы, все почему-то стало мне казаться родом драматического действия, и я написала "Эну<ма элиш>", I-ое и III-е действия были совершенно готовы. Оставался - "Пролог", т.е. II действие. Он должен был быть в стихах и представлять собою кусок пьесы героини "Энума э<лиш>" - X. В этой пьесе роль Сомнамбулы исполняла сама X. Она спускалась по освещенной луной, почти отвесной стене своей пещеры после каких-то темных блужданий, не просыпаясь, молилась Богу и ложилась на козьи шкуры, служившие ей ложем. Гость из Будущего под лунными лучами проступал на задымленной кострами стене пещеры*.
        ________________
        * (Их 1-й диалог записан в другом месте).

        ПЛАН
        <10>I. Театральная уборная X, Х2 и Фрося.
        X. - ломает руки - "Нет конца "Пролога".
        Входит Х2. Ей ведомы начала и концы...
        Двойники переодеваются.
        II. Пещера. Подробное описание в сомнамбулическом сне.

        <Примечания>
        Пасха. 1943. Ташкент
        <11>Двойников своих она может считать дюжинами. Они появляются в разных пунктах земного шара и так же быстро отцветают, как расцветают, не успев принести особого вреда. По словам ее старых и кое-где "уцелев-
        ших" друзей, она сама считает [не то] <себя> чьим-то уцелевшим двойником - не то (чьим-то) этим эхом - но чьим - старики и старухи забыли.

        <12>X. перед зеркалом. Ее гримирует Фрося.
        X.: Не могу, все равно не могу.
        Ф р о с я: Брось трепаться. Все < можешь >.
        X.: Никто не знает, что у "Пролога" нет конца. Я не успела. Его нельзя играть.
        Ф р о с я: У нас все можно.
        Г о л о с - э х о: Все можно... (Обе женщины в ужасе. Из зеркала выходит двойник X).
        Д в о й н и к: Мне ведомы начала и концы
        И жизнь после конца и что-то,
        О чем еще не надо говорить.
        X.: Кто ты?
        Д в о й н и к: Я - ты ночная... Мне надоело во сне. Я буду делать все, о чем ты думала, но Фрейд тут ни при чем. Я все сделаю сном, а явь спрячу в мешок.
        X.: А что же я буду делать?
        Д в о й н и к: Наденешь паранджу и пойдешь в сквер продавать фиалки (набрасывает на нее паранджу и выталкивает за дверь).
        К Фросе: Дай роль.
        (читает, бормочет: Слабо, в лоб, не то, я им сейчас покажу. Пляшет.)
        О р л у: Федя.

        Или так:
        <13>Театральная уборная. X. и Фрося.
        Фрося гримирует X. Та ломает руки.

        X.: Нет, это невозможно. Я не успела кончить. - Там всего полпьесы. Будет скандал.
        Ф р о с я: Скандал все равно будет. [И еще какой], мировой.
        Входит высокая женщина в парандже, с корзиной фиалок.
        X.: (почти плачет): Я не могу, не могу.
        Ж е н щ и н а: Бери паранджу и иди в сквер продавать фиалки, я за тебя сыграю.
        X.: Там играть нечего.
        Женщина: Сбрасывает паранджу - оказывается двойником X.
        X.: (Пятится) - Кто ты?
        Ж е н щ и н а: Я - ты ночная ( Фросе) А ну, дай роль.
        (Та протягивает мятые листы).
        X.: Там полпьесы.
        Ж е н щ и н а: Ничего, я сейчас сделаю конец.
        X.: Там стихи.
        Ж е н щ и н а: Стихи-то все равно я пишу. Какое там последнее слово?
        X.: "Неизвестный становится на одно колено и с смертельным криком исчезает"
        Ж е н щ и н а: Ладно. (Пишет). Знаю.
        Орел Федя: Беда!..
        Слышна музыка.
        X. (бормочет): "Прощай, прощай!!!"
        Ton epoux cour Ie monde, el ta forme etemelle Veille pres de lui quand il dort...*
        Нет, не так - так не поймут. - Мы оба будем знать, что за дверью гибель, но другая сила возьмет верх даже над страхом, даже над жалостью, даже...

        А теперь гуляй, мой лебедь,
        И три года жди меня...

        (Вставить: Монолог - о их первой встрече.)
        2 октября 1963. Будка.

        <Большая исповедь
        Вступление>

        <14>Позвольте скрыть мне все: мой пол и возраст,
        Цвет кожи, веру, даже день рожденья
        И вообще все то, что можно скрыть.
        А скрыть нельзя - отсутствие таланта
        И кое-что еще, остальное ж
        Скрывайте на здоровье.
        ____________
        * Супруг твой далеко, но существом нетленным// Ты с ним в часы немые сна (пер. с фр. В. Левика).

        <15>Но говорят - в разбомбленном когда-то,
        А ныне восстановленном строенье
        Нашли обрывки старого письма.
        Подумаешь еще - делов палата,
        Однако на поверку вышло так.
        Знакомым всем тот показался почерк,
        И всем мерещилось, что с ним такое
        Уже когда-то в жизни приключилось,
        И множество подобной чертовни.
        (Диктуй, диктуй, я на коленях буду
        Тебе внимать - неутолимой жаждой
        И я больна - но это скроем мы.)
        N захотел тут даже повесть сделать,
        Но все заголосили: "Ни за что!"

        Довольно нам таких произведений,
        Подписанных чужими именами,
        Все это нашим будет и про нас.
        А что такое "наше"? и про что там?
        Ну, слушайте, однако.

        И з   и с п о в е д и:

        И эта нежность не была такой,
        Как та, которую один поэт какой-то
        В начале века назвал настоящей
        И тихой почему-то. Нет, ничуть -
        Она, как первый водопад, звенела,
        Хрустела коркой голубого льда,
        И лебединым голосом молила,
        И на глазах безумела у нас.
        Все было очень чинно и достойно:
        Двадцатый Век, Москва, весны начало,
        Друзья и книги, и в окне - закат.
        …………………………………………………
        Нам бы тогда же сделаться врагами,
        Почувствовав, что что-то здесь неладно,
        Но почему-то мы не догадались,
        И пропустили время. - Ерунда.
        Такое ли еще бывало в мире,
        А впрочем, я не знаю. Не из ада ль
        Повеял ветер, или дуновенье
        Волшебное вдруг ощутили мы.

        Все кончено. Корабль идет ко дну,
        И маски прочь - и я с тобой в плену.
        Еще я слышу свежий клич свободы,
        Мне кажется, что вольность мой удел,
        И слышатся "сии живые воды"
        Там, где когда-то юный Пушкин пел.

        Мы, помнится, готовы были оба
        Терпеть нежданные дары Судьбы,
        Как надлежит и с твердостью спокойной,
        А может, и насмешливо чуть-чуть.
        Но умереть от нежности друг к другу
        Боялись мы - и этот страх все рос
        И постепенно заполнял пространство,
        Которое и так неодолимо
        И траурно лежало между нами...
        И пересечь которое, пожалуй,
        И в голову нам не могло прийти.
        А рядом громко говорила Федра
        Нам, гордым и уже усталым людям,
        Свои невероятные признанья,
        И "больше не читавшая" Франческа
        О первенстве заботилась своем.
        Я понимаю, как все это сложно.
        Но все же попытайся уцелеть.

        Так вот когда с тобой беда случилась.
        Беда случилась - ты ее познал.
        Теперь ты знаешь, что ни с чем на свете
        Её нельзя сравнить и утолить:
        Ту жажду, что приходит раз в столетье,
        А может быть, и реже, бедный друг.
        Ни ветрами свободных океанов,
        Ни запахом тропических лесов,
        Ни золотом, ни водкою кабацкой,
        Ни шкиперским крепчайшим коньяком,
        Ни музыкой, когда она небесной
        Становится и нас уносит ввысь,
        Ни даже тою памятью блаженной
        О первой и несознанной любви,
        Ни тем, что люди называют славой,
        За что иной согласен умереть.
        И только мы с тобою знаем тайну,
        Как утолить ее, но мы не скажем
        Под злою пыткой и друг другу даже,
        Особенно друг другу. - Замолчи!

        <1963-1964>

        <16> Я званье то приобрела
        За сотни преступлений,
        Живым - изменницей была,
        И верной - только тени.

        <Два голоса>
        П е р в ы й:
        <17>Мы запретное вкусили знанье,
        И в бездонных пропастях сознанья
        Чем прозрачней, тем страшнее зданья
        И уже сквозит последний час...

        В т о р о й:
        И уже грохочет дальний гром...
        А та, кого мы музыкой зовем
        За неименьем лучшего названья,
        Спасет ли нас.
        1946

        (Еще план)
        Сон во сне

        <18>...Конец 1-го действия. Телегр<амма> из Москвы - "Пролог, или Сон во сне" - разрешен.
        Сцена, где все вверх дном (вплоть до Девушки с веслом). Интермедия - уголок за кулисами. Фрося гримирует X. Она уже в "костюме", т.е. босая с распущенной темной гривой, смотрится в черный обломок зеркала. Луна.

        X. (ломая руки): Беда, беда! Это нельзя играть - там нет конца - я не успела, т.е. был, но кто-то...
        Ф р о с я: Знаем мы твоих кто-то. Небось скрипач?
        X.: Что ... ты...
        Ф р о с я: А ты сходи к нему в башню - слышишь, как играет.
        X.: Наша Чакона... (Танец)
        Входит высокая фигура в парандже, [несет] держит перед собой плоскую корзину с фиалками.
        X.: Кто это?
        Ф и г<у р а>: Сейчас разберемся кто - кто.
        X.: Тут не хватает пяти страниц. Как же играть. Ведь это - скандал.
        Ф р о с я: А ты что думала? (Передр<азнивая>) Скандал! Мировой.
        Ф и г<у р а>: Ничего, я допишу.
        X. (в ужасе, почти догадываясь): Кто вы?
        Ф и г<у р а> (Сбрасывает паранджу): А я - вот кто - (и оказывается самой X.)
        X.: Но там стихи.
        Ф и г<у р а>: А стихи-то ведь я писала. Фрося, дай роль. Чем там кончается?
        Ф р о с я: Имя твое мне сейчас произнесть - Смерти подобно.
        3 августа 1964

        Ф и г<у р а>: Знаю, Знаю... (Садится спиной к зрителю закуривает, почти голая - что-то бормочет.)
        Сцена повернулась. Пещера. Ночь. Орел Федя <два слова неразборчиво>
        X.: (Задремывает): Федя, я сегодня опять буду диктовать тебе мою биографию. Слушай.
        Орел: Только, пожалуйста, не диктуй такие глупости, как прошлый раз. "Половина негоже", - как говорила моя бабушка. И кто это тебе поверит, что ты - и то, и то... Ив последний раз предупреждаю, что стихи записывать не стану. От них только горе. Знаешь, что с М. из-за стихов случилось! Просто перо жалко для <та>кого вырыва<тъ>.

        Пещера
        ...Еще мало луны

        <19>№ 2 - (дремлет - сквозь сон Орлу):
        Федя, бери перо я опять буду диктовать.
        Ф е д я (недовольно): Только не такой вздор, как прошлый раз. Пера жалко и за тебя стыдно.
        № 2: Не бойся - сегодня только хорошее.
        Ф е д я: И, пожалуйста, чтоб не стихи. Ты знаешь, что теперь бывает за стихи.
        № 2: Знаю - все знаю! Да у меня без рифм - ты не заметишь, что это стихи.
        Ф е д я: Да и не во мне дело. Ладно, говори.
        № 2: И никакого розового детства
        ...ни мишек, ни кудряшек
        Или друзей средь камушков речных...
        Икс, засыпая, диктует; Орел пишет.

        И к с:
        И никакого розового детства,
        Ни добрых теть, ни страшных дядь - ни даже
        Товарищей из камушков речных.
        Себя чуть помню - я себе казалась
        Событием невероятной силы
        Иль чьим-то сном, иль чьим-то отраженьем,
        Или ночным глухим пещерным эхом.
        Уже в пять лет я двойников своих
        Искать ходила, и казалось мне,
        Что видела их сотнями повсюду.
        То мне казалось, что меня к чужим
        Подбросили - я никого не знаю
        И злодеяние в себе несу,
        И что это вот-вот откроют люди.
        А в зеркале я за спиной своей
        Так часто что-то лишнее видала...

        Показывается луна.
        Альт вдали играет Чакону Баха.
        X. встает и начинает танцевать со своим отражением. Танцуя, поднимается по ступенькам каменной лестницы, а отражение прячется в воду.
        Ф е д я - воронам: Летите за ней.
        Альт смолкает. Выстрел.
        X. возвращается. Прилетают вороны.
        (Федя и вороны)
        Возвращается X. в сон <неразб.> Ложится, дремлет...

        X.: Федя, это ты Петербург основал?
        Ф е д я: Я. - Я тогда был ручной.
        X.: Люблю такие шутки!
        П о д х а л и м: Как это верно!
        X. поет:
        Что-то в сердце борется,
        Как с огнем вода,
        Мне б с тобой поссориться
        Навсегда.

        План
        Десятое ноября
        (Проза)
        <20>X. и Ф р о с я. Проход по авансц<ене>
        (Стихи) Пещера - птицы, костер, черное дымное пятно на стене.
        X., задремливая, диктует автоби<ографию> Орлу - Феде. Показывается Луна.
        Альт вдали играет Чакону Баха.
        X. встает и начинает танцевать со своим отражением. Танцуя, подымается по ступеньк<ам> каменной лестницы, а отражение прячется в воду.
        Ф е д я - воронам: Летите за ней.
        Альт смолкает. Выстрел.
        X. - возвращается. Прилетают вороны.
        (Федя и вороны)
        К птицам:
        Улетайте все.
        Мне нужно, наконец, с ним объясниться.
        Ф е д я (вздыхая, бьет крыльями).
        Так-то вы, женщины, и попадаетесь.
        В о р о н ы: Кар-кар. Мы понимаем только по-узбекски.
        Ф е д я: И то плохо.
        Возвращается X. в сом<намбулическом> припадке. Ложится - Дремлет. Луна.
        (Может быть, люди наверху. Угрозы)
        Она садится, протягивает руки, начинает вызывать (из пятна) И. Он появляется в виде Тени.
        (X. и И.)
        Возникает Голос - Последняя Беда.
        (X. и Беда)

        В "Пролог"
        (август 64)
        <21>№ 1: Ты написала до конца?
        ...[отдаeт]
        № 2: Почти.
        № 1: Но до какого места?
        № 2: (Небрежно, смотря в рукопись)'.
        [Темная, преступная] Окровавленная и пустая,
        Но она должна быть - наша связь...
        № 1: А дальше?
        № 2: Я буду импровизировать.
        [Стеша] Фрося: Воображаю!..
        № 2: Ты всегда воображаешь, [зашей] заколи лучше этот шов.
        [Стеша шьет] Фрося закалывает: Ох! Догуляетесь обе.
        (№ 1 в парандже с фиалками уходит)
        № 2: Значит, я играю тебя
        ………………………………………
        Вдали оркестр играет еще не слыханную увертюру. Стеша подает телеграмму. № 2 читает, роняет телеграмму, закрывает лицо руками, бормочет: "Боже мой, опять!!" Помреж, приоткрыв дверь: "Ваш выход". № 2 уходит. Фрося поднимает телеграмму и читает вслух: "Поздравляю, жду, как всегда, за поворотом"
        …………………………………………………………………………………………………………………………
        Звонит телефон.
        Фрося (берет трубку): Слушаю. Театр. Передать в антракте? Слушаю. Записываю. (И повторяет): Я сижу в третьем ряду. Когда будешь танцевать Чакону, брось мне розу...
        (Про себя)
        Опять этот! И сколько я в глазок глядела. Третье место в третьем ряду всегда пустое.

        <22>Пещера. Подробное описание Х2. в сомнамбулическом сне, за ней - вороны. Молится, не приходя в себя и ложится на овчину.
        Н е к т о   н а   с т е н е: Ты звала меня?
        Х2.: Ты кто?
        Н е к т о   н а   с т е н е: Я тот, к кому ты приходишь каждую ночь и плачешь и просишь тебя не губить. Как я могу тебя губить - я не знаю тебя и между нами два океана.
        Х2.: Узнаешь. Сначала ты узнаешь не меня, а одну маленькую книжку, потом...
        О н а (продолжает): Мы будем сидеть в моей полутемной комнате перед открытой печкой и, скрывая друг от друга, непрерывно вспоминать то, что происходит сейчас. А может быть, ты в театре и любуешься собой наскальным.
        В зале - замешательство. Крик: "Воды, врача...". Громкий стон... Кто-то на стене.
        О н (перебывая): Нет, не то, совсем не то. Еще, еще...
        О н а:
        Лаской - страшишь, оскорбляешь - мольбой,
        входишь без стука,
        Все наслаждением будет с тобой,
        даже - разлука.
        Пусть разольется в зловещей судьбе
        алая пена,
        Но прозвучит, как присяга - тебе
        даже измена,
        Той, что познала и ужас, и честь
        жизни загробной...
        Имя твое мне сейчас произнесть
        смерти подобно...

        <23>(Гость из Будущего проступает, как тень, на каменной стене.)
        Икс (садится, но не открывая глаз, протягивает к нему руки и [произносит], бормочет):

        Знаешь сам, что не буду славить...
        О н: До нашей первой встречи осталось еще три года.
        И к с: Дорогою ценой и нежданной
        Я пойму, что ты помнишь и ждешь,
        А быть может, и место найдешь
        Ты могилы моей безымянной.
        О н а: А до нашей последней встречи всего только год. Сегодня [2 апреля 1962] 28 августа 1963.
        О н: Ты бредишь. Ты всегда бредишь. Что мне с тобой делать? И всего ужаснее, что твой бред всегда сбывается.
        О н а: Это еще не самое худшее.
        О н: Этот ужас, который возникнет от нашей встречи, погубит нас обоих.
        Она: Нет. Только меня. Может быть, ты хочешь не появляться?
        О н: Да - хочу. И чем больше хочу, тем несомненнее появлюсь. Если бы не эта жажда. Позволь мне подойти к тебе... Через день он <недописано>
        О н а: Ты знаешь, что если подойдешь - мы оба проснемся, а где и кем окажемся... И это будет вечная разлука.
        О н (молча закрывает лицо руками): Зачем ты такая, что тебя нельзя защитить? Я ненавижу тебя за это. Скажи, ты боишься?
        О н а (протягивая руки): Я боюсь всего, а больше всего - тебя. Спаси меня!
        О н: Будь проклята.
        Она: Ты лучше всех знаешь, что я проклята, и кем, и за что.
        О н: Ты знаешь, что ждет тебя?
        О н а: Ждет, ждет... Жданов.

        Слетаются вороны и хором повторяют последнее слово. Адские смычки.

        Я разбудила моих птичек. Смотри, не проснись и ты.
        О н: Я проснусь только, если коснусь тебя.
        Выходит из стены и становится на одно колено.
        Все равно - я больше не могу терпеть. Все лучше, чем эта жажда. Дай мне руку.
        Удар грома. Железный занавес.
        О н а: Мы разбудили моих птичек - смотри не проснись и ты.
        О н: Я проснусь, только если коснусь тебя.
        Выходит из стены, становится на одно колено.
        Все равно - все равно я больше не могу терпеть. Дай мне руку.

        Удар грома.
        Железный занавес.

        <24>На стене в пятне саксаульного дыма проступает кто-то.
        К т о-т о: Ты звала меня?
        О н а: Да, я хотела сказать тебе, что до нашей первой встречи осталось три года.
        К т о-т о: Как долго, сделай, чтоб скорее.
        О н а: Я не могу, я ничего не могу.
        К т о-т о: Или все.
        О н а: Нет. Я только все вижу.
        К т о-т о: Как я найду тебя?
        О н а: Ты сначала найдешь не меня, а маленькую белую книжечку и начнешь говорить со мной по ночам и во сне, и это будет слаще всего, что ты знал.
        К т о-т о: Это уже случилось, но в книжке нет твоего голоса. А я хочу так, как сейчас. А почему я пойду к тебе?
        О н а: Из чистейшего злого любопытства, чтобы убедиться, как я не похожа на мою книгу.
        К т о-т о: А дальше?...
        О н а: А когда ты войдешь, то сразу поймешь, что все пропало. И ты скажешь мне те слова, которые мы оба так хотели бы забыть. Разве такое счастье бывает на земле!
        К т о-т о: Увы! - Я уже сейчас помню, как будет пахнуть трагическая осень, по которой я приду к тебе, чтобы погубить тебя, не коснувшись твоей руки, не поглядев в твои глаза.
        О н а: И уйдешь. И оставишь дверь таким бедам, о которых не имеешь представления.
        О н: А ты?
        О н а: Я долго и странно буду верна тебе и холодными глазами буду смотреть на все беды, пока не придет Последняя.
        О н: Какая?
        Она: Та, что была за поворотом, и мне ее не показали, когда во время тифозного бреда я видела все, что случится со мной. Все... до поворота.

        <25>О н: Они убьют тебя? - Убьют <недописано>
        О н а: Нет, хуже. Сегодня они убьют только мою душу.
        О н: Как же ты будешь жить?
        Она: Никак. Я буду не жить, а ждать Последнюю Беду, а она придет не скоро.
        О н: Хочешь, я совсем не приду.
        О н а: Конечно, хочу, но ты все равно придешь.
        О н: Я уже вспоминаю наши пять встреч в странном полумертвом городе.
        <...> в проклятый дом - в твою тюрьму в новогодние дни, когда ты из своих бедных, нищих рук вернешь главное, что есть у человека - чувство родины, а я за это погублю тебя.
        О н а: (а после) И я ждала или буду ждать тебя ровно десять лет. И ты не вернешься. Ты хуже чем не вернешься. Но вместо тебя придет ОНА:

        Легконогая, легкокрылая,
        Словно бабочка весела,
        И не страшная, и не милая,
        А такая же, как была.

        О н: Это ты про Музу?
        О н а: Да.
        О н: Она заменит Тебе меня?
        О н а: Да, так же, как она заменила мне всех и все.
        О н: А я забуду тебя?
        О н а: Забудешь, но раз в году я буду приходить к Тебе во сне - Ариадна - Дидона - Жанна, но Ты будешь знать, что это я.

        <26>Г о с т ь: Ты устала?
        X.: Да. Я говорила с ними.
        Г о с т ь: Кто они?
        X.: Мертвые.
        Г о с т ь: Что они тебе сказали?
        X.: Молчит.
        (Появляется вереница теней. Кому-то из них X. кланяется в ноги. Других целует в лоб. Шествие теней исчезает).

        Г о с т ь: Я хочу быть твоей Последней Бедой... Я больше никому не скажу те слова, которые я скажу тебе.
        X.: ты повторишь их много раз и даже мое самое любимое:
        - Что Вы наделали - как же я теперь буду жить!'
        Г о с т ь: Как, даже это?...
        X.: Не только это - и про лицо: Я никогда не женюсь, потому что могу влюбиться в женщину только тогда, когда мне больно от ее лица...
        Г о с т ь: И я забуду тебя?
        X.: Да. Но дух твой без твоего ведома будет прилетать ко мне.

        Три отрывка из ["Пролога"]
        <27>
        I
        Не тупи напрасно злое жало
        О неодолимую броню,
        Не таких и на смерть провожала,
        [Не такого еще провожала]
        Не таких я за руки держала

        Не такую до сих пор виню.
        А ты хочешь жгучей каплей яда
        Отравить мой первозданный рай.
        Ни тебя, ни слов твоих не надо,
        Перестань мне сниться! И прощай.

        II

        Трижды я была твоей наградой
        И ты трижды говорил: "Уйди!"
        Ничего тебе уже не надо,
        Но от жажды гибнешь на пути.
        Как смертельно пересохло горло,
        Как обуглен, как не дышит рот,
        И какая ночь крыла простерла
        И томится у чужих ворот...
        [И томится у твоих ворот]

        III

        Был лучом на синем покрывале,
        Был вином в тяжелом хрустале


        <28>1943. Ташкент
        Кто-то заглядывает в пещеру сверху. Гость из будущего возвращается в стену и меркнет. Луна.
        Г о л о с: Ты спишь?
        О н а (очень спокойно): Вот этого я боялась всю жизнь. Это ты [будешь] был за поворотом?
        Г о л о с: Да. [повтори то] Скажи мне то, что ты не [сказал] скажешь [прошлым] там - во время нашей [горчайшей] встречи.
        О н а: Отчего я узнала тебя по голосу...
        Г о л о с:
        Оттого, что я делил с тобою
        Первозданный мрак,
        Чьей бы ты ни сделалась женою,
        Продолжался - я теперь не скрою -
        Наш преступный брак.
        Мы его скрывали друг от друга,
        От людей, от Бога, от конца,
        Помня место дантовского круга,
        Словно лавр победного венца.
        Видел новобрачною во храме,
        Видел и живою на костре,
        Видел и побитою камнями,
        И забавой в демонской игре.
        Отовсюду на меня глядела,
        Отовсюду ты меня звала,
        Мне живым и мертвым это тело
        Ты, как жертву Богу, отдала.
        Ты одна была моей судьбою,
        Знала, для тебя на все готов,
        Боже, что мы делали с тобою
        Там, в совсем последнем слое снов!
        Кажется, я был твоим убийцей
        Или ты... Не помню ничего.
        Римлянином, скифом, византийцем
        Был свидетель срама твоего.
        И ты знаешь, я на все согласен:
        Прокляну, забуду, дам врагу.
        Будет светел мрак и грех прекрасен,
        Одного я только не могу -
        То, чего произнести не в силах,
        А не то что вынести, скорбя, -
        Лучше б мне искать тебя в могилах,
        Чем бы вовсе не было тебя.
        Но маячит истина простая:
        Умер я, а ты не родилась...
        Грешная, преступная, пустая,
        Но она должна быть - наша связь!
        О н а:
        С каждым разом глуше и упорней
        Ты в незримую стучался дверь,
        Но всего страшней, всего позорней
        То, что совершается теперь.
        Даже эта полночь не добилась,
        Кто возлюбленная, кто поэт,
        Не погибла я, но раздвоилась,
        А двоим нам в мире места нет.
        О н:
        Ты жажда моя, а она утоление,
        Бессонница ты, сновиденье она,
        В тебе умирание, ужас забвения,
        В ней все, что зовется на свете Весна.
        О н а:
        Сколько б другой мне ни выдумал пыток,
        Верной ему не была,
        А ревность твою, как волшебный напиток,
        Не отрываясь, пила.

        В зале - замешательство. Крик: "Воды, врача..." Громкий стон... Кто-то на стене.

        <29>Чудеса твои растут с веками,
        Новый мир невидимо творят,
        Нежными незримыми руками
        Ты пустыни превращаешь в сад.
        ………………………
        Она (вспоминает):
        Сколько б другой мне ни выдумал пыток,
        Верной ему не была,
        А ревность твою, как волшебный напиток,
        Не отрываясь, пила.
        О н говорит:
        Видел я, как кровь ее сочится,
        Как лежит, мертвея, на лугу,
        Но того, что с ней сейчас случится,
        Я себе представить не могу.

        <30>А я была неверной, как любовь
        [Неверна]
        [Невернее шотландской королевы]
        Неверней всех, чьи шеи в полночь гнева
        Их собственная украшала кровь.

        <31>Вот какой мне спутник послан Богом,
        Прячу язвы от каких когтей.
        Мне бы жить за нищенским порогом,
        Мне бы нянчить и растить детей.
        А он мне бросает уголечки
        [А он мне подбрасывает угли]
        Из жаровни, знаете какой -

        <32>Их первый диалог.
        О н а: Иди сюда!
        Т е н ь: Не могу. Кто зовет меня?
        О н а: Наш праздник сегодня.
        Т е н ь: Какой праздник? Я не знаю [тебя] вас.
        О н а: А я разве знаю тебя! - Я назвала тебя в Поэме Гостем из Будущего... В этот день через три года - наша первая встреча...
        Т е н ь: Где она произойдет?
        О н а: Там, где сейчас только смерть. Гляди.
        (В пятне, т.е. между ней и Тенью - Ленинград под обстрелом. Пожары, братские могилы)
        О н а: Горят все дома, где я жила. Горит моя жизнь. (Содрогаясь) И это только начало.
        Т е н ь: Начало? - Ты думаешь, что все можно пережить?
        Т е н ь: Но как мы попадем туда?

        <33>Ведь я за океаном, а ты здесь, в горах.
        Она: Нас приведет туда та, для кого океан - лужа, а Памир - не кровля мира, а крыша коровника. Гляди!
        (В пятне показывается Победа - худая высокая женщина с сумасшедшими глазами, в кровавых лохмотьях. Гимны.)
        О н а: приведет тебя с запада, а меня с востока для самой главной встречи. И я молча буду молить тебя: спаси меня.
        Т е н ь (с надеждой): И я...
        О н а: И ты погубишь меня.
        Т е н ь: Я никогда никого не губил.
        О н а: И не будешь губить. Ты погубишь меня одну. И на твою сторону перейдут все, даже всегда мне верная Муза. Я десять дет буду одна, совсем одна. Десять лет и одна!
        Т е н ь (становится на колени): Сделай, чтобы этого не было.
        О н а: Сожги книгу, что лежит у тебя на столе.
        Т е н ь: Так вот ты кто!
        О н а: Да.

        <34>О н а:
        Может быть, потом ненавидел
        И жалел, что тогда не убил.
        Ты один меня не обидел.
        Не обидевши - погубил.
        О н: Этого не будет!
        О н а: Это уже было.
        О н: Что Вы наделали. Как же я теперь жить буду?
        Она: Ты скажешь эти слова, когда уже не будет войны, в Крещенский Сочельник за семь тысяч километров отсюда, в старом дворце - повернув налево с моста. Скажешь, и уйдешь, и оглянешься. А когда оглянешься, виски твои станут седыми.
        О н: М. б., ты бредишь?
        О н а: Нет, ты прочтешь об этом во всех газетах и на всех языках.
        (22 декабря 1963 Москва)

        <35>Тень: [Ты] Вы будете ждать меня?
        О н а: Никогда. Я всегда буду знать, что ты не придешь.
        Т е н ь: Нет, я вернусь летом. (Бормочет.) A Paques ou a la Trinite? *
        О н а: А что ты любишь больше власти?
        Т е н ь: Вас.
        О н а: А что ты ненавидишь?
        Т е н ь: Тоже вас. Что вы наделали? Как же я теперь буду жить? Скажите мне что-нибудь, что нельзя забыть.
        О н а (насмешливо): А вы надеетесь забыть хоть одно мое слово?
        Т е н ь (закрывает лицо руками): А если Вы умрете?
        О н а: Вздор - я не могу умереть. У меня еще столько дела на земле.
        Т е н ь: Боже мой!
        О н а: Да, да, но я подарю тебе на память свою тень - она никогда не покинет тебя.
        _________
        * Очень поздно? или Никогда? - букв.: На Пасху или на Троицу? (фр.).

        <36>Г о с т ь   и з   Б у д у щ е г о: Но ты не погибнешь?
        X.: Нет на земле силы, которая может погубить меня, пока я не допью Чашу, пока не придет моя Последняя Беда: ни обстрелы, ни голод, ни трехкратный разрыв сердца, ни черный тифозный барак, ни повторные торжества гражданской смерти - это все вздор по сравнению с тем, что придет потом.
        Г о с т ь   и з   Б у д у щ е г о: Ты опять бредишь?
        X.: Нет, все это ты прочтешь когда-нибудь на всех языках.
        Г о с т ь: Может быть, лучше убить тебя сейчас?
        X.: Разве такое счастье бывает на этой земле? Ведь ты сам только чудишься мне.
        Г о с т ь: Тогда скажи, что ты называешь Последней Бедой?
        X. (поет во сне): Песню.
        Г о с т ь: О Боже! Ответь мне...
        X.: На. (Протягивает ему лист бумаги.)
        (Гость сходит со стены, берет лист и читает...)
        Отчего ты знаешь все, что будет?
        X.: Потому что я наполовину в смерти, а когда я лежала в тифозном бреду, мне показали мою жизнь... до поворота.
        Г о с т ь: И там была Последняя Беда?
        X.: Нет, она была за поворотом. (Стонет).
        Г о с т ь: [Она] Только она пугает тебя? X.: Нет, я боюсь всего, как Жанна. J'ai eu peur du feu *. Но зачем так долго? Это будет очень долго. (Стонет.) И она придет, когда все будет уже почти хорошо, и будет она, как две капли воды похожа на счастье. Там будут цветы и вереск, серебряное море, гранит, там будет и голос... Нет, я не могу.
        Г о с т ь. А раньше?
        ___________________
        *Я боюсь огня (фр.).

        X.: Ты знаешь.
        Г о с т ь: Скажи.
        X.: Осквернили пречистое Слово, Растоптали священный Глагол, Что б с сиделками тридцать седьмого Мыла я окровавленный пол.
        Г о с т ь: Это уже было.

        <37>X.: My end is in my beginning*.
        Г о с т ь: Хочешь я возьму тебя с собой?
        X.: (с отвращеньем) Это уже было... И много раз
        ("Мне голос был...")
        Мне голос был. <Он звал утешно,
        Он говорил: "Иди сюда,
        Оставь свой край глухой и грешный,
        Оставь Россию навсегда.
        Я кровь от рук твоих отмою,
        Из сердца выну черный стыд,
        И новым именем покрою
        Боль поражений и обид".

        Но равнодушно и спокойно
        Руками я замкнула слух,
        Чтоб этой речью недостойной
        Не осквернился скорбный дух>
        Г о с т ь: У тебя мнимые воспоминания...
        ___________
        * Мой конец в моем начале (англ.).

        <38>Г о с т ь   и з   Б у д у щ е г о: Может быть, убить тебя?
        X.: И ты тоже. Все они хотели убить меня. По этой фразе я узнаю, что ты еще не тот, кто это сделает, - это он будет за поворотом (он всегда за поворотом), это его я еще не видела (закрывает лицо руками), а может быть, не увижу.
        Г о с т ь: Хочешь, я спрячу тебя от него?
        X.: Меня никто не может спрятать от него. Даже он сам.
        Г о ст ь: За что он убьет тебя?
        X.: Не за что, а зачем...
        Г о с т ь: Зачем ты бредишь, ты всегда бредишь...
        X.: Нет, ты когда-нибудь прочтешь об этом на всех языках. Чтоб слышать завещанный ему стон...
        Г о с т ь: Я нашлю на тебя немоту.
        X,: Нет, ты изменишь мне в десятую годовщину нашей встречи. Так делали все.
        Г о с т ь: А он?
        X.: Не говори о нем - мне страшно, а вдруг он услышит.

        <39>(Кто-то заглядывает в пещеру сверху. Гость из Буд<ущего> возвра-щ<ается> в стену и меркнет).
        Г о л о с: Ты спишь?
        X. (очень, спокойно): Вот этого я боялась всю жизнь. Это ты будешь за поворотом.
        Г о л о с:
        Будь ты трижды ангелов прелестней,
        Будь родной сестрой заречных ив,
        Я убью тебя своею песней,
        Кровь твою на землю не пролив.
        Я рукой своей тебя не трону,
        Не взглянув [спокойно] ни разу - разлюблю,
        [К смертному]
        Но твоим невероятным стоном
        Жажду, наконец, я утолю.
        Ту, что до меня блуждала в мире,
        Льда суровей, огненней огня,
        Ту, что вкруг меня стоит в эфире.
        От нее освободишь меня.
        Дай мне талисман, чтоб я нашел тебя.
        X. (покорно): Слушай. [Только - "Sois Ьоп, sois doux"]*.
        Г о л о с: А ты простишь?
        X.: Ты не будешь просить прощения.
        Г о л о с: Я сейчас прошу.
        Никого нет в мире бесприютней
        И бездомное, наверно, нет.
        Для тебя я словно голос лютни
        Сквозь загробный, призрачный рассвет.
        Ты с собой научишься бороться,
        Ты, проникший в мой последний сон.
        Проклинай же снова скрип колодца,
        Шорох сосен, черный [крик] грай ворон,
        Землю, по которой я ступала,
        Желтую звезду в моем окне,
        То, чем я была и чем я стала,
        И тот час, когда тебе сказала,
        Что ты, кажется, приснился мне.
        ____________
        * Будь добрым, будь нежным (фр.}.

        [И] Но в дыхании твоих проклятий
        Мне иные чудятся слова,
        Те, что туже и хмельней объятий,
        И нежны, как первая трава.
        (Какое-то замешательство. Железный занавес.)

        <40>X.: Мне нечего прощать. Ты был, есть и будешь тем, чего я больше всего боялась в жизни и без чего я не могла жить. Ты был - вдохновеньем. В чистом единственном и беспримерном виде. Никто в этом не виноват - ни ты, ни я. [Ты, не давший мне ни одной минуты покоя, радости или простого земного веселья... ] Да что там. Ты все знаешь.
        Г о л о с: Нет, узнаю когда-нибудь. [Прощай.] Они сейчас убьют тебя - а та, которую я встречу, будет и ты, и не ты, и я буду то любить ее, то ненавидеть и губить.
        [X.: Прощай. "Sois bon, sois doux..."].
        X.: Да. Прощай.
        16 сентября 1963. Будка.

        <41>X. (Встает, протягивает руки):
        Что я дам тебе, чтобы ты узнал меня: розу, яблоко, перстень?
        Г о л о с: Нет. (Моцарт, La maj<…>)
        Ту одну слезу с твоей ресницы,
        Эту горечь выпить мне позволь.
        Мне довольно слушать небылицы
        И в груди лелеять эту боль -
        Об одном тебя молю - позволь
        Выпить ту слезу с твоей ресницы.
        Талисманом сладостным ее
        Тайно пронесу я через годы,
        Как залог бессмертья и свободы,
        Как благословение твое.
        <О н>:
        Знаю, как твое иссохло горло,
        Как обуглен и не дышит рот,
        И какая ночь крыла простерла
        И томится у твоих ворот,
        И какими черными лучами
        Чрез тебя грядущее текло
        ………………………………
        Как сквозь задымленное стекло.
        Будет светел мрак и грех прекрасен,
        Одного я только не пойму, -
        То, что я произнести не в силах,
        А не то, что вытерпеть спустя,
        Лучше б мне искать тебя в могилах,
        Чем чтоб вовсе не было тебя.
        Но мяучит истина простая:
        Умер я, а ты не родилась...
        Грешная, преступная, святая
        Но она должна быть - наша связь.

        О н а   г о в о р и т:
        Сколько раз менялись мы ролями,
        Нас с тобой и гибель не спасла,
        То меня держал ты в черной яме,
        То я голову твою несла.
        С каждым разом глуше и упорней
        Ты в незримую отучался дверь,
        Но всего страшней, всего позорней
        То, что совершается теперь.
        О н: Лжешь, - сама была моей судьбою.
        Был я для тебя на все готов.
        Боже! - что мы делали с тобою
        Там, в совсем последнем слое снов.
        Кажется, я был твоим убийцей,
        Или ты... Не помню ничего.
        Римлянином, скифом, византийцем
        Был свидетель срама твоего.
        [Видел и побитую камнями,
        Видел, как тебя живую жгли]
        О н а: Вот ты и услышал запах снова
        Моего последнего костра...
        Сказано ли каменное слово,
        Злая сталь довольно ли остра?
        О н: Все, как ты предчувствуешь, и даже,
        Может быть, оно еще страшней.
        Она: Посмотри, что засияло в саже
        И совсем живое на стене.
        (Оба глядят, на стенное пятно от костра).
        О н   г о в о р и т:
        Видел новобрачною во храме,
        Видел и живою на костре,
        Видел и побитую камнями,
        Видел жертвой в демонской игре.
        И ты знаешь - я на все согласен -
        Прокляну, забуду, дам врагу,
        Будет светел мрак и грех - прекрасен,
        Одного я только не могу -
        То, что я произнести не в силах,
        А не то, что вытерпеть, скорбя,
        Лучше б мне искать тебя в могилах,
        Чем чтоб вовсе не было тебя.

        <42>Г о л о с: Ты простишь меня?
        О н а: Ты не будешь просить прощения. Покажи мне твое лицо и ... глаза. Я должна хоть раз поглядеть в твои глаза.
        Г о л о с: Я не могу - меня нет.
        О н а: Но я вдыхаю тебя с каждым глотком воздуха, пью тебя в каждой капле вина, и в смычках, когда они - ты знаешь, и в цветах, особенно в умирающих розах, и оттого в розариуме у меня до обморока кружится голова, потому что мне кажется, что ты зовешь меня.
        Г о л о с: Я никогда не зову тебя, а всегда с тобой и даже больше... Я знаю - я отравляю тебя, а ты меня. Я становлюсь тобою, ты мной, мы оба гибнем друг в друге. А жажда все растет. Только твой стон может меня спасти. Не губи меня. Скорее, скорее.
        О н а: Что ты называешь моим стоном? Неужели.
        (Она приподнимается, протягивает руки, и, не открывая глаза, - бормочет. Все звуки замолкают. Черная тишина.)
        ... А вот они опять передо мною,
        Алмазные и страшные глаза,
        Какие и у музыки бывают,
        Когда она на самой грани
        Какой-то горькой гибели скользит -
        И слушатель тогда в свое бессмертье
        Вдруг начинает верить безусловно...
        1960. Будка

        <43>Г о л о с: А ты простишь меня?
        X.: А ты не будешь просить прощения. По каким приметам я узнаю тебя?
        Г о л о с: Ты знаешь...
        X.: А все-таки скажи.
        Г о л о с: Ты знаешь...
        X.: Я знаю только одно. Ты будешь тем, чего я больше всего боялась в жизни и без чего я не могла жить, - вдохновением.
        Г о л о с: Я был с тобой столько раз - и когда ты молилась Маргаритой и плясала Саломеей, изменяла Бертой Бовари, когда ты спасала душу и губила тело, и когда ты спасала тело и губила душу, и когда ты со своей знаменитой современницей колдовала, чтобы вызвать меня, и я даже начинаю подозревать, что ты и она - одно.
        X.: Нет, только не это.
        Г о л о с: И я понял, что мне нужно только одно - твой стон, что без него я больше не могу, и пусть я знаю, что я один виновник всего, всего. Мне довольно тебя с другими! и твоих стихов - другим, и всего, всего твоего.
        X.: Но ты во мне и я в тебе...
        Г о л о с: Неправда. Слушай.
        X.: И ты придешь не в черный час беды, а когда жизнь, побежденная и усмиренная, будет стлаться мне под ноги ковром, и сам ты будешь как две капли воды - похож на счастье... А я буду тебя ревновать?
        Г о л о с: Мы будем все время испытывать одно и то же. И это, может быть, будет трудней всего. И это будет та степень духовного слияния, о которой никто еще не имеет представления. И в этом уже будет преступление. Мое? твое? наше? В этом будет весь ужас и все отвращение кровосмесительного брака, то, от чего бежал Эдип, но оно догнало его и ослепило.
        X. (Встает, протягивает руки). Что я дам тебе, чтобы ты узнал меня: розу, яблоко, кольцо?
        Г о л о с: Нет.
        Мне довольно слушать небылицы
        И в груди лелеять эту боль.

        Мы будем делать все, что нельзя. Мы будем беспощадно уничтожать друг друга. Наша призрачная близость будет казаться чем-то ужасным, запретным и темным.
        О н а:
        Где б ты ни был, ты делил со мною
        Непроглядный мрак,
        Чьей бы ни была тогда женою,
        Продолжался (я теперь не скрою)
        Наш преступный брак...
        О н: Это только начало...

        <44>Г о л о с: Мы правы перед небом и перед землею, перед близкими и дальними, мы ничего не хотели друг от друга, мы не знали друг друга.
        Мы родились в разных странах, говорили на разных языках, и в разное время, мы боялись друг друга, мы ненавидели друг друга, мы знали друг о друге что-то ужасное. Все это похоже на какое-то чудовищное кровосмешение, хотя мы и в зеркале не посмели взглянуть друг другу в глаза.
        О н а: А потом?
        Г о л о с: А потом перекрестная песня:
        И ты знаешь, я делил с тобою
        Первозданный мрак,
        Чьей бы ты не сделалась женою,
        Продолжался (я теперь не скрою)
        Наш преступный брак...
        Мы его таили друг от друга,
        От себя, от Бога, от конца.
        Помня место дантовского круга,
        Словно лавр победного венца.
        <45>О н а: Где б ты ни был, ты делил со мною
        Непроглядный мрак,
        Чьей бы ни была тогда женою,
        Продолжался (я теперь не скрою)
        Наш преступные брак.
        [И вампиры - это просто дети,
        Коль сравнить с тобой,
        Кровь сосут, кого-то ловят в сети
        Ночью голубой.
        Ты же душу выпил постепенно,
        Выпил душу вечную мою,
        Стала я могучею и тленной]
        <46>О н: Ты спишь? -
        О н а: Да.
        О н: Не просыпайся.
        О н а: Это ты?
        О н: Да, и может быть, в последний раз.
        Она: Ты знаешь, что у нас нет последнего раза.
        О н: Но нет и первого.
        О н а: (стонет.)
        О н: Не надо - не могу слышать твой стон. Он напоминает мне тебя в тюрьме, и на плахе, и на костре.
        О н а: Ты знаешь, что он перестал быть стоном, а стал... <стихами>
        О н: Потому я от них теряю рассудок, в них все.
        О н а: И еще то, что будет.
        3 августа 1964. Будка

        <47>[Она говорит:]
        Сладишь ли с проклятою судьбою,
        ...Чем мы только не были с тобою.
        Был ты от меня неотделим.
        Я была одной запретной книжкой,
        К ней ты черной страстью был палим.
        Я была охотником-мальчишкой,
        Ты - любимым соколом моим.
        Сколько раз менялись мы ролями,
        Нас с тобой и гибель не спасла,
        То меня держал ты в черной яме,
        То я голову твою несла.
        Оттого, что был моим Орфеем,
        Олоферном, Иоанном ты,
        Жесткою мечтой своей лелеем
        И своей не зная красоты.
        Пусть же приподымется завеса
        И священный дуб опять горит...
        И ты выйдешь из ночного леса,
        Зверолов, царевич... Ипполит!
        Подымается еще один занавес. Слышен зов охотничьего рога, бегут охотничьи собаки. Неизвестно откуда летит стрела и впивается в плечо X. Она стонет:
        Первая ласка!
        О н говорит: Нет, последняя - стрела отравленная!
        19 июля 1964 г. Комарово

        <48>Мы до того отравлены друг другом,
        Что можно и погибнуть невзначай,
        Мы черным унизительным недугом
        Наш называем несравненный рай.
        В нем все уже прильнуло к преступленью
        К какому. Боже милостив, прости,
        Что вопреки Всевышнему терпенью
        Скрестились два запретные пути.
        <………………………………………>
        Ее несем мы, как святой вериги,
        Глядим в нее как <в> адский водоем.
        Всего страшнее, что две дивных книги
        Возникнут и расскажут : всем о всем.
        <1964>

        <49>: Знай, тот кто оставил меня на
        какой-то странице
        И в мире блуждает и верен как я - до конца.
        Был шуткой почти что, и беглою небылицей
        В сравненьи с тобой и терновою тенью венца.

        <50>([Перед] Фон-полустройка, полуруины. Театр величиной с Колизей. В окнах мелькают подозрительные фигуры: не то убийцы, не то призраки. Перед рунной садик. Статуя. Девушка с веслом+. Лестница прилеплена к стене высокого дома. X. - в застиранном сарафане, деревянных босоножках, с пустой авоськой.) Встречи на лестнице. Москвич. Ленинградец. Секретарша нечеловеческой красоты. Возвращенье рукописи. Реж<иссер>, журналист.
        Край базара. Под стеной юродивый Вася - всклокоченный, полуголый, слепой. Гадает, к нему очередь. [Подходит] X. выглядывает из окна - опускает на Васю яблоко.
        Он угадывает, что яблоко от нее. Движение в очереди ("С утра стоим" и т.д.)
        X.: Вася, погадай мне.
        С л е п о й: Не бери сама себя за руку,
        Не веди сама себя за реку,
        На себя пальцем не показывай,
        Про себя сказку не рассказывай...
        Идешь, идешь и споткнешься...
        _______________
        + Н е к т о: А эта тоже выставилась!
        Д е в у ш к а   с   в е с л о м: (звонким девическим голосом отвечает нечто находящееся по ту сторону печатного слова).

        Ил. Мел. Сен-Санс
        (в правом углу)
        3 боли
        Шопен (в левом углу)
        Просцениум - две тени
        П е р в а я
        <51>Мир не видел такой нищеты,
        Существа он не видел бесправней,
        Даже ветер со мною на ты,
        Там, за той оборвавшейся ставней.
        Но за те восемнадцать строчек
        Подари мне "вдовий кусочек"
        [Ведь ты знаешь] Расскажи всем мою судьбу
        И к какому бреду столбу.

        Дорогою ценой и нежданной
        Поняла, что он помнит и ждет,
        А быть может, и место найдет,
        Он могилы моей безымянной.
        В т о р а я
        Ах! Тебе еще мало по-русски,
        И ты хочешь на всех языках,
        Знать, как круты подъемы и спуски
        И почем у нас совесть и страх.

        Страх-то дешев, а с совестью худо,
        Не достать нам ее ниоткуда,
        (Проходят)

        Две тени на просцениуме. Темно. Он ведет ее за руку. Фонарь.
        <52>(О н а): Мир не видел такой нищеты,
        Существа он не видел бесправней,
        Даже ветер со мною на ты,
        Там, за той оборвавшейся ставней.
        О н: Ишь ты!
        О н а: Но за те восемнадцать строчек
        Подари мне "вдовий кусочек",
        Расскажи им мою судьбу
        И к какому иду столбу.

        К р и к   и з   з р и т е л ь н о г о   з а л а:
        Не она! Не она! Не та!
        О н: Ах, тебе еще мало по-русски,
        И ты хочешь на всех языках
        Знать, как круты подъемы и спуски
        И почем у нас совесть и страх.
        О н а: Дорогою ценой и нежданной
        Я пойму, что он помнит и ждет,
        А быть может, и место найдет
        Он могилы моей безымянной.
        О н: Я что-то не вижу суфлерской будки. Хочешь, я войду с тобой в пещеру, стану за уступ и буду подавать тебе текст.
        О н а: Я Бога молю забыть хоть что-нибудь.

        Под лестницей
        Кабинет директора
        <53>П о м р е ж. (Вбегает): Не дать ли занавес?
        Д и р<е к т о р>: А что?
        П о м р е ж: Да она не то говорит. Всех нас погубит.
        Д и р е к т о р (испуганно): Политическое?
        П о м р е ж: Нет, нет... бред какой-то любовный, и все стихами.
        Д и р е к т о р (успокаивается). Стихами? (пойду). Послушать разве. Я сам когда-то в молодости писал стихи, а про публику не беспокойтесь. Кто это когда-нибудь заметил отсебятину на сцене.
        (Е е г о л о с):
        Этот рай, где мы не согрешили,
        Тошен нам,
        Этот запах смертоносных лилий
        И еще не стыдный срам.
        Снится улыбающейся Еве,
        Что [она] ее сквозь грозные века
        С будущим убийцею во чреве
        Поведет любимая рука...

        III акт
        (Под лестницей)
        (Мнимые друзья)
        <54>П е р в ы й: Посмотри, ей холодно. М. б., что-нибудь ей бросить.
        В т о р о й (вытирает лоб платком): Холодно! - зато нам жарко.
        П е р в ы й: [я любил ее 18 лет назад]. Все кругом говорят, что я жил с ней после... и перед...
        В т о р о й: А я - восемь.
        Т р е т и й: Скорей доставайте справки о том, что вы были кастрированы до всего этого. Говорят, есть распоряжение физически уничтожать всех ее любовников. Айда в нашу, поликл<инику>, там за пол-литра что хошь...
        Ч е т в е р т ы й: Они зря треплются, они ее в глаза не видели.
        Н а с т о я щ и е
        Выучили азбуку глухонемых.
        П е р в ы й (знаками): Пропали!
        В т о р о й: Я - написал. А ты?
        П е р в ы й: Пишу.
        Из-за железного занавеса выводят X. Она в одну минуту (которую?) стала седой. [Фигура в парандже неподвижна]. Кто-то в ужасе.

        [Под лестницей]
        Бах: Re minor
        13 октября 1963
        Антракт (За кулисами)
        Перед упавшим занавесом в глубине сцены.
        <55>М л а д ш и й: Видел, первую скрипку вперед ногами выволокли? Как без него и пьесу кончать будут!
        С т а р ш и й: А полковница в III ложе? Муж [бушует] матерится, жаловаться, говорит, будет. Интересно, кому только?
        М л а д ш и й: Не очнулась? А иностранец...
        С т а р ш и й (перебивая): С пластырем на глазу? -
        М л а д ш и й: Да. Лежит у директора. Сообщили [куда] кому надо.
        С т а р ш и й: А как же. Может, это условный знак. Время - военное.
        (Проходит безымянная фигура в парандже.)

        <56>Пещера с отверстием в своде. Оттуда зеленые, беспощадные лучи луны. На полу остатки костра. Стены (задымленные), почерневшие от саксаульного дыма. Наверху появляется X. Пляшет, сходит вниз по почти отвесной стене. Молится и ложится на овчину в углу. .. .Влетают вороны. Орел просыпается [ просыпаясь] спрашивает: Как, что...
        В о р о н ы (хором): Плохо, совсем плохо.
        О р е л: Опять?
        В о р о н ы: Стреляли в нее.
        О р е л: Кто стрелял?
        В о р о н ы: Из толпы.
        О р е л: Зачем толпа? (Старшему ворону). Рассказывай ты.
        С т а р ы й   в о р о н: Она шла, как всегда, по карнизу и вдруг вошла в окно, где была музыка. Мы думали - ничего, и вдруг слышим - она плачет. вышла и пошла дальше, за ней человек...
        О р е л: Насмерть?
        В о р о н ы (хором): Конечно, конечно!!! Собралась толпа [люди] - кричали: одни - призрак праведницы, другие - религиозная пропаганда. Мулла подстроил.
        О р е л: А кто стрелял?
        В о р о н ы: Солдаты.
        О р е л: А что говорили?
        В о р о н ы: А мы почем знаем? - По-русски. Мы узбекские вороны, - мы по-русски не обязаны. А она идет, вся светится, ничего не слышит и как спустилась, непонятно, и все бормочет... Послушай, я запомнил. Хочешь, сыграю на бубне?
        О р е л: Тише, разбудил.
        X. (приподнимается на локте): Да, да, - это я. Можно.

        2 вариант, 1962. Москва
        <57>Д в о е: Встречаются наверху. Видим только их тени.
        О д и н (осторожно): Берегись, здесь дыра... Другой: Вижу, с такой лунищей не оступиться.
        П е р в ы й: Говорят, она где-то тут прячется (заглядывает вниз. Вороны кричат). Да тут полно воронья.
        Д р у г о й: Мне (ихний) наш сосед рассказал - тот ее музыкой заманил. Что-то ихнее прежнее заиграл, она и прыгнула в окно.
        П е р в ы й: А зачем сам-то за ней пошел?
        Д р у г о й: Поди-ка узнай. Он - мертвый, а она ничего не помнит.
        П е р в ы й: Ну все равно - надо с ней кончать.
        Д р у г о й: А как же, мой мальчишка и тот туда же: "Я бы за ней всюду" - говорит.
        П е р в ы й: Зараза.
        Снизу голос X.:
        Предо мною опять эта дверь его,
        Только в дом его я не войду,
        Пусть была из волшебного дерева
        Скрипка, что мне играла в Аду.
        П е р в ы й: Уйдем!
        Д р у г о й: А я бы послушал еще!
        Кто-то на стене: часы твои сочтены...
        X: < недописано >.

        Из III действия
        <58>С е к р е т а р ш а: Как ваше имя?
        И к с: Все то же,
        С о п е р н и ц а (с места): Какая наглость!
        (Соперница - еще не старая, красивая, очень нарядная дама. В глазах беспокойство)
        Внутренний диалог: (крик из-за сцены) Стук в Железный занавес:
        Ты слышишь меня?
        О н а: Я всегда слышу тебя.
        Г о с т ь: Дождись меня.
        О н а: Нет, поздно. Мне пора...
        X. падает (с места) Это ее любимый прием. Предложение продолжить собрание. Из мрака вылетает огромная птица и опускается на грудь X. (С места) - Это ее дрессированный попугай.
        С е к р е т а р ш а: (несколько смущенно). Товарищи! кто тут врач? (Выходят шесть человек. Трое мужчин и трое женщин). Посмотрите, что с ней.
        В с е ш е с т ь: Она умерла - оттого и упала.
        Самый толстый докладывает по телефону.
        Г о л о с   с   г р у з и н с к и м   а к ц е н т о м   в   т е л е ф о н: "Закопать где-нибудь и через неделю потерять могилу. Об исполнении доложить..."
        П о д х а л и м (в телефон): Позвольте воспользоваться этим важным советом. (Низко кланяется).
        М о р д и к - Б о р о д а ч: Товарищи, через четверть часа начинается репетиция моей только что разрешенной и увенчанной премией пьесы "Прохор Сыч - сын партизана".
        (Все вскакивают с места и бегут за Мордиком, перепрыгивая через труп X.)

        III действие
        <59>Перед упавшим занавесом с грохотом съезжаются половины большого стола под зеленым сукном. На столе графины, стаканы, карандаши, блокноты и т.д.
        Выходят (отовсюду) участники собрания и садятся за стол. Из-за железного занавеса выходит X. Она в ночной рубашке, длинные темные волосы распущены, глаза - закрыты.
        Вносят портрет Сталина и вешают [ни на что, просто так] на муху. Портрет от ужаса перед оригиналом держится [ни на чем] на мухе. Призраки в окнах театра падают в обморок.
        Вбегает сошедший с ума редактор с ассирийской бородой. Ему кажется, что телефонная трубка приросла к его уху и его все время ругает некто с грузинским акцентом.
        На тачке ввозят груды сочувственных телеграмм. По слухам, получен уже миллион таких телеграмм.
        Председательствует Самый толстый. Он звонит: Товарищи! объявляю...
        В а х т е р ш а: Тов<арищ> Ж<данов>, вас вызывает Москва.
        С а м ы й   т о л с т ы й: Иду. (Бежит по ногам сидящих за столом.)
        Н е к т о: Ну, это на полчаса.
        (Группы, общие разговоры, обрывки фраз):
        "Это можно было предвидеть...", "Я только вчера жене говорил...", "Вот Бэба не даст соврать...". Самый толстый вернулся с бумагой. Все снова усаживаются.
        С а м <ы й>   т о л с т ы й к X.: Ваше имя?
        X.: Всё то же.
        С о п е р н и ц а: Какая наглость!
        С а м<ы й>   т о л с т ы й: Вы отдаете себе отчет в том, что здесь совершается...
        X.: Это уже было. Это еще будет, но где и когда?
        П и с а т е л ь: Она отговорила [наших] моихчитателей читать меня.
        Д р у г и е х о р о м: И моих отговорила.
        К т о-т о: У нее мнимые воспоминания (Этого достаточно?)
        С <а м ы й>   т о л<с т ы й> к собранию: Разрешите огласить резолюцию, вынесен<ную> единогласно.
        В с е: Просим, просим.
        С <а м ы й>   т<о л с т ы й>: XI) исключается из всех лит<ературных> организаций и снимается со всех видов довольства, доп<олнительной> кв<ар-тирной> площади, дров, мед<ицинской> помощи, перевязочных средств и т.д. 2) Все ее произведения передаются великой дочери нашей родины Бэлле Гуталиновой.
        Б э л л а: (с места): Гусаковой. Прошу выдать мне выписку из протокола.
        Секретарша нечеловеческой красоты передает Бэлле стопку книг. Самого толстого опять вызывает Москва.
        (Соперница, красивая дама средних лет, искусно собирает вокруг себя слушателей).
        С о п е р н и ц а: У меня есть доказательства, что все свои ранние стихи она украла у секретаря китайского посольства Хи-хи-хи. Бедный Хи-хи-хи даже повесился - это знал тогда весь светский Петербург.
        К т о-т о (из последних сил): А поздние?
        С о п е р н и ц а: А поздние она украла... у меня.
        К т о-т о: Хорошо, что ты не повесилась. (Смех.)

        Из "Пролога"
        (часть 3-я)
        <60>Неожиданно налетает афганец дикой силы. Гаснут свечи на (судейском) столе. Пыль столбом. Минуту зритель ничего не видит, а когда свет снова загорается, за судейским столом, рядом с Самым толстым сидит некто в голубой фуражке.
        Н е к т о   в   г о л у б о й   ф у р а ж к е (Очень громко читает): Гражданка X. привлекается к ответственности, согласно... статье Уголовного кодекса пункт... по обвинению в убийстве.
        X. (перебивает): Кого?
        (Второй порыв афганца. И все с ужасом видят, что она, наконец, открыла глаза и совершенно очнулась, но ее огромная грива совсем седая).
        Н е к т о   в   г о л у б о й   ф у р а ж к е (грубо): А вы сколько убийств совершили?
        С о п е р н и ц а: Я, как общественный обвинитель, должна до начала разбирательства зачитать список ее жертв.
        Л у ч ш а я   п о д р у г а (уже в прокурорском мундире, перебивает ее): Я бы сначала хотела выслушать свидетеля защиты.
        (Двое конвойных вводят слепого юродивого Васю.)
        В а с я: Вы чего меня держите? Я и так скажу. Она добрая, она мне яблочки давала.
        О н а (кричит): Вася!
        Л у ч ш а я   п о д р у г а в прокурорском обличии: Запишите! Тайно давала отравленные яблоки для раздачи населению. Число отравленных еще не выяснено. (К конвою.) Уведите подсудимого (Васю уводят).
        Свидетелями обвинения оказываются все находящиеся на сцене, кроме неподвижной и безмолвной фигуры в парандже, продающей фиалки у входа в сквер. Ссоры в очереди свидетелей обвинения. Все спешат дать показания. Отдельные восклицания: "При мне хвалила Джойса!", "некоторые думают, что заброшена к нам неприятелем и спустилась на парашюте", "купила подводную лодку, чтобы совершить побег".
        Д р у г о й: Я сам видел, что-то слетело с неба.
        Т р е т и й: Торговала на Алайском рынке паспортами.
        Ч е т в е р т ы й: Перебегала границу. Переплыла реку Пяндж.
        С т а р ы й   п о э т: Давала световые сигналы немцам.
        Наконец не выдержавшая X.: Откуда?
        С т а р ы й   п о э т: Не все ли равно откуда - но куда.
        К р а с а в и ц а: Увела у меня трех мужей. Ханжа: У меня одного, который жил со мной пятьдесят лет. Мы ворковали как голубки.
        Н о в ы й   м у ж   Х а н ж и: (в ужасе) Боже! Сколько ж тебе лет?
        Д в о е   у б и й ц из первого действия к чьей-то спине: Зайди, парень, в аптеку, достань кокаину (показывает что-то блестящее). Хорош браслетик?
        Н е к т о   в   г о л у б о й   ф у р а ж к е: (подзывает их). Если опознаете ее, катись дальше.
        О н и: Что вы, гражданин начальник. Мы разве что. А ее знаем, как облупленную. Она это Зайченко и Ахметова сманила. Все показать можем.
        О н а: Кого я убила?

        <61>Недалеко от стола - высокая неподвижная женская фигура в парандже продает фиалки.
        Человек с скрипичным футляром: Дай мне, апа, три (показывает пальцами) - - -
        (Та протягивает ему цветы. Он платит. Пятится. Боже мой, где я видел эту руку...)
        Ж е н щ и н а (по-русски): Ты ее еще увидишь.
        О н: Скажи еще что-нибудь.
        О н а: (Молчит)
        О н: Хоть одно слово.
        О н а: (Молчит)
        О н: Кто ты?
        О н а: (Молчит)

        <62>Сцена опустела. Входит слепой. Клюкой нащупывает тело. Становится на колени, берет руку мертвой. Узнает ее по кольцам.
        С л е п о й: Соседка... Упокой Господи, душу усопшей рабы твоей... А имя-то ей как?

        Из "Пролога",
        (часть III)
        (внутренний диалог: [крик из-за] Стук в железный занавес:
        <63>Ты слышишь меня?
        О н а: Я всегда слышу тебя.
        Г о с т ь: Дождись меня.
        О н а: Нет, поздно. Мне пора.
        Падает. Смущение за столом. Самый толстый докладывает по телефону.
        Г о л о с   с   г р у з и н с к и м   а к ц е н т о м   в   т е л е ф о н: "Закопать где-нибудь и через неделю потерять могилу. Об исполнении доложить.
        П о д х а л и м (в телефон): Позвольте воспользоваться этим важным советом. (низко кланяется).

        Из финала
        <64>В а с я: А имя-то ей как?
        Старый конец.
        Сцена опустела. Над телом - Орел. Неподвижная фигура женщины в парандже (подходит к нему):
        Ф и г у р а   в   п а р а н ж е: Дешево отделалась, а я только сейчас Начинаю. (Бросает на мертвую все свои фиалки).

        "Пролог"
        <65>Свечи и лампы в окнах гаснут.
        Сцена опустела.
        Безмолвная фигура в парандже уходит. Голос радио с сильным грузинским акцентом: "Что делает проработанный товарищ?"
        Из "Пролога"
        Ураганная музыка сразу обрывается. Из оркестра выходит человек со скрипкой, подходит к мертвой и играет
        "………………………………………………………"
        ЗанавесАнна Ахматова. 1913 год, или Поэма без героя и решка

                  
                      Первая редакция


Di rider finirai
Pria dell' aurora.
Don Giovanni?
___________
? Смеяться перестанешь
Раньше, чем наступит заря.
Дон Жуан (ит.)


"Во мне еще как песня или горе
Последняя зима перед войной"
"Белая Стая"



Вступление

Из года сорокового,
Как с башни на все гляжу.
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.

1941, август
Ленинград
(возд<ушная> тревога)

Посвящение

А так как мне бумаги не хватило
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как снежинка на моей руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя
Вдруг поднялись, и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным...
Не море ли? - Нет, это только хвоя
Могильная и в накипаньи пен
Все ближе, ближе ... "Marche funebre?"...
                                         Шопен

26 декабря 1940 года.

? Похоронный марш (фр.).

I

"In my hot youth -
when George the Third was King..."
Byron?. 

Вы ошиблись: Венеция дожей
Это рядом. Но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придется оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы.
Этот Фаустом, тот Дон Жуаном...
А какой-то еще с тимпаном
Козлоногую приволок.
И для них расступились стены,
Вдалеке завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.
Ясно все: не ко мне, так к кому же?!
Не для вас здесь готовился ужин
И не их собирались простить.
Хром последний, кашляет сухо.
Я надеюсь, нечистого духа
Вы не смели сюда ввести.
Только... ряженых ведь я боялась.
Мне всегда почему-то казалось,
Что какая-то лишняя тень
Среди них без лица и названья
Затесалась. Откроем собранье
В новогодний торжественный день.
Ту полночную Гофманиану
Разглашать я по свету не стану,
И других бы просила... Постой,
Ты как будто не значишься в списках,
В капуцинах, паяцах, лизисках -
Полосатой наряжен верстой,
Размалеванный пестро и грубо -
Ты - ровесник Мамврийского дуба,
Вековой собеседник луны.
Не обманут притворные стоны:
Ты железные пишешь законы, -
Хамураби, Ликурги, Солоны
У тебя поучиться должны.
Существо это странного нрава,
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадили его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.
И ни в чем не повинен, - ни в этом,
Ни в другом, и ни в третьем. Поэтам
Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета,
Или сгинуть... да что там! про это
Лучше их рассказали стихи.

? В мою пылкую юность -
Когда Георг Третий был королем...
Байрон (англ.)

* * *

Крик: "Героя на авансцену!"
Не волнуйтесь, дылде на смену
Непременно выйдет сейчас...
Чтож вы все убегаете вместе,
Словно каждый нашел по невесте,
Оставляя с глазу на глаз
Меня в сумраке с этой рамой,
Из которой глядит тот самый
До сих пор не оплаканный час.
Это все наплывает не сразу.
Как одну музыкальную фразу,
Слышу несколько сбивчивых слов.
После... лестницы плоской ступени,
Вспышка газа и в отдаленьи
Ясный голос: "Я к смерти готов".

II

Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистательная тень.
Баратынский

Распахнулась атласная шубка...
Не сердись на меня, голубка,
Не тебя, а себя казню.
Видишь, там, за вьюгой крупчатой,
Театральные арапчата
Затевают опять возню.
Как парадно звенят полозья
И волочится полость козья.
Мимо, тени! Он там один.
На стене его тонкий профиль -
Гавриил, или Мефистофель
Твой, красавица, паладин?
Ты сбежала ко мне с портрета,
И пустая рама до света
На стене тебя будет ждать -
Так пляши одна без партнера.
Я же роль античного хора
На себя согласна принять...

Ты в Россию пришла ниоткуда,
О, мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко? -
Петербургская кукла, актерка,
Ты, один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О, подруга поэтов!
Я - наследница славы твоей.
Здесь под музыку дивного мэтра,
Ленинградского дикого ветра
Вижу танец придворных костей,

* * *

Оплывают венчальные свечи,
Под фатой поцелуйные плечи,
Храм гремит: "Голубица, гряди!.."
Горы пармских фиалок в апреле
И свиданье в Мальтийской Капелле,
Как проклятье в твоей груди.

* * *

Дом пестрей комедьянтской фуры,
Облупившиеся амуры
Охраняют Венерин алтарь.
Спальню ты убрала, как беседку.
Деревенскую девку-соседку -
Не признает веселый скобарь.
И подсвечники золотые,
И на стенах лазурных святые -
Полукрадено это добро.
Вся в цветах, как "Весна" Боттичелли,
Ты друзей принимала в постели,
И томился дежурный Пьеро.

Твоего я не видела мужа,
Я, к стеклу приникавшая стужа
Или бой крепостных часов.
Ты не бойся, дома не мечу,
Выходи ко мне смело навстречу, -
Гороскоп твой давно готов.

III

"Падают брянские, растут у Манташева.
Нет уже юноши, нет уже нашего".
Велимир Хлебников

Были святки кострами согреты.
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью
По Неве, иль против теченья, -
Только прочь от своих могил.
В Летнем тонко пела флюгарка
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком плыл.

И всегда в тишине морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Потаенный носился гул.
Но тогда он был слышен глухо,
Он почти не касался слуха
И в сугробах Невских тонул

* * *

Кто за полночь под окнами бродит,
На кого беспощадно наводит
Тусклый луч угловой фонарь -
Тот и видел, как стройная маска
На обратном "Пути из Дамаска"
Возвратилась домой не одна!
Уж на лестнице пахнет духами,
И гусарский корнет со стихами
И с бессмысленной смертью в груди
Позвонит, если смелости хватит,
Он тебе, он своей Травиате,
Поклониться пришел. Гляди.
Не в проклятых Мазурских болотах.
Не на синих Карпатских высотах...
                Он на твой порог...
                    Поперек…
        Да простит тебе Бог!

* * *

Это я - твоя старая совесть -
Разыскала сожженную повесть
И на край подоконника
В доме покойника
Положила и на цыпочках ушла.

Послесловие
Все в порядке; лежит поэма
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит?
И на зов этот издалека
Вдруг откликнется страшный звук - 
Клокотание, стон и клекот...
И виденье скрещенных рук.
Ночь 
26 декабря 1940 г.
Ленинград.


Решка
(Intermezzo)

В.Г.Гаршину

"Я воды Леты пью..."
Пушкин

Мои редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон...
Как же можно! три темы сразу!
Прочитав последнюю фразу,
Не понять, кто в кого влюблен.

Я сначала сдалась. Но снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел.
И над тем надбитым флаконом,
Языком прямым и зеленым,
Неизвестный мне яд горел.

А во сне все казалось, что это
Я пишу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.
А ведь сон - это тоже вещица!
"Soft embalmer", Синяя птица. 
Эльсинорских террас парапет.

И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады,
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Пронесется, как хлопья дыма,
Сквозь таинственный сумрак хвой.

Не отбиться от рухляди пестрой!
Это старый чудит Калиостро
За мою к нему нелюбовь.
И мелькают летучие мыши,
И бегут горбуны по крыше,
И цыганочка лижет кровь.

Карнавальной полночью римской
И не пахнет, - напев Херувимской
За высоким окном дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

Но была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между помнить и вспомнить, други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут.

Бес попутал в укладке рыться...
Ну, а все же может случиться,
Что во всем виновата я.
Я - тишайшая, я - простая,
- "Подорожник", " Белая Стая " -
Оправдаться? Но как, друзья!?

Так и знай: обвинят в плагиате...
Разве я других виноватей?..
Правда, это в последний раз...
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу
Под укромный противогаз.

Та столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.

Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой.
Я грозила ей звездной палатой
И гнала на родной чердак,

В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли
Прямо в небо глядя, лежал,
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира
И факел Георг держал,

Но она твердила упрямо:
"Я не та английская дама
И совсем не Клара Газюль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной.
И привел меня сам июль".

1941. Январь. 
Ленинград.
Переписано 12 апреля 1942 г. 
в Ташкенте для И.В. Штока.


Эпилог

Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, -
Я аукалась с дальним эхом
Неуместным тревожа смехом
Непробудную сонь вещей, -

Я свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен,
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью тянет он.

А земля под ногами горела
И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом,
И ждала условного звука...
Это где-то там - у Тобрука,
Это где-то здесь - за углом.

Ты мой грозный и мой последний,
Светлый слушатель темных бредней:
Упованье, прощенье, честь.
Предо мной ты горишь, как пламя,
Надо мной ты стоишь, как знамя
И целуешь меня, как лесть.

Положи мне руку на темя.
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
И …………………………
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.



1. СОГРАЖДАНАМ

И мы забыли навсегда,
Заключены в столице дикой,
Озера, степи, города
И зори родины великой.

В кругу кровавом день и ночь
Долит жестокая истома...
Никто нам не хотел помочь
За то, что мы остались дома,

За то, что, город свой любя,
А не крылатую свободу,
Мы сохранили для себя
Его дворцы, огонь и воду.

Иная близится пора,
Уж ветер смерти сердце студит,
Но нам священный град Петра
Невольным памятником будет.

1920



2. * * *

Видел я тот венец златокованый...
Не завидуй такому венцу!
Оттого, что и сам он ворованный,
И тебе он совсем не к лицу.
Туго согнутой веткой терновою
Мой венец на тебе заблестит.
Ничего, что росою багровою
Он изнеженный лоб освежит.

8 мая 1922





3. БЕЖЕЦК

Там белые церкви и звонкий, светящийся лед.
Там милого сына цветут васильковые очи.
Над городом древним алмазные русские ночи
И серп поднебесный желтее, чем липовый мед.

Там строгая память, такая скупая теперь,
Свои терема мне открыла с глубоким поклоном;
Но я не вошла, я захлопнула страшную дверь...
И город был полон веселым рождественским звоном.

26 декабря 1921




4. * * *

Я с тобой, мой ангел, не лукавил,
Как же вышло, что тебя оставил
За себя заложницей в неволе
Всей земной непоправимой боли?
Под мостами полыньи дымятся,
Над кострами искры золотятся,
Грузный ветер окаянно воет,
И шальная пуля за Невою
Ищет сердце бедное твое.
И одна в дому оледенелом.
Белая лежишь в сиянье белом.
Славя имя горькое мое.





5. * * *

В тот давний год, когда зажглась любовь,
Как крест престольный, в сердце обреченном,
Ты кроткою голубкой не прильнула
К моей груди; но коршуном когтила.
Изменой первою, вином проклятья
Ты напоила друга своего.
Но час настал в зеленые глаза
Тебе глядеться, у жестоких губ
Молить напрасно сладостного дара
И клятв таких, каких ты не слыхала,
Каких еще никто не произнес.
Так отравивший воду родника
Для вслед за ним идущего в пустыне
Сам заблудился и, возжаждав сильно,
Источника во мраке не узнал.
Он гибель пьет, прильнув к воде прохладной,
Но гибелью ли жажду утолить?




6. * * *

Сказал, что у меня соперниц нет.
Я для него не женщина земная,
А солнца зимнего утешный свет
И песня дикая родного края.
Когда умру, не станет он грустить,
Не крикнет, обезумевши: Воскресни!
Но вдруг поймет, что невозможно жить
Без солнца телу и душе без песни.



7. * * *

Земной отрадой сердца не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.

И будь слугой смиреннейшим того,
Кто был твоим кромешным супостатом,
И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего.




8. * * *

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.

Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.

А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.

И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час;
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.




9. * * *

Что ты бродишь неприкаянный,
Что глядишь ты не дыша?
Верно, понял: крепко спаяна
На двоих одна душа.

Будешь, будешь мной утешенным,
Как не снилось никому,
А обидишь словом бешеным -
Станет больно самому.




10. * * *

Веет ветер лебединый,
Небо синее в крови.
Наступают годовщины
Первых дней твоей любви.

Ты мои разрушил чары,
Годы плыли, как вода.
Отчего же ты не старый,
А такой, как был тогда?

Даже звонче голос нежный,
Только времени крыло
Осенило славой снежной
Безмятежное чело.



11. * * *

Ангел, три года хранивший меня,
Вознесся в лучах и огне,
Но жду терпеливо сладчайшего дня,
Когда он вернется ко мне.

Как щеки запали, бескровны уста,
Лица не узнать моего;
Ведь я не прекрасная больше, не та,
Что песней смутила его.

Давно на земле ничего не боюсь,
Прощальные помня слова.
Я в ноги ему, как войдет, поклонюсь,
А прежде кивала едва.





12. * * *

Шепчет: "Я не пожалею
Даже то, что так люблю -
Или будь совсем моею,
Или я тебя убью".
Надо мной жужжит, как овод,
Непрестанно столько дней
Этот самый скучный довод
Черной ревности твоей.
Горе душит — не задушит,
Вольный ветер слезы сушит,
А веселье, чуть погладит,
Сразу с бедным сердцем сладит.

1922



13. * * *

Слух чудовищный бродит по городу,
Забирается в домы, как тать.
Уж не сказку ль про Синюю Бороду
Перед тем, как засну, почитать.

Как седьмая всходила на лестницу,
Как сестру молодую звала,
Милых братьев иль страшную вестницу,
Затаивши дыханье, ждала...

Пыль взметается тучею снежною.
Скачут братья на замковый двор,
И над шеей безвинной и нежною
Не подымется скользкий топор.

Этой сказочкой нынче утешена,
Я, наверно, спокойно усну.
Что же сердце колотится бешено,
Что же вовсе не клонит ко сну?




14. * * *

Заболеть бы как следует, в жгучем бреду
Повстречаться со всеми опять,
В полном ветра и солнца приморском саду
По широким аллеям гулять.

Даже мертвые нынче согласны прийти,
И изгнанники в доме моем.
Ты ребенка за ручку ко мне приведи,
Так давно я скучаю о нем.

Буду с милыми есть голубой виноград,
Буду пить ледяное вино
И глядеть, как струится седой водопад
На кремнистое влажное дно.




15. * * *

За озером луна остановилась
И кажется отворенным окном
В притихший, ярко освещенный дом,
Где что-то нехорошее случилось.

Хозяина ли мертвым привезли,
Хозяйка ли с любовником сбежала,
Иль маленькая девочка пропала
И башмачок у заводи нашли

С земли не видно. Страшную беду
Почувствовав, мы сразу замолчали.
Заупокойно филины кричали,
И душный ветер буйствовал в саду.




16. * * *
В.К.Шилейко

Как мог ты, сильный и свободный,
Забыть у ласковых колен,
Что грех карают первородный
Уничтожение и тлен.

Зачем ты дал ей на забаву
Всю тайну чудотворных дней,
Она твою развеет славу
Рукою хищною своей.

Стыдись, и творческой печали
Не у земной жены моли.
Таких в монастыри ссылали
И на кострах высоких жгли.





17. ИЗ КНИГИ БЫТИЯ

И встретил Иаков в долине Рахиль,
Он ей поклонился, как странник бездомный.
Стада подымали горячую пыль,
Источник был камнем завален огромным.
Он камень своею рукой отвалил
И чистой водою овец напоил.

Но стало в груди его сердце грустить.
Болеть, как открытая рана,
И он согласился за деву служить
Семь лет пастухом у Лавана.
Рахиль! Для того, кто во власти твоей,
Семь лет — словно семь ослепительных дней.

Но много премудр сребролюбец Лаван,
И жалость ему незнакома.
Он думает: каждый простится обман
Во славу Лаванова дома.
И Лию незрячую твердой рукой
Приводит к Иакову в брачный покой.

Течет над пустыней высокая ночь,
Роняет прохладные росы,
И стонет Лаванова младшая дочь,
Терзая пушистые косы.
Сестру проклинает, и Бога хулит,
И Ангелу Смерти явиться велит.

И снится Иакову сладостный час:
Прозрачный источник долины,
Веселые взоры Рахилиных глаз
И голос ее голубиный:
Иаков, не ты ли меня целовал
И черной голубкой своей называл?

1921



18. ПРИЧИТАНИЕ
В. А. Щеголевой

Господеви поклонитеся
Во Святем Дворе Его.
Спит юродивый на паперти,
На него глядит звезда.
И, крылом задетый ангельским,
Колокол заговорил
Не набатным, грозным голосом,
А прощаясь навсегда.
И выходят из обители,
Ризы древние отдав,
Чудотворцы и святители,
Опираясь на клюки.
Серафим — в леса Саровские
Стадо сельское пасти,
Анна — в Кашин, уж не княжити,
Лен колючий теребить.
Провожает Богородица,
Сына кутает в платок,
Старой нищенкой оброненный
У Господнего крыльца.

1922


19. РАЗЛУКА

Вот и берег северного моря,
Вот граница наших бед и слав, -
Не пойму, от счастья или горя
Плачешь ты, к моим ногам припав.
Мне не надо больше обреченных -
Пленников, заложников, рабов,
Только с милым мне и непреклонным
Буду я делить и хлеб и кров.





20. ДВА ОТРЫВКА ИЗ СКАЗКИ "О ЧЕРНОМ КОЛЬЦЕ "

I

Мне от бабушки-татарки
Были редкостью подарки;
И зачем я крещена,
Горько гневалась она.
А пред смертью подобрела
И впервые пожалела.
И вздохнула: "Ах, года!
Вот и внучка молода".
И, простивши нрав мой вздорный,
Завещала перстень черный.
Так сказала: "Он по ней,
С ним ей будет веселей".

II

Я друзьям моим сказала:
"Горя много, счастья мало", -
И ушла, закрыв лицо;
Потеряла я кольцо.
И друзья мои сказали:
"Мы кольцо везде искали,
Возле моря на песке
И меж сосен на лужке".
И, догнав меня в аллее,
Тот, кто был других смелее,
Уговаривал меня
Подождать до склона дня.
Я совету удивилась
И на друга рассердилась,
Что глаза его нежны:
"И на что вы мне нужны?
Только можете смеяться,
Друг пред другом похваляться
Да цветы сюда носить".
Всем велела уходить.







ANNO DOMINI MCMXXI

Nec sine te, nec lecum
vivere possum.




21. * * *

Н.Рыковой

Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?

Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес, -

И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам,
Никому, никому неизвестное,
Но от века желанное нам.

1921




22. * * *

Путник милый, ты далече,
Но с тобою говорю.
В небесах зажглися свечи
Провожающих зарю.

Путник мой, скорей направо
Обрати свой светлый взор:
Здесь живет дракон лукавый,
Мой властитель с давних пор.

А в пещере у дракона
Нет пощады, нет закона.
И висит на стенке плеть,
Чтобы песен мне не петь.

И дракон крылатый мучит,
Он меня смиренью учит,
Чтоб забыла дерзкий смех,
Чтобы стала лучше всех.

Путник милый, в город дальний
Унеси мои слова,
Чтобы сделался печальней
Тот, кем я еще жива.

1921




23. * * *

Сослужу тебе верную службу, -
Ты не бойся, что горько люблю!
Я за нашу веселую дружбу
Всех святителей нынче молю.
За тебя отдала первородство
И взамен ничего не прошу,
Оттого и лохмотья сиротства
Я как брачные ризы ношу.

1921




24. * * *

Нам встречи нет. Мы в разных станах,
Туда ль зовешь меня, наглец,
Где брат поник в кровавых ранах,
Приявши ангельский венец?

И ни молящие улыбки,
Ни клятвы дикие твои,
Ни призрак млеющий и зыбкий
Моей счастливейшей любви
Не обольстят...

1921




25. * * *

Страх, во тьме перебирая вещи,
Лунный луч наводит на топор.
За стеною слышен стук зловещий -
Что там, крысы, призрак или вор?

В душной кухне плещется водою,
Половицам шатким счет ведет,
С глянцевитой черной бородою
За окном чердачным промелькнет -

И притихнет. Как он зол и ловок,
Спички спрятал и свечу задул.
Лучше бы поблескиванье дул
В грудь мою направленных винтовок,

Лучше бы на площади зеленой
На помост некрашеный прилечь
И под клики радости и стоны
Красной кровью до конца истечь.

Прижимаю к сердцу крестик гладкий:
Боже, мир душе моей верни!
Запах тленья обморочно сладкий
Веет от прохладной простыни.

1921





26. ***

О, жизнь без завтрашнего дня!
Ловлю измену в каждом слове,
И убывающей любови
Звезда восходит для меня.

Так незаметно отлетать,
Почти не узнавать при встрече.
Но снова ночь. И снова плечи
В истоме влажной целовать.

Тебе я милой не была,
Ты мне постыл. А пытка длилась,
И, как преступница томилась
Любовь, исполненная зла.

То словно брат. Молчишь, сердит.
Но если встретимся глазами -
Тебе клянусь я небесами,
В огне расплавится гранит.

1921





27. * * *

Кое-как удалось разлучиться
И постылый огонь потушить.
Враг мой вечный, пора научиться
Вам кого-нибудь вправду любить.

Я-то вольная. Все мне забава, -
Ночью Муза слетит утешать,
А наутро притащится слава
Погремушкой над ухом трещать.

Обо мне и молиться не стоит
И, уйдя, оглянуться назад.
Черный ветер меня успокоит,
Веселит золотой листопад.

Как подарок, приму я разлуку
И забвение, как благодать.
Но, скажи мне, на крестную муку
Ты другую посмеешь послать?

1921





28. * * *

А, ты думал — я тоже такая,
Что можно забыть меня,
И что брошусь, моля и рыдая.
Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок
В наговорной воде корешок
И пришлю тебе страшный подарок -
Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенных чадом -
Я к тебе никогда не вернусь.

1921




29. * * *

Пусть голоса органа снова грянут,
Как первая весенняя гроза:
Из-за плеча твоей невесты глянут
Мои полузакрытые глаза.

Семь дней любви, семь грозных лет разлуки,
Война, мятеж, опустошенный дом,
В крови невинной маленькие руки,
Седая прядь над розовым виском.

Прощай, прощай, будь счастлив, друг прекрасный,
Верну тебе твой сладостный обет,
Но берегись твоей подруге страстной
Поведать мой неповторимый бред, -

Затем что он пронижет жгучим ядом
Ваш благостный, ваш радостный союз;
А я иду владеть чудесным садом,
Где шелест трав и восклицанья муз.

1921




30. * * *

Чугунная ограда,
Сосновая кровать.
Как сладко, что не надо
Мне больше ревновать.

Постель мне стелют эту
С рыданьем и мольбой;
Теперь гуляй по свету
Где хочешь. Бог с тобой!

Теперь твой слух не ранит
Неистовая речь,
Теперь никто не станет
Свечу до утра жечь.

Добились мы покою
И непорочных дней...
Ты плачешь — я не стою
Одной слезы твоей.

1921




31. * * *

А Смоленская нынче именинница,
Синий ладан над травою стелется.
И струится пенье панихидное,
Не печальное нынче, а светлое.
И приводят румяные вдовушки
На кладбище мальчиков и девочек
Поглядеть на могилы отцовские,
А кладбище — роща соловьиная,
От сиянья солнечного замерло.
Принесли мы Смоленской заступнице,
Принесли Пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, -
Александра, лебедя чистого.

1921




32. * * *

О.А.Г.С.

Пророчишь, горькая, и руки уронила,
Прилипла прядь волос к бескровному челу,
И улыбаешься — о, не одну пчелу
Румяная улыбка соблазнила
И бабочку смутила не одну.

Как лунные глаза светлы, и напряженно
Далеко видящий остановился взор.
То мертвому ли сладостный укор,
Или живым прощаешь благосклонно
Твое изнеможенье и позор?

1921




33. * * *

Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Как вороны кружатся, чуя
Горячую, свежую кровь,
Так дикие песни, ликуя,
Моя насылала любовь.
С тобою мне сладко и знойно,
Ты близок, как сердце в груди.
Дай руку мне, слушай спокойно.
Тебя заклинаю: уйди.
И пусть не узнаю я, где ты,
О Муза, его не зови,
Да будет живым, не воспетым
Моей не узнавший любви.

1921




34. * * *

Долгим взглядом твоим истомленная,
И сама научилась томить.
Из ребра твоего сотворенная,
Как могу я тебя не любить?

Быть твоею сестрою отрадною
Мне завещано древней судьбой,
А я стала лукавой и жадною
И сладчайшей твоею рабой.

Но когда замираю, смиренная.
На груди твоей снега белей,
Как ликует твое умудренное
Сердце — солнце отчизны моей!

1921






ГОЛОС ПАМЯТИ


Мир — лишь луч от оика лруга,
Все иное — тень его.
Н.Гумилев


35. * * *

Широко распахнуты ворота,
Липы нищенски обнажены,
И темна сухая позолота
Нерушимой вогнутой стены.

Гулом полны алтари и склепы,
И за Днепр широкий звон летит.
Так тяжелый колокол Мазепы
Над Софийской площадью гудит.

Все грозней бушует, непреклонный,
Словно здесь еретиков казнят,
А в лесах заречных, примиренный,
Веселит пушистых лисенят.

1921




36. * * *

Почернел, искривился бревенчатый мост,
И стоят лопухи в человеческий рост,
И крапивы дремучей поют леса,
Что по ним не пройдет, не блеснет коса.
Вечерами над озером слышен вздох,
И по стенам расползся корявый мох.

Я встречала там
Двадцать первый год.
Сладок был устам
Черный душный мед.

Сучья рвали мне
Платья белый шелк,
На кривой сосне
Соловей не молк.

На условный крик
Выйдет из норы,
Словно леший дик,
А нежней сестры.

На гору бегом,
Через речку вплавь,
Да зато потом
Не скажу: оставь.



37. * * *

Тот август, как желтое пламя,
Пробившееся сквозь дым,
Тот август поднялся над нами,
Как огненный серафим.

И в город печали и гнева
Из тихой Корельской земли
Мы двое -- воин и дева --
Студеным утром вошли.

Что сталось с нашей столицей,
Кто солнце на землю низвел?
Казался летящей птицей
На штандарте черный орел.

На дикий лагерь похожим
Стал город пышных смотров,
Слепило глаза прохожим
Сверканье пик и штыков.

И серые пушки гремели
На Троицком гулком мосту,
А липы еще зеленели
В таинственном Летнем саду.

И брат мне сказал: "Настали
Для меня великие дни.
Теперь ты наши печали
И радость одна храни".

Как будто ключи оставил
Хозяйке усадьбы своей,
А ветер восточный славил
Ковыли приволжских степей.





38. ВСТРЕЧА

Зажженных рано фонарей
Шары висячие скрежещут,
Все праздничнее, все светлей
Снежинки, пролетая блещут.

И, ускоряя ровный бег,
Как бы в предчувствии погони,
Сквозь мягко падающий снег
Под синей сеткой мчатся кони.

И раззолоченный гайдук
Стоит недвижно за санями,
И странно ты глядишь вокруг
Пустыми светлыми глазами.

1919




39. * * *

Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.

Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.




40. КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Далеко в лесу огромном,
Возле синих рек,
Жил с детьми в избушке темной
Бедный дровосек.

Младший сын был ростом с пальчик,
Как тебя унять,
Спи, мой тихий, спи, мой мальчик,
Я дурная мать.

Долетают редко вести
К нашему крыльцу,
Подарили белый крестик
Твоему отцу.

Было горе, будет горе,
Горю нет конца,
Да хранит святой Егорий
Твоего отца.




41. * * *

Пока не свалюсь под забором
И ветер меня не добьет,
Мечта о спасении скором
Меня, как проклятие, жжет.

Упрямая, жду, что случится,
Как в песне случится со мной,
Уверенно в дверь постучится
И, прежний, веселый, дневной,

Войдет он и скажет: "Довольно,
Ты видишь, я тоже простил".
Не будет ни страшно, ни больно.
Ни роз, ни архангельских сил.

Затем и в беспамятстве смуты
Я сердце мое берегу,
Что смерти без этой минуты
Представить себе не могу.

1921




42. * * *

На пороге белом рая,
Оглянувшись, крикнул: жду,
Завещал мне, умирая,
Благостность и нищету.

И когда прозрачно небо,
Видит, крыльями звеня,
Как делюсь я коркой хлеба
С тем, кто просит у меня.

А когда, как после битвы,
Облака плывут в крови,
Слышит он мои молитвы,
И слова моей любви.

1921




43. * * *

Заплаканная осень, как вдова
В одеждах черных, все сердца туманит.
Перебирая мужнины слова,
Она рыдать не перестанет.

И будет так, пока тишайший снег
Не сжалится над скорбной и усталой...
Забвенье боли и забвенье нег --
За это жизнь отдать не мало.

1921




44. * * *

Соблазна не было. Соблазн в тиши живет,
Он постника томит, святителя гнетет

Н в полночь майскую над молодой черницей
Кричит истомно раненой орлицей.

А сим распутникам, сим грешницам любезным
Неведомо объятье рук железных.




45. * * *

Буду черные грядки холить,
Ключевой водой поливать;
Полевые цветы на воле,
Их не надо трогать и рвать.

Пусть их больше, чем звезд зажженных
В сентябрьских небесах --
Для детей, для бродяг, для влюбленных
Вырастают цветы на полях.

А мои -- для святой Софии
В тот единственный светлый день,
Когда возгласы литургии
Возлетят под дивную сень.

И, как волны приносят на сушу
То, что сами на смерть обрекли,
Принесу покаянную душу
И цветы из Русской земли.




46. * * *

Ты мне не обещан ни жизнью, ни Богом,
Ни даже предчувствием тайным моим;
Зачем же в ночи перед темным порогом
Ты медлишь, как будто счастьем томим?

Не выйду, не крикну: "О, будь единым,
До смертного часа будь со мной!"
Я только голосом лебединым
Говорю с неправедною луной.

1915




47. * * *

I.

Покинув рощи родины священной
И дом, где муза, плача, изнывала,
Я, тихая, веселая, жила
На низком острове, который, словно плот,
Остановился в пышной Невской дельте.
О, зимние таинственные дни,
И милый труд, и легкая усталость,
И розы в умывальном кувшине!
Был переулок снежным и недлинным.
И против двери к нам стеной алтарной
Воздвигнут храм Святой Екатерины.
Как рано я из дома выходила,
И часто по нетронутому снегу,
Свои следы вчерашние напрасно
На бледной, чистой пелене ища,
И вдоль реки, где шхуны, как голубки,
Друг к другу нежно, нежно прижимаясь,
О сером взморье до весны тоскуют,
Я подходила к старому мосту.

Там комната, похожая на клетку,
Под самой крышей в грязном, шумном доме,
Где он, как чиж, свистал перед мольбертом,
И жаловался весело, то грустно
О радости не бывшей говорил.
Как в зеркало, глядела я тревожно
На серый холст, и с каждою неделей
Все горше и страннее было сходство
Мое с моим изображеньем новым.
Теперь не знаю, где художник милый,
С которым я из голубой мансарды
Через окно на крышу выходила
И по карнизу шла над смертной бездной,
Чтоб видеть снег, Неву и облака, -
Но чувствую, что Музы наши дружны
Беспечной и пленительною дружбой,
Как девушки, не знавшие любви.




48. II

Смеркается, и в небе темно-синем,
Где так недавно храм Ерусалимский
Таинственным сиял великолепьем,
Лишь две звезды над путаницей веток,
И снег летит откуда-то не сверху,
А словно подымается с земли,
Ленивый, ласковый и осторожный.
Мне странною в тот день была прогулка.
Когда я вышла, ослепил меня
Прозрачный отблеск на вещах и лицах,
Как будто всюду лепестки лежали
Тех желто-розовых некрупных роз,
Название которых я забыла.
Безветренный, сухой, морозный воздух
Так каждый звук лелеял и хранил,
Что мнилось мне: молчанья не бывает.
И на мосту, сквозь ржавые перила
Просовывая руки в рукавичках,
Кормили дети пестрых жадных уток,
Что кувыркались в проруби чернильной.
И я подумала: не может быть,
Чтоб я когда-нибудь забыла это.
И если трудный путь мне предстоит.
Вот легкий груз, который мне под силу
С собою взять, чтоб в старости, в болезни,
Быть может, в нищете — припоминать
Закат неистовый, и полноту
Душевных сил, и прелесть милой жизни.

1914-1916




49. * * *

Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж — палач, а дом его — тюрьма.

Но видишь ли! Ведь я пришла сама;
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма.

Так птица о прозрачное стекло
Всем телом бьется в зимнее ненастье,
И кровь пятнает белое крыло.

Теперь во мне спокойствие и счастье.
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил
За то, что в дом свой странницу пустил.

1921
    Автобиографическая проза
    (Очерки, заметки, дневниковые записи)

 
Коротко о себе
    Я родилась 11(23) июня 1889 года под Одессой (Большой Фонтан). Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота. Годовалым ребенком я была перевезена на север – в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет.
    Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в "Царскосельскую оду".
    Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили.
    Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски.
    Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина ("На рождение порфирородного отрока") и Некрасова ("Мороз, Красный нос"). Эти вещи знала наизусть моя мама.
    Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно.
    В 1905 году мои родители расстались, и мама с детьми уехала на юг. Мы целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов. Отзвуки революции Пятого года глухо доходили до отрезанной от мира Евпатории. Последний класс проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии, которую и окончила в 1907 году.
    Я поступила на Юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна; когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела.
    В 1910 (25 апреля старого стиля) я вышла замуж за Н.С.Гумилева, и мы поехали на месяц в Париж.
    Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя) была еще не совсем закончена (бульвар Raspail). Вернер, друг Эдисона, показал мне в Taveme du Pantheon два стола и сказал: " А это ваши социал-демократы, тут – большевики, а там – меньшевики". Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravees). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию.
    Переехав в Петербург, я училась на Высших историко-литературных курсах Раева. В это время я уже писала стихи, вошедшие в мою первую книгу.
    Когда мне показали корректуру "Кипарисового ларца" Иннокентия Анненского, я была поражена и читала ее, забыв все на свете.
    В 1910 году явно обозначился кризис символизма, и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие – в акмеизм. Вместе с моими товарищами по "Первому Цеху поэтов" – Мандельштамом, Зенкевичем и Нарбутом – я сделалась акмеисткой.
    Весну 1911 года я провела в Париже, где была свидетельницей первых триумфов русского балета. В 1912 году проехала по Северной Италии (Генуя, Пиза, Флоренция, Болонья, Падуя, Венеция). Впечатление от итальянской живописи и архитектуры было огромно: оно похоже на сновидение, которое помнишь всю жизнь.
    В 1912 году вышел мой первый сборник стихов – "Вечер". Напечатано было всего триста экземпляров. Критика отнеслась к нему благосклонно.
    1 октября 1912 года родился мой единственный сын Лев.
    В марте 1914 года вышла вторая книга – "Четки". Жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В начале мая петербургский сезон начинал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в Петербург, а в Петроград, из XIX века сразу попали в XX, все стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. Бремя распорядилось иначе.
    Каждое лето я проводила в бывшей Тверской губернии, в пятнадцати верстах от Бежецка. Это неживописное место: распаханные ровными квадратами на холмистой местности поля, мельницы, трясины, осушенные болота, "воротца", хлеба, хлеба... Там я написала очень многие стихи "Четок" и "Белой стаи". "Белая стая" вышла в сентябре 1917 года.
    К этой книге читатели и критика несправедливы. Почему-то считается, что она имела меньше успех, чем "Четки". Этот сборник появился при еще более грозных обстоятельствах. Транспорт замирал – книгу нельзя было послать даже в Москву, она вся разошлась в Петрограде. Журналы закрывались, газеты тоже. Поэтому в отличие от "Четок" у "Белой стаи" не было шумной прессы. Голод и разруха росли с каждым днем. Как ни странно, ныне все эти обстоятельства не учитываются.
    После Октябрьской революции я работала в библиотеке Агрономического института. В 1921 году вышел сборник моих стихов "Подорожник", в 1922 году- книга "Anno Domini".
    Примерно с середины 20-х годов я начала очень усердно и с большим интересом заниматься архитектурой старого Петербурга и изучением жизни и творчества Пушкина. Результатом моих пушкинских штудий были три работы – о "Золотом петушке", об "Адольфе" Бенжамена Констана и о "Каменном госте". Все они в свое время были напечатаны.
    Работы "Александрина", "Пушкин и Невское взморье", "Пушкин в 1828 году", которыми я занимаюсь почти двадцать последних лет, по-видимому, войдут в книгу "Гибель Пушкина".
    С середины 20-х годов мои новые стихи почти перестали печатать, а старые – перепечатывать.
    Отечественная война 1941 года застала меня в Ленинграде. В конце сентября, уже во время блокады, я вылетела на самолете в Москву.
    До мая 1944 года я жила в Ташкенте, жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам. В Ташкенте я впервые узнала, что такое в палящий жар древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта: в Ташкенте я много и тяжело болела.
    В мае 1944 года я прилетела в весеннюю Москву, уже полную радостных надежд и ожидания близкой победы. В июне вернулась в Ленинград.
    Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе. Тогда же возникли очерки "Три сирени" и "В гостях у смерти" – последнее о чтении стихов на фронте в Териоках. Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – я никогда ничего не знала о прозе. Первый мой опыт все очень хвалили, но я, конечно, не верила. Позвала Зощенку. Он велел кое-что убрать и сказал, что с остальным согласен. Я была рада. Потом, после ареста сына, сожгла вместе со всем архивом.
    Меня давно интересовали вопросы художественного перевода. В послевоенные годы я много переводила. Перевожу и сейчас.
    В 1962 году я закончила "Поэму без героя", которую писала двадцать два года.
    Прошлой зимой, накануне дантовского года, я снова услышала звуки итальянской речи – побывала в Риме и на Сицилии. Весной 1965 года я поехала на родину Шекспира, увидела британское небо и Атлантику, повидалась со старыми друзьями и познакомилась с новыми, еще раз посетила Париж.
    Я не переставала писать стихи. Для меня в них – связь моя с временем, с новой жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила теми ритмами, которые звучали в героической истории моей страны. Я счастлива, что жила в эти годы и видела события, которым не было равных.
    1965
Будка
    Я родилась в один год с Чарли Чаплиным, "Крейцеровой сонатой" Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь – 23 июня (Midsummer Night). Назвали меня Анной в честь бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. Ее мать была чингизидкой, татарской княжной Ахматовой, чью фамилию, не сообразив, что собираюсь быть русским поэтом, я сделала своим литературным именем. Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11-я станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.
    Когда мне было 15 лет и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как-то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: "Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска". Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. Мама огорчилась. "Боже, как я плохо тебя воспитала", – сказала она.
    1957

    ...В семье никто, сколько глаз видит кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова. Стоговы были небогатые помещики Можайского уезда Московской губернии, переселенные туда за бунт при Марфе Посаднице. В Новгороде они были богаче и знатнее.
    Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.
    Одна из княжон Ахматовых – Прасковья Егоровна – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было девять лет, и в честь ее меня назвали Анной. Из ее фероньерки сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток я не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы.
    1964

    В Царском Селе я жила в общем с двух до шестнадцати лет. Из них одну зиму (когда родилась сестра Ия) семья провела в Киеве (Институтская ул.)* и другую в Севастополе (Соборная, дом Семенова). Основным местом в Царском Селе был дом купчихи Елизаветы Ивановны Шухардиной (Широкая, второй дом от вокзала, угол Безымянного переулка). Но первый год века, 1900, семья жила (зиму) в доме Дауделя (угол Средней и Леонтьевской. Там корь и даже, может быть оспа).
    _______________________________________
    * Там история с медведем в Шато де Флер, в загородку которого мы попали с сестрой Рикой, сбежав в горы. Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы, но маленькая Рика, вернувшись, закричала: "Мама, Мишка – будка, морда – окошко", а наверху в Царском саду я нашла булавку в виде лиры. Бонна сказала мне: "Это значит, ты будешь поэтом", но самое главное случилось не в Киеве, а в Гунгенбурге, когда мы жили на даче Крабау – я нашла царь-гриб. Нянька "калуцкая" – Татьяна Ритивкина говорила обо мне: "Это перец будет'", "Наши дела как сажа бела" и "Отворотясь не насмотришься".

Дом Шухардиной
    ...Этому дому было сто лет в 90-х годах XIX века, и он принадлежал купеческой вдове Евдокии Ивановне Шухардиной. Он стоял на углу Широкой улицы и Безымянного переулка. Старики говорили, что в этом доме "до чугунки", то есть до 1838 года, находился заезжий двор или трактир. Расположение комнат подтверждает это. Дом деревянный, темно-зеленый, с неполным вторым этажом (вроде мезонина). В полуподвале мелочная лавочка с резким звонком в двери и незабываемым запахом этого рода заведений. С другой стороны (на Безымянном), тоже в полуподвале, мастерская сапожника, на вывеске – сапог и надпись: "Сапожник Б.Неволин". Летом в низком открытом окне был виден сам сапожник Б.Неволин за работой. Он в зеленом переднике, с мертвенно-бледным, отекшим лицом запойного пьяницы. Из окна несется зловещая сапожная вонь. Все это могло бы быть превосходным кадром современной кинокартины. Перед домом по Широкой растут прямые складные дубы средних лет; вероятно, они и сейчас живы; изгороди из кустов кротегуса.
    Мимо дома примерно каждые полчаса проносится к вокзалу и от вокзала целая процессия экипажей. Там всё: придворные кареты, рысаки богачей, полицмейстер барон Врангель – стоя в санях или пролетке и держащийся за пояс кучера, флигель-адъютантская тройка, просто тройка (почтовая), царскосельские извозчики на "браковках". Автомобилей еще не было.
    По Безымянному переулку ездили только гвардейские солдаты (кирасиры и гусары) за мукой в свои провиантские магазины, которые находились тут же, поблизости, но уже за городом. Переулок этот бывал занесен зимой глубоким, чистым, не городским снегом, а летом пышно зарастал сорняками – репейниками, из которых я в раннем детстве лепила корзиночки, роскошной крапивой и великолепными лопухами (об этом я сказала в 40-м году, вспоминая пушкинский "ветхий пук дерев" в стихотворении "Царское Село" 1820 года – "Я лопухи любила и крапиву..").
    По одной стороне этого переулка домов не было, а тянулся, начиная от шухардинского дома, очень ветхий, некрашеный дощатый глухой забор. Вернувшийся осенью того (1905) года из Березок и уже не заставший семьи Горенко в Царском Н.С.Гумилев был очень огорчен, что этот дом перестраивают. Он после говорил мне, что от этого в первый раз в жизни почувствовал, что не всякая перемена к лучшему. Не туда ли он заехал в своем страшном "Заблудившемся трамвае":

    А в переулке забор дощатый,
    Дом в три окна и серый газон...

    Ни Безымянного переулка, ни Широкой улицы давным-давно нет на свете. На этом месте разведен привокзальный парк или сквер.
    Весной 1905 года шухардинский дом был продан наследниками Шухардиной, и наша семья переехала в великолепную, как тогда говорили, барскую квартиру на Бульварной улице (дом Соколовского), но, как всегда бывает, тут все и кончилось. Отец "не сошелся характером" с великим князем Александром Михайловичем и подал в отставку, которая, разумеется, была принята. Дети с бонной Моникой были отправлены в Евпаторию. Семья распалась. Через год – 15 июля 1906 года – умерла Инна. Все мы больше никогда не жили вместе.
    Напротив (по Широкой) была в первом этаже придворная фотография Ган, а во втором жила семья художника Клевера. Клеверы были не царскоселы, жили очень уединенно и в сплетнях унылого и косного общества никакого участия не принимали. Для характеристики "Города Муз" следует заметить, что царскоселы (включая историографов Голлербаха и Рождественского) даже понятия не имели, что на Малой улице в доме Иванова умер великий русский поэт Тютчев. Не плохо было бы хоть теперь (пишу в 1959 году) назвать эту улицу именем Тютчева.
    Дом Анны Ивановны Гумилевой стоял тоже на Малой (63). Но мне не хочется его вспоминать, как Шухардинский дом, и я никогда не вижу его во сне, хотя жила в нем с 1911 до 1916 года, и никогда не перестану благословлять судьбу за то, что не оказалась в нем во время Революции.
    Людям моего поколения не грозит печальное возвращение – нам возвращаться некуда... Иногда мне кажется, что можно взять машину и поехать в дни открытия Павловского Вокзала (когда так пустынно и душисто в парках) на те места, где тень безутешная ищет меня, но потом я начинаю понимать, что это невозможно, что не надо врываться (да еще в бензинной жестянке) в хоромы памяти, что я ничего не увижу и только сотру этим то, что так ясно вижу сейчас.
   
    ...А иногда по этой самой Широкой от вокзала или к вокзалу проходила похоронная процессия невероятной пышности: хор (мальчики) пел ангельскими голосами, гроба не было видно из-под живой зелени и умирающих на морозе цветов. Несли зажженные фонари, священники кадили, маскированные лошади ступали медленно и торжественно. За гробом шли гвардейские офицеры, всегда чем-то напоминающие брата Вронского, то есть "с пьяными открытыми лицами", и господа в цилиндрах. В каретах, следующих за катафалком, сидели важные старухи с приживалками, как бы ожидающие своей очереди, и все было похоже на описание похорон графини в "Пиковой даме".
    И мне (потом, когда я вспоминала эти зрелища) всегда казалось, что они были частью каких-то огромных похорон всего XIX века. Так хоронили в 90-х годах последних младших современников Пушкина. Это зрелище при ослепительном снеге и ярком царскосельском солнце – было великолепно, оно же при тогдашнем желтом свете и густой тьме, которая сочилась отовсюду, бывало страшным и даже как бы инфернальным.
    1959

    В сущности никто не знает, в какую эпоху он живет. Так и мы не знали в начале 10-х годов, что жили накануне первой европейской войны и Октябрьской революции. Увы!
    С конца XIX века (то есть за 60 лет) меньше всего изменилась одежда и больше всего – способы передвижения. Человек (в особенности, бедно одетый) может кое-как надеть костюм и пальто 90-х годов, но выехать в шарабане вместо "Победы" или "Москвича" невозможно.
    Мне было десять лет, и мы жили (одну зиму) в доме Дауделя (угол Средней и Леонтьевской в Царском Селе). Живущий где-то поблизости гусарский офицер выезжал на своем красном и дикого вида автомобиле, проезжал квартал или два – затем машина портилась, и извозчик вез ее с позором домой. Тогда никто не верил в возможность автомобильного и тем более воздушного сообщения.
    Когда (в прошлом году) ставили в кино горьковскую "Мать", никому не пришло в голову справиться, как в самом деле одевались участницы революционного движения того времени, и нарядили их в парижские модельки 60-х, кажется, годов. Очень интересно было бы посмотреть, как барышня в таком виде пришла бы агитировать рабочих и что бы они ей сказали. Я пробовала протестовать, но Алеша Баталов, который играл Павла, только рукой махнул: "Ну, это вы одна помните!"
    Почему я одна?


    Запахи Павловского Вокзала. Обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая. Первый – дым от допотопного паровозика, который меня привез, – Тярлево, парк, salon de musigue (который называли "соленый мужик"), второй – натертый паркет, потом что-то пахнуло из парикмахерской, третий – земляника в вокзальном магазине (павловская!), четвертый – резеда и розы (прохлада в духоте) свежих мокрых бутоньерок, которые продаются в цветочном киоске (налево), потом сигары и жирная пища из ресторана. А еще призрак Настасьи Филипповны. Царское – всегда будни, потому что дома, Павловск – всегда праздник, потому что надо куда-то ехать, потому что далеко от дома. И Розовый павильон (Pavilion de roses). Я как Птишоз с его женским монастырем, в который превратился его рай, его бумажная фабрика. Херсонес (куда я всю жизнь возвращаюсь) – запретная зона. Слепнева, Царского и Павловска – нет. Страннее всего, что я почти все это знала, когда росла там*.
    Париж как-то чудом уцелел, но туда не пускают. В Фонтанный Дом тоже не пускают, а я там жила 35 лет.
    ________
    * В юности я говорила, что не могу понять, как люди жили во время войны и террора.
Мнимая биография
    Царское было зимой, Крым (дача Тура) – летом, но убедить в этом никого невозможно, потому что все считают меня украинкой. Во-первых, оттого, что фамилия моего отца Горенко, во-вторых, оттого, что я родилась в Одессе и кончила Фундуклеевскую гимназию, в-третьих, и главным образом, потому, что Н.С.Гумилев написал: "Из города Киева, / из логова Змиева / Я взял не жену, а колдунью..." (1910).
    А в Киеве я жила меньше, чем в Ташкенте (1941-1944, во время эвакуации). Одну зиму, когда кончала Фундуклеевскую гимназию, и две зимы, когда была на Высших женских курсах. Но невнимание людей друг к другу не имеет предела. И читатель этой книги должен привыкать, что все было не так, не тогда и не там, как ему чудится. Страшно выговорить, но люди видят только то, что хотят видеть, и слышат только то, что хотят слышать. Говорят "в основном" сами с собой и почти всегда отвечают себе самим, не слушая собеседника. На этом свойстве человеческой природы держится 90% чудовищных слухов, ложных репутаций, свято сбереженных сплетен. (Мы до сих пор храним змеиное шипение Полетики о Пушкине!!!) Несогласных со мной я только попрошу вспомнить то, что им приходилось слышать о самих себе...


    Мое детство так же уникально и великолепно, как детство всех детей в мире...
    Говорить о детстве и легко и трудно. Благодаря его статичности его очень легко описывать, но в это описание слишком часто проникает слащавость, которая совершенно чужда такому важному и глубокому периоду жизни, как детство. Кроме того, одним хочется казаться слишком несчастными в детстве, другим – слишком счастливыми. И то и другое обычно вздор. Детям не с чем сравнивать, и они просто не знают, счастливы они или несчастны. Как только появляется сознание, человек попадает в совершенно готовый и неподвижный мир, и самое естественное не верить, что этот мир некогда был иным. Эта первоначальная картина навсегда остается в душе человека, и существуют люди, которые только в нее и верят, кое-как скрывая эту странность. Другие же, наоборот, совсем не верят в подлинность этой картины и тоже довольно нелепо повторяют: "Разве это был я?"
    В молодости и в зрелых годах человек очень редко вспоминает свое детство. Он активный участник жизни, и ему не до того. И кажется, всегда так будет. Но где-то около пятидесяти лет все начало жизни возвращается к нему. Этим объясняются некоторые мои стихи 1940 года ("Ива", "Пятнадцатилетние руки..."), которые, как известно, вызвали неудовольствие Сталина и упреки в том, что я тянусь к прошлому.
    1964

    Анина комната: окно на Безымянный переулок... который зимой был занесен глубоким снегом, а летом пышно зарастал сорняками – репейниками, роскошной крапивой и великанами лопухами... Кровать, столик для приготовления уроков, этажерка для книг. Свеча в медном подсвечнике (электричества еще не было). В углу – икона. Никакой попытки скрасить суровость обстановки – безделушками, вышивками, открытками.
   
Дикая девочка
    Языческое детство. В окрестностях этой дачи ("Отрада", Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность – эллинизм) я получила прозвище "дикая девочка", потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т.д., бросалась с лодки в открытом море, купалась во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень. Однако в Царском Селе она делала все, что полагалось в то время благовоспитанной барышне. Умела, сложив по форме руки, сделать реверанс, учтиво и коротко ответить по-французски на вопрос старой дамы, говела на Страстной в гимназической церкви. Изредка отец брал ее с собой в оперу (в гимназическом платье) в Мариинский театр (ложа). Бывала в Эрмитаже, в Музее Александра III и на картинных выставках. Весной и осенью в Павловске на музыке – Вокзал... Музеи и картинные выставки... Зимой часто на катке в парке.
    В Царскосельских парках тоже античность, но совсем иная (статуи). Читала много и постоянно. Большое (по-моему) влияние (на нее) оказал тогдашний властитель дум Кнут Гамсун ("Загадки и тайна"); Пан, Виктория – меньше. Другой властитель Ибсен... Училась в младших классах плохо, потом хорошо. Гимназией всегда тяготилась. В классе дружила только с Тамарой Костылевой, с которой не пришлось больше встретиться в жизни...


    Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет (оно было чудовищным), но уже раньше отец называл меня почему-то "декадентской поэтессой"... Кончать мне пришлось (потому что семья переехала на юг) уже не Царскосельскую гимназию, а Киевскую (Фундуклеевскую), в которой я училась всего один год. Потом я два года училась на Киевских Высших женских курсах... Все это время (с довольно большими перерывами) я продолжала писать стихи, с неизвестной целью ставя над ними номера. Как курьез могу сообщить, что, судя по сохранившейся рукописи, "Песня последней встречи" – мое двухсотое стихотворение.


    На север я вернулась в июне 1910 года. Царское после Парижа показалось мне совсем мертвым. В этом нет ничего удивительного. Но куда за пять лет провалилась моя царскосельская жизнь? Не застала там я ни одной моей соученицы по гимназии и не переступила порог ни одного царскосельского дома. Началась новая петербургская жизнь. В сентябре Н.С.Гумилев уехал в Африку. В зиму 1910-1911 годов я написала стихи, которые составили книгу "Вечер". 25 марта вернулся из Африки Гумилев, и я показала ему эти стихи...


    25 апреля 1910 года я вышла замуж за Н.С.Гумилева и вернулась после пятилетнего отсутствия в Царское Село (см. стихотворение "Первое возвращение").
    В отношение Николая Степановича к моим стихам тоже надо, наконец, внести ясность, потому что я до сих пор встречаю в печати (зарубежной) неверные и нелепые сведения. Так, Страховский пишет, что Гумилев считал мои стихи просто "времяпрепровождением жены поэта", а...* (в Америке же), что Гумилев, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла... и т.п. Все это сущий вздор! Стихи я писала с одиннадцати лет совершенно независимо от Николая Степановича. Пока они были плохи, он, со свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это. Затем случилось следующее: я прочла (в брюлловском зале Русского музея) корректуру "Кипарисового ларца" (когда приезжала в Петербург в начале 1910 г.) и что-то поняла в поэзии. В сентябре Николай Степанович уехал на полгода в Африку, а я за это время написала то, что примерно стало моей книгой "Вечер". Я, конечно, читала эти стихи многим новым литературным знакомым. Маковский взял несколько в "Аполлон" и т.д. (см. "Аполлон", 1911 г., № 4, апрель).
    ________
    * Пропуск в тексте. – Примеч. ред.
    Когда 25 марта Николай Степанович вернулся, он спросил меня, писала ли я стихи. Я прочла ему все сделанное мною, и он по их поводу произнес те слова, от которых, по-видимому, никогда не отказался (см. его рецензию на сборник "Орион"). Заодно в скобках и опять в ответ на Di Sarra и Laffke напоминаю, что я выходила замуж не за главу акмеизма, а за молодого поэта-символиста, автора книги "Жемчуга" и рецензий на стихотворные сборники ("Письма о русской поэзии").
    Акмеизм возник в конце 1911 года. В десятом году Гумилев был еще правоверным символистом. Разрыв с "башней" начался, по-видимому, с печатного отзыва Гумилева о "Соr Ardens" на страницах "Аполлона". Обо всем, что последовало за этим, я много раз писала в другом месте (статья "Судьба акмеизма"). В.Иванов ему чего-то в этой рецензии никогда не простил. Когда Николай Степанович читал в Академии стиха своего "Блудного сына", Вячеслав обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращались в Царское, совершенно раздавленные происшедшим, и потом Николай Степанович всегда смотрел на Вячеслава Иванова как на открытого врага.
    С Брюсовым было сложнее. Николай Степанович надеялся, что тот поддержит акмеизм, как видно из его письма к Брюсову. Но как мог человек, который считал себя столпом русского символизма и одним из его создателей, отречься от него во имя чего бы то ни было. Последовал брюсовский разгром акмеизма в "Русской мысли", где Гумилев и Городецкий даже названы господами, то есть людьми, не имеющими никакого отношения к литературе.
   
В десятом году
    Всем, в особенности за границей, хочется, чтобы меня "открыл" Вячеслав Иванов. Кто отец этой легенды – не знаю. Может быть, Пяст, который бывал на "башне" (см. "Встречи").
    А в самом деле было так: Н.С.Гумилев после нашего возвращения из Парижа (летом 1910 года) повез меня к Вяч. Иванову. Он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи (мы были в комнате втроем), и я прочла: "И когда друг друга проклинали..." (1909. Киевская тетрадь) и еще что-то (кажется, "Пришли и сказали..."), и Вячеслав очень равнодушно и насмешливо произнес: "Какой густой романтизм!" Я тогда до конца не поняла его иронии. Осенью Николай Степанович, успев снискать вечную немилость Иванова рецензией на "Cor Ardens" (см. "Аполлон", № и письмо Иванова к Гумилеву), и уехал на полгода в Африку, в Аддис-Абебу. Вячеслав встретил меня на Раевских курсах, где он читал лекции, и пригласил на "понедельники" (уже не "среды"). Там я действительно несколько раз читала стихи, и он действительно их хвалил, но их тогда уже хвалили все (Толстой, Маковский, Чулков и т.д.), они были приняты в "Аполлон" и напечатаны, а тот же Иванов лицемерно посылал меня к З.Гиппиус. Александра Николаевна Чеботаревская увела меня в соседнюю комнату и сказала: "Не ходите к ней. Она злая и вас очень обидит". Я ответила: "А я и не собираюсь к ней идти". Кроме того, Вячеслав Иванович очень уговаривал меня бросить Гумилева. Помню его слова: "Этим вы его сделаете человеком". О том, как он tete-e-tete плакал над стихами, потом выводил в "салон" и там ругал довольно едко, я так часто и давно рассказываю, что скучно записывать.
    Вячеслав был не Великолепный и не Таврический (это он сам про себя придумал), а "ловец человеков", и лучше всех о нем написал Бердяев (Автобиография).
    И. В. Недоброво, который был на "башне" в неизменном фаворе, и Блок, которого Вячеслав в глаза называл соловьем,- оба знали о нем очень много и не верили ни единому его слову. Нынешняя молодежь, то есть уже настоящие потомки, читают "Сог Ardens", недоумевают и говорят: "Плохой Бальмонт".
    Каким "хотел" казаться Вячеслав Иванов, может узнать всякий, кто потрудится прочесть о нем в антологии Эйнауди, где он, кстати сказать, помещен первым (Блок – вторым).
    Нас (тогдашнюю молодежь) забавляло, как этого совершенно здоровенного 44-летнего человека, которому предстояло прожить до 1949 года, холили седые дамы, и М.М.Замятнина сбегала с "башни", чтобы пледом укутать ноги Учителя (в апреле месяце), который ехал со мной на Мойку – в Академию. Он "играл" кого-то, кто никогда не существовал и, по-моему, не должен был существовать. Мне особенно была неприятна "игра" в "однолюба", как он любил себя именовать, потому что я жалела и любила бедную Веру.
    То, что рассказывал об его семейных "забавах" X., – ужасно. "Покойницу в доме" Кузмина не читала.
   
Разъяснение одного недоразумения
    Теперь настает очередь Маковского. Сейчас прочла у Драйзера (стр. 71), что они, Маковские, почему-то стали моими конфидентами, и против воли Гумилева Сергей Константинович напечатал мои стихи в "Аполлоне" (1911). Я не позволю оскорблять трагическую тень поэта нелепой и шутовской болтовней, и да будет стыдно тем, кто напечатал этот вздор.
    Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, что Николай Степанович и не думал от меня скрывать. Он действительно советовал мне заняться каким-нибудь другим видом искусства, например танцами ("Ты такая гибкая"). Осенью 1910 года Гумилев уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилевском доме (Бульварная, дом Георгиевского), как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом к Вале Срезневской, тогда еще Тюльпановой), побывала и у мамы в Киеве, и сходила с ума от "Кипарисового ларца". Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться. А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала: "А вот моему мужу не нравится". Это запоминали, раздували, наконец это попало в чьи-то мемуары, а через полвека из этого возникла гадкая, злая сплетня, преследующая "благородную цель" изобразить Гумилева не то низким завистником, не то человеком, ничего не понимающим в поэзии. "Башня" ликовала.
    25 марта 1911 года старого стиля (Благовещенье) Гумилев вернулся из своего путешествия в Африку (Аддис-Абеба). В нашей первой беседе он между прочим спросил меня: "А стихи ты писала?" Я, тайно ликуя, ответила: "Да". Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: "Ты поэт – надо делать книгу". Вскоре были стихи в "Аполлоне" (1911, №4, стр.).


    Эти бедные стихи пустейшей девочки почему-то перепечатываются тринадцатый раз (если я видела все контрафакционные издания). Появились они и на некоторых иностранных языках. Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, "чтобы не расстраиваться". От огорчения, что "Вечер" появился, она даже уехала в Италию (1912 год, весна), а сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: "Какие они счастливые – у них не выходит книжка".
Слепнево
    Я носила тогда зеленое малахитовое ожерелье и чепчик из тонких кружев. В моей комнате (на север) висела большая икона – Христос в темнице. Узкий диван был таким твердым, что я просыпалась ночью и долго сидела, чтобы отдохнуть... Над диваном висел небольшой портрет Николая I не как у снобов в Петербурге – почти как экзотика, а просто, сериозно - по-Онегински ("Царей портреты на стене"). Было ли в комнате зеркало – не знаю, забыла. В шкафу остатки старой библиотеки, даже "Северные цветы", и барон Брамбеус, и Руссо. Там я встретила войну 1914 года, там провела последнее лето (1917).
    ...Пристяжная косила глазом и классически выгибала шею. Стихи шли легко свободной поступью. Я ждала письма, которое так и не пришло – никогда не пришло. Я часто видела это письмо во сне; я разрывала конверт, но оно или написано на непонятном языке, или я слепну..
    Бабы выходили в поле на работу в домотканых сарафанах, и тогда старухи и топорные девки казались стройнее античных статуй.
    В 1911 году я приехала в Слепнево прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: "К Слепневским господам хранцужанка приехала", а земский начальник Иван Яковлевич Дерин – очкастый и бородатый увалень, когда оказался моим соседом за столом и умирал от смущенья, не нашел ничего лучшего, чем спросить меня: "Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта?" Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье.
    Николай Степанович не выносил Слепнева. Зевал, скучал, уезжал в невыясненном направлении. Писал "такая скучная не золотая старина" и наполнял альбом Кузьминых-Караваевых посредственными стихами. Но, однако, там что-то понял и чему-то научился.
    Я не каталась верхом и не играла в теннис, а я только собирала грибы в обоих слепневских садах, а за плечами еще пылал Париж в каком-то последнем закате (1911). Березки и Подобино. Дубровка. Тетя Пофи и Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева (рожд. Пиленко). Неведомские, Хилковы (1916).
    Один раз я была в Слепневе зимой. Это было великолепно. Все как-то вдвинулось в XIX век, чуть не в пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина, сугробы, алмазные снега. Там я встретила 1917 год. После угрюмого военного Севастополя, где я задыхалась от астмы и мерзла в холодной наемной комнате, мне казалось, что я попала в какую-то обетованную страну. А в Петербурге был уже убитый Распутин и ждали революцию, которая была назначена на 20 января (в этот день я обедала у Натана Альтмана. Он подарил мне свой рисунок и надписал: "В день Русской Революции". Другой рисунок (сохранившийся) он надписал: "Солдатке Гумилевой, от чертежника Альтмана").
    Слепнево для меня как арка в архитектуре... сначала маленькая, потом все больше и больше и наконец – полная свобода (это если выходить).
1910-е годы
    10-й год – год кризиса символизма, смерти Льва Толстого и Комиссаржевской. 1911 – год Китайской революции, изменившей лицо Азии, и год блоковских записных книжек, полных предчувствий... "Кипарисовый ларец"... Кто-то недавно сказал при мне: "10-е годы – самое бесцветное время". Так, вероятно, надо теперь говорить, но я все же ответила: "Кроме всего прочего, это время Стравинского и Блока, Анны Павловой и Скрябина, Ростовцева и Шаляпина, Мейерхольда и Дягилева".
    Конечно, в это, как и во всякое время, было много безвкусных людей (например, Игорь Северянин). Подозрительна также "слава" Брюсова (однако тогда она уже сильно померкла). По сравнению с аляповатым первым десятилетием 10-е годы – собранное и стройное время. Судьба остригла вторую половину и выпустила при этом много крови (война 1914 года).
    Кто-то (другой) сказал мне: "Те, кого вы встречали в Париже в 1910-1911 годах, и были последние французы. Их всех убили под Верденом и на Марне". Потом я прочла это в Le Sursis Сартра.
    Хороши были и те, кто в 1917 году летом поехали играть в теннис на крымские курорты. Они до сих пор не вернулись. Сильно затянувшийся game! Как страшны эти оборванные биографии.
Пестрые заметки
    "Цех поэтов" был задуман осенью 1911 года в противовес "Академии Стиха", где царствовал Вяч. Иванов. Николай Степанович до этого мало знал Городецкого, который вообще был гораздо старше нас всех и уже отведал чулковского "мистического анархизма" и "соборности", как-то очень скоро вышел из моды, перестал быть "солнечным мальчиком" Сережей Городецким и искал очередной спасательный круг (S.O.S.). Первое собрание Цеха (весьма пышное) с Блоком и французами было у Городецкого, второе – у Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой в Манежном переулке. В тот день я познакомилась с Лозинским.
    Вскоре возникли беседы о необходимости отмежеваться от символизма, который, кстати сказать, уже год тому назад (в 1910 году) объявил себя в состоянии кризиса. В это время Николай Степанович писал стихи, вошедшие в сборник "Чужое небо". Итак, своим первым акмеистическим сборником он считал "Чужое небо". "Жемчуга" появились весной 1910 года, т.е. задолго до начала разговоров о новом направлении. [В статье-некрологе 1921 г. Георгий Иванов (отзыв на "Огненный Столп") утверждает, что только с "Чужого неба" начался настоящий Гумилев, но даже он не замечает единство пути от первой книги до "Огненного Столпа"].
    В новом издании Блока есть очень интересная запись: "Мы были правы, когда боролись с псевдореалистами, но правы ли мы теперь, когда боремся с, может быть, своим (курсив мой. – А.А.) Гумилевым".
    Время рассудит или, вернее, уже рассудило их, но как это было ужасно, когда эта литературная вражда кончилась одновременно гибелью обоих.
    Об аресте Николая Степановича я узнала на похоронах Блока. "Запах тленья обморочно-сладкий" в моем стихотворении "Страх", написанном ночью 25 августа 1921, относится к тем же похоронам.
    О смерти Николая Степановича я узнала (прочла в газете на вокзале) 1 сентября в Царском Селе, где я жила (против Дома Китаевой), в полубольнице, полусанатории и была так слаба, что ни разу не пошла в парк. 15 сентября я написала "Заплаканная осень как вдова..." В это лето горели леса под Петербургом – улицы были полны пахучим желтым дымом (как в 1959). Осенью на Марсовом поле был огромный уже разоренный огород и тучи ворон. Я, приехав из Ц.С., пошла (тогда все ходили пешком) в Мраморный к Шилейко (через Марсово поле) – он плакал. (Замечаю, что пишу что-то не то: на двух страницах чуть не 10 тем и все весьма сбивчиво, как теперь любят говорить).
К истории акмеизма
    Понять зарождение акмеизма без знания фактов и соображений, которые будут изложены здесь, просто невозможно. Когда я в последний раз говорила на эту тему с М.А.Зенкевичем, он обратил мое внимание на то, что у акмеистов никогда не было меценатов, чего нельзя сказать о символистах. Это тоже верно, хотя отнюдь не самое главное*. Даже номера "Гиперборея" выкупали мы сами, а журнал почти единолично вел Лозинский. Жирмунский признается, что напутал с Кузминым и его "прекрасной ясностью" (см. статью Кузмина через несколько недель после смерти Николая Степановича).
    _________
    * Волков в весьма смятенном виде в каком-то там IV издании продолжает витийствовать о связи акмеистов с крупной буржуазией, забывая, что "культ личности" довольно давно сдан на слом.
   
    Чтобы говорить об акмеизме, следует твердо усвоить, когда он появился на свет, а не цитировать Гумилева 1910 года, как делает Глеб Струве ("Мы не можем не быть символистами"). Гумилев надеялся, что его поддержит Брюсов ("Русская мысль") в пику Вяч. Иванову, который сразу был откровенно враждебен (см. письмо), но что бы осталось у Брюсова, если бы он отрекся от символизма? И Брюсов обрушился на акмеизм, и Н.Гумилев в его статье превратился в г-на Гумилева, что на языке того времени означало нечто стоящее вне литературы.
    Но все это сведения, хотя и необходимые, но второстепенные. Всего нужнее понять характер Гумилева и самое главное в этом характере: мальчиком он поверил в символизм, как люди верят в Бога. Это была святыня неприкосновенная, но по мере приближения к символистам, в частности к "Башне" (В.Иванов), вера его дрогнула, ему стало казаться, что в нем поругано что-то.
    Андрей Белый где-то сообщает, что он дал Гумилеву программу акмеизма, небрежно набросав ее на бумажке, и Гумилев взял, сказав, что это ему подходит. Более отчаянной и бессмысленной выдумки я никогда не слыхала. От себя добавлю, что, когда Гумилев пригласил Белого с женой к нам в Царское Село, тот почти невежливо уклонился. И акмеизм находит в 10-м году (см....). Да и почему бы Белый, один из столпов символизма и автор основной работы по символизму, стал бы свергать самого себя.
    В 1914 произошел внутренний раскол цеха. Гумилев и Городецкий поссорились. Уцелели письма, которыми они обменялись, то есть я имею в виду письма Городецкого к Гумилеву, недавно кто-то приобрел их у вдовы Рудакова, которой я дала их на сохранение, а она, как известно, торгует всем ей доверенным. Но сейчас не в этом дело. В 1915 году произошла попытка примирения, и мы были у Городецких на какой-то новой квартире (около мечети) и даже ночевали у них, но, очевидно, трещинка была слишком глубокой, и возвращение к прежнему было невозможно.
    Потом возникали цехи, куда-то меня приглашали, куда-то нет, но все они никакого значения для истории акмеизма не имели.
    Статья Мандельштама "Утро акмеизма" написана, вероятно, в 1913 году, а не тогда, когда напечатана в "Сирене" (1919). Самый термин "акмеизм" до следующих поколений донесли не мы и не друзья (их не было), а враги.
    Помню, еще в редакции "Северных записок" Осип и я пристали к синдикам, что пора кончать Цех (Первый). В моей записной книжке написали как бы прошение, и я тут же подделала все подписи. (С.Городецкий наложил резолюцию;
    "Всех повесить, а Ахматову заточить пожизненно – Малая, 63". Все это шутка, но...)
    Там же, помнится, мне было неприятно, что Городецкий поносит последними словами стихи Блока "Свирель запела...".
    На этом же собрании от нас публично отрекся Н.Клюев, а когда пораженный Н.С. спросил его, что это значит, он ответил: "Рыба ищет, где глубже, человек, где лучше"...
    Действительно, быть акмеистом в это время было не слишком уютно.
    Было, как полагается, и генеральное сражение в Академии Стиха. Я вернулась из Киева от мамы, и у меня вскочила температура.
    В зиму Sturm und Drang акмеизма мы несколько раз выступали как группа. Гумилев и Городецкий читали доклады, помню, как старик Радецкий (?) с гигантской бородой потрясал кулаками и кричал: "Эти Адамы и эта тощая Ева" (то есть я).
    В расчеты этой группы входило изъять меня из обращения, потому что у них была готовая кандидатка на эту ваканцию. Потому и в своих бульварных мемуарах Георгий Иванов ("Петербургские зимы") так описывает эти вечера:
    В маленький зал "Дома литераторов" не попало и десятой части желавших услышать Ахматову. Потом вечер был повторен в Университете. Но и огромное университетское помещение оказалось недостаточным. Триумф, казалось бы?
    Нет. Большинство слушателей было разочаровано.
    - Ахматова исписалась.
    Ну, конечно.
    Пять лет ее не слушали и не читали. Ждали того, за что Ахматову любили - новых перчаток с левой руки на правую. А услышали совсем другое:

    Все потеряно, предано, продано,
    Отчего же нам стало светло?
    И так близко подходит чудесное,
    К развалившимся грязным домам.
    Никому, никому неизвестное,
    Но от века желанное нам.

    Слушатели недоумевали – "большевизм какой-то"*. По старой памяти хлопали, но про себя решили: конечно – исписалась.
    _________
    * Какой большевизм, прошу убедиться в послесловии Ал.Суркова (1961) к моей книге.
   
    Критика с удовольствием подхватила этот "глас народа". Теперь каждый следящий за литературой гимназист знает – от Ахматовой ждать нечего.
    Верно – нечего. Широкая публика, делавшая когда-то славу Ахматовой, славу в необычном для настоящего поэта порядке, шумную, молниеносную – Ахматовой обманута. Все курсистки России, выдавшие ей "мандат" быть властительницей их душ – обмануты.
    Надо признаться, что этой страничке необычайно повезло. Я видела ее и по-английски*, и по-итальянски**.
    ____________
    * Страховский (Шацкий). Стр. 74.
    ** Примечания в Антологии поэзии XX века. Стр. (Эйнауди).
   
    Однако справедливость требует отметить, что в ней (как, впрочем, и во всех писаниях Г.Иванова) нет ни слова правды.
    В начале 20-х годов вышли мои книги – впервые большие тиражи (5000) и немедленно были распроданы (15 тысяч): "Подорожник" и "Anno Domini" (Алянский – "Алконост", Блох – "Petropolis").
    Но ни по-английски, ни по-итальянски нет конца абзаца, – там, наоборот, мое якобы "падение" было окончательным и бесповоротным. Я, якобы, сама осознала его (в 1932 году) и перестала писать стихи до самого 1940 года, когда почему-то вышло "полное" собрание моих сочинений, тогда же вышла какая-то книга "Ива". Так называется в сборнике "Из шести книг" 1-й отдел, никогда отдельно не выходивший и который содержал горсточку стихов из тех, что я писала с 22-го по 40-й год (название по первому стихотворению "Ива"; это в самом деле "Тростник"). Что же касается полноты сборника, то само заглавие опровергает это утверждение. Но иностранцам почему-то хочется замуровать меня в 10-е годы, и ничто, даже тиражи моих книг, не могут их разубедить. С 1940 по 1961 год были напечатаны в СССР девяносто пять тысяч экземпляров мною написанных книг, и купить сборник моих стихов – невозможно. Что же касается начала 20-х годов (так называемый НЭП), то после того, что К.Чуковский противопоставил меня Маяковскому ("Две России"), В.Виноградов написал известную статью "Стилистика Ахматовой", Б.М.Эйхенбаум – целую книгу (1922), моими стихами занимались формалисты, о них читали доклады и т. д. Все это действительно (как, впрочем, все в моей жизни) кончилось довольно печально. В 1925 году ЦК вынес постановление (не опубликованное в печати) об изъятии меня из обращения. Уже готовый двухтомник ("Петроград" Гессена) был запрещен, и меня перестали печатать.
    В частности, я считаю, что стихи (в особенности лирика) не должны литься, как вола по водопроводу, и быть ежедневным занятием поэта. Действительно, с 1925 года по 1935 я писала немного, но такие же антракты были у моих современников (Пастернака и Мандельштама). Но и то немногое не могло? появляться из-за пагубного культа личности. Кроме того, я писала тогда царскосельскую поэму "Русский Трианон", которая не сохранилась, потому что я расслышала в ней Онегинскую интонацию (отдельные строфы напечатаны).


    "Четки" – 15 марта 1914 года. Корректуру держал Лозинский. Гумилев, когда мы обсуждали тираж, задумчиво сказал: "А может быть, ее придется продавать в каждой мелочной лавке". Тираж 1-го издания 1100 экземпляров. Разошлось меньше чем в год. Главная статья – Н.В.Недоброво. Две ругательные – С.Боброва и Тальникова. Остальные похвальные. <...>
    "Все мы бражники..." – стихи скучающей капризной девочки, а не описание разврата, как принято думать теперь...
Через год "Четкам" исполнится полвека "Четки" (продолжение)
    Книга вышла 15 марта 1914 года (старого стиля), и жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В начале мая петербургский сезон начинал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в Петербург, а в Петроград, из 19 века сразу попали в 20-й, все стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. С "Четками" этого не случилось...
    И потом еще много раз она выплывала и из моря крови, и из полярного оледенения, и побывав на плахе, и украшая собой списки запрещенных изданий (Index librorum prohibitorum*), и представляя собою краденое добро (издание Ефрона в Берлине, и одесская контрафакция при белых 1919 года).
    Habent sua fata libelli**.
    24 июня 1963 г.
    ___________
    * Список запрещенных книг (лат.).
    ** Книги имеют свою судьбу (лат.).
   
    Дмитрий Евгеньевич Максимов утверждает, что "Четки" сыграли совсем особую роль в истории русской поэзии, что им было суждено стать надгробным камнем на могиле символизма. (См. также Матезеус). Он в какой-то мере повторяет то, что недавно говорили мне и Виктор Максимович Жирмунский и М.Зенкевич, один как исследователь, другой как свидетель.


    "Четки", как я уже говорила, вышли 15 марта 1914 года, то есть вскоре после того, как окончилась кампания по уничтожению акмеизма. С необычайным воодушевлением и редкостным единодушием все и вся ринулись душить новое течение. От суворинского "Нового времени" до футуристов, салоны символистов (Сологубы, Мережковские), литературные общества (так называемая Физа), бывшая "башня", то есть окружение В.Иванова, и т.д. и т.д. без жалости когтили аполлоновские манифесты. Борьба с занявшими командные высоты символистами была делом безнадежным. Они владели огромным опытом литературной политики и борьбы, мы и понятия обо всем этом не имели. Дошло до того, что пришлось объявить "Гиперборей" не акмеистическим журналом, Одни заглавия антиакмеистических статей могут дать представление об общем тоне полемики ("Замерзающий Парнас", "У ног африканского идола", "Без божества, без вдохновенья" и т.п.). Брюсов в влиятельной "Русской мысли" назвал Николая Степановича- "господин Гумилев", что на тогдашнем языке означало некто, находящийся вне литературы.
    ...Все это я говорю в связи с моими воспоминаниями о "Четках" потому, что в нескольких десятках хвалебных рецензий об этом сборнике ни разу не встречается слово "акмеизм". Это было почти бранное слово. Первое настоящее об акмеизме: "Преодолевшие символизм" Жирмунского – декабрь 1916 года.
   
    Здесь воспоминания Жирмунского.
    Прошло полвека. Чьи-то внуки стали чьими-то дедами. Первые читатели "Четок" встречаются реже, чем зубры вне Беловежской пущи. Все это, разумеется, в порядке вещей.
    Но изменилась и орфография (примеры), и счет времени (стиль новый и старый – не 15 марта, а...), название города, где вышла книга (не Петербург, а Ленинград), страны (не Россия, а СССР).
    В этом месте читатель готовится (не без раздражения) узнать, что не изменились только стихи. Вот было бы славно! Однако я полагаю, что изменились и стихи, что сбывшиеся предсказания (Кузмин в предисловии, Ходасевич) заставляют иначе воспринимать то или другое место, что то, что в 1914 году было оглушительно новым, от бесчисленного количества подражаний кажется обычным. Так сотый поцелуй безошибочно стирает первый.


    В дни выхода "Четок" нас пригласила к себе издательница "Северных записок" эсерка Чайкина (я была в том синем платье, в котором меня изобразил Альтман). У нее собралось видимо-невидимо гостей. Около полночи начали прощаться. Одних хозяйка отпускала, других просила остаться. Потом все перешли в столовую, где был накрыт парадный стол, и мы оказались на банкете в честь только что выпущенных из Шлиссельбурга народовольцев. Я сидела с Л.К. против Германа Лопатина. Потом часто с ужасом вспоминала, как Л.К. сказал мне: "Если бы мне дали "Четки", я бы согласился провести столько времени в тюрьме, как наш визави".
    Кто-то представил мне Степуна. Он тотчас же сказал: "Возьмите ваш бокал, обойдите стол и чокнитесь с Германом Лопатиным. Я хочу присутствовать при этом историческом моменте". Я подошла к старику и сказала: "Вы меня не знаете, но я хочу выпить за вас". Старик ответил какую-то полулюбезность, полудерзость, но это уже неинтересно.
    26 июня 1963 г. Ленинград


    XX век начался осенью 1914 года вместе с войной, так же как XIX начался Венским конгрессом*. Календарные даты значения не имеют. Несомненно, символизм – явление XIX века. Наш бунт против символизма совершенно правомерен, потому что мы чувствовали себя людьми XX века и не хотели оставаться в предыдущем...
    Николай Степанович моложе Блока только на семь лет, но между ними – бездна. Однако и у него еще был период символизма. Мы же – Мандельштам, Нарбут, Зенкевич и я символизма и не нюхали.
    _________
    * Начинали Мандельштам, Пастернак и Цветаева. Я уже не говорю о Маяковском и Хлебникове. Это полностью их время.
Белая стая
    ...Этот сборник появился при еще более грозных обстоятельствах, чем "Четки". Он вышел в сентябре 1917 года. Если "Четки" опоздали, "Белая стая" прилетела просто к шапочному разбору. Транспорт замирал – книгу было нельзя послать даже в Москву, она вся разошлась в Петрограде. Бумага грубая – почти картон.
    Журналы закрывались, газеты тоже. Поэтому в отличие от "Четок" у "Белой стаи" не было шумной прессы. Голод и разруха росли с каждым днем. Как ни странно, ныне все эти обстоятельства не учитываются, и принято считать, что "Белая стая" имела меньше успеха, чем "Четки".
    Через год Михайлов ("Прометей") купил у меня право на II издание. Это было в 1918 году в уже совсем голодном и полупустом Петербурге. В 1918 году вышла сокращенная контрафакция в Тифлисе, затем Блох и Алянский напечатали
    "Белую стаю" (дополнительно в Берлине) в издательстве "Petropolis" и один Алянский в "Алконосте" (1922). Так же как "Четки", "Белая стая" заняла свое место в однотомниках ("Из шести книг", 1940, "Советский писатель"; американский, 1952, издательство имени Чехова, и в зеленой книге 1961 года). Ее именем называется чешский однотомник моих стихов в переводе Марчановой с очень дельным послесловием Матезеуса. (Вышло два издания, одно еще до войны.) Никакого неуспеха "Белой стаи" я никогда не наблюдала.
    В книге "Из шести книг" остались ошметки "Белой стаи", как, впрочем, случилось и с "Четками". Пример: стихотворение "У меня есть улыбка..." выброшено за слово "аналой" (1913 г.). Это же, конечно, относится и к сборнику 1961 года. Таким образом современные читатели не знают мои стихи, ни новые, ни старые.


    Что же касается третьего сборника – "Anno Domini", дело обстоит сложнее. Он вышел (П-е издание) в 1923 г. в Берлине ("Petropolis" и "Алконост") и не был допущен на родину. Тираж, по тем временам значительный, остался за границей.
    То, что там были стихи, не напечатанные в СССР, стало одной третью моей вины, вызвавшей первое постановление обо мне (1925 год); вторая треть – статья К.Чуковского "Две России (Ахматова и Маяковский)"; третья треть – то, что я прочла на вечере "Русского современника" (апрель 1924 г.) в зале Консерватории (Москва) "Новогоднюю балладу". Она была напечатана в № 1 "Русского современника" (без заглавия), и очень дружески ко мне расположенный Замятин с неожиданным раздражением сказал мне, показывая пачку вырезок: "Вы нам весь номер испортили". (Там была еще "Лотова жена".)
    Об этом выступлении в зале Консерватории в Москве вспоминает Перцов ("Жизнь искусства") в статье "По литературным водоразделам" (1925). Статью у меня взяли, но я помню одну фразу: "Мы не можем сочувствовать женщине, которая не знала, когда ей умереть..." Кроме того, там было легкое изумление по поводу того, что Ахматова еще в прошлом году наполнила какими-то девушками московскую залу Консерватории.


    В 1924 году три раза подряд видела во сне X. 6 лет собирала "Труды и дни" и другой материал: письма, черновики, воспоминания. В общем, сделала для его памяти все что возможно. Поразительно, что больше никто им не занимался. Так называемые ученики вели себя позорно. Роль Георгия Иванова. За границей они все от него отреклись.


    Чувство, с которым я прочитала цитату из "Петербургских зим", относящуюся к моим выступлениям ("Дом литераторов", 1921 год), можно сравнить только с последней главой "Процесса" Кафки, когда героя просто ведут на убой у всех на глазах, и все находят это в порядке вещей. В этой цитате нет ни слова правды. Стихотворение

    Все расхищено, предано, продано,
    Черной смерти мелькало крыло,
    Все голодной тоскою изглодано...*

    ______________
    * "Чудесное" и "вишневый сад" – образы душевного просветления и никакого отношения к политике не имеют.
    автор изображает образцом продажной лирики и примером того, как я исписалась. Слушатели якобы "по привычке хлопали". По привычке никто не хлопает, или хлопают дверьми, уходя. Люди до сих пор с волнением вспоминают эти вечера и пишут мне о них.
    А вот Георгий Иванов и Оцуп уже в то время были чрезвычайно заняты всяческой дискредитацией моих стихов. Они знали некоторые подробности моей биографии и думали, что мое место пусто, и решили передать его И.Одоевцевой.
    В "Дракон" и альманахи Цеха Поэтов я даже не была приглашена. Там появилась совершенно неприличная рецензия на "Подорожник" (Н.Оцуп), в "Доме искусств", № 2, писал в том же тоне Г.Иванов, Адамович об Одоевцевой.
    Я бы не стала вспоминать об этих делах "давно минувших дней", если бы этой страничке из меморий Г.Иванова так по-особенному не повезло в зарубежной прессе. Она стала для всего мира канвой для моей послереволюционной биографии. Ее перевел и напечатал в своей книге ("Гумилев, Ахматова, Мандельштам") Страховский (1949), ее я узнаю в писаниях Харкинса, Di Sarra, Ripellino, а друзья говорят мне:
    "Охота Вам обращать внимание". Может быть, и неохота, но совет странный. Если я в течение пятидесятилетней литературной деятельности ни разу ни против чего не возражала, это все же что-то значит, и на мое возражение можно бы обратить внимание.
    Почему на эту удочку клюнули иностранцы, совершенно понятно. Было слишком соблазнительно объявить, что Революция убила молодое дарованье, тем более что после 1924 года мои стихи перестали появляться в печати (то есть были запрещены), главным образом за религию.
    Но иностранцы – дело десятое, а как мог русский писатель, который знал настоящее положение вещей, так быстро дойти до такого разложения, для меня непостижимо.
    Георгий Иванов не мог не знать, что мои книги в НЭП расходились очень быстро (15 тысяч у Алянского в "Алконосте"), что тогда появилась работа (книга) Б.М.Эйхенбаума о моей поэзии, огромная статья Виноградова "Стилистика Ахматовой" в первом номере "Литературной мысли", главы в книгах Чулкова ("Наши спутники"), Айхенвальда и т.д. Чуковский читал доклад "Две России". О выступлениях я уже говорила. Ими занимались формалисты, о чем могут в свою очередь свидетельствовать В.Виноградов и Жирмунский.
    Это prosperity* кончилось моей поездкой в Москву (апрель 1924), где я на вечере "Русского современника" прочла "Новогоднюю балладу" и после этого решением ЦК была изъята из обращения до 1939 года.
    В период культа личности имя мое было под запретом, ругань шла, как вода по водопроводу**, при обысках снимали со стен мои портреты (1927)***, Пастернак еле уговорил редакцию "Нового мира" разрешить напечатать мою фамилию над посвященным мне его стихотворением "Мне кажется, я подберу слова..." (1930?).
    А мне кажется, настало время до конца разоблачить эти смрадные "мемуары" Г.Иванова****, а не писать о них с явным сочувствием, как это делает синьор Логатто в только что вышедшей книге.
    _________
    * Процветание (англ.).
    ** Например, Перцов, Малахов, Лелевич и т. д.
    *** Их снимали и с выставок (Делла-Вос-Кардовская)
    **** Вспомнить только, что он пишет там о Гумилеве и Мандельштаме! Теперь, оказывается, вся группа отреклась от Гумилева, то есть Петр отрекается и предает Иуда.
   
    Вероятно, он поступает так потому, что нет ничего другого. Но, по моему мнению, лучше ничто, чем заведомая клевета.
    Dixi*
    13 августа 1961.
    Комарово
    _________
    * Я сказала (лат.).


    После моих вечеров в Москве (весна 1924) состоялось постановление о прекращении моей литературной деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альманахах, приглашать на литературные вечера. (Я встретила на Невском М.Шагинян. Она сказала: "Вот вы какая важная особа: о вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать".)
    В 1929 году после "Мы" и "Красного дерева" и я вышла из союза.


    В мае 1934 г., когда рассылались анкеты для вступления в новый союз, я анкеты не заполнила. Я член союза с 1940 года, что видно из моего билета.
    Между 1925-1939 годами меня перестали печатать совершенно (см. критику, начиная с Лелевича. 1922-1933). Тогда я впервые присутствовала при своей гражданской смерти. Мне было 35 лет.
К пятидесятилетию литературной деятельности
Лекции
Ахматова и борьба с ней
"А лебедя – за ахматовщину"
    Мои стихи в "Аполлоне" весны 1911 года. Немедленная реакция Буренина в "Новом времени", который предполагал, что уничтожил меня своими пародиями, даже не упоминая мое имя.
    В 1919 году меня уничтожили Бунин в Одессе (эпиграмма "Поэтесса") и Брюсов в Москве (в честь Аделины Адалис)*. Затем в 1925 году меня совершенно перестали печатать и планомерно и последовательно начали уничтожать в текущей прессе (Лелевич в "На посту", Перцов в "Жизни искусства", Степанов в "Ленинградской правде" и множество других). (Роль статьи К. Чуковского "Две России".) Можно представить себе, какую жизнь я вела в это время**. Так продолжалось до 1939 года, когда Сталин спросил обо мне на приеме по поводу награждения орденами писателей.
    _________
    * См.: "Проза" Цветаевой. Стр. 243 (Вечер девяти поэтесс).
    ** После первого Постановления ЦК (1925?), о котором мне сообщила на Невском М.Шагинян и которое никогда не было опубликовано, меня, естественно, перестали приглашать выступать. Это видно по списку выступлений. После значительного перерыва я в первый раз читала стихи на вечере памяти Маяковского (10-летие его смерти) в Доме культуры на Выборгской стороне вместе с Журавлевым.
    Это (1-е) Постановление не было, по-видимому, столь объемлющим, как знаменитое Постановление 1946 года, потому что мне разрешили перевести "Письма Рубенса" для издательства "Academia" и были напечатаны две мои статьи о Пушкине, но стихи перестали просить.
    Тут я еще из сочувствия Пильняку и Замятину ушла из Союза.
    В 1934 году не заполнила анкету и таким образом не попала в образованный тогда Союз Советских Писателей.
   
    Были напечатаны горсточки моих стихов в журналах Ленинграда, и тогда издательство "Советский писатель" получило приказание издать мои стихи. Так возник весьма просеянный сборник "Из шести книг", которому предстояло жить на свете примерно шесть недель*. Отдельной "Ивы" никогда не было, вопреки указаниям за рубежом.
    Затем, как известно, я, уже бессчетное количество раз начисто уничтоженная, снова подвергалась уничтожению в 1946 дружными усилиями людей (Сталин, Жданов, Сергиевский, Фадеев, Еголин), из которых последний умер вчера, а стихи мои -более или менее живы, но имя мое в печати не упоминается (может быть, по старой и почтенной традиции), и о вышедшей в 1958 году книжке "Стихотворения" не было ни oдного упоминания.
    ___________
    * На судьбу этой книги повлияло следующее обстоятельство: Шолохов выставил ее на Сталинскую премию (1940). Его поддержали А.Н.Толстой и Немирович-Данченко. Премию должен был получить Н.Асеев за поэму "Маяковский начинается". Пошли доносы и все, что полагается в этих случаях: "Из шести книг" была запрещена и выброшена из книжных лавок и библиотек. Италианец Di Sarra почему-то считает этот сборник полным собранием моих стихов. Иностранцы считают, что я перестала писать стихи, хотя я в промежутке 1935-1940 написала хотя бы "Реквием".
II
    "Так было над Невою льдистой" и над Москвой-рекой, но примеры, как известно, заразительны.
    "... и борьба с ней" перенеслась за пределы нашей родины. Там мое положение было еще более безнадежным, потому что моя единственная защита, то есть сами стихи – отсутствовали, а на их месте были чудовищные переводы-подстрочники с перепутанным смыслом (см. Einaudi – итальянские и Laffite – французские) и не менее чудовищные слухи, вроде моей безнадежной страсти к А. Блоку, которая почему-то всех до сих пор весьма устраивает*. Кроме того, вин у меня набралось порядочно. Кто-то обвиняет меня в том, что я не символистка. Кто-то противупоставляет меня "новаторам" и непрерывно сдает в архив. Шацкий утверждает, что Гумилев считал мои стихи "времяпровождением жены поэта" (вопреки всем печатным отзывам Николая Степановича). Георгий Иванов всю жизнь под диктовку Одоевцевой старался как-нибудь уколоть меня, начиная со своих бульварных "Петербургских зим".
    Харкинс, не зная, под чью диктовку и с какой целью, в своем "Алфавите русской литературы" написал нечто столь непристойное, что, когда я пытаюсь пересказать это кому-нибудь из знакомых, мне просто не верят. Каковы же были его источники?! Пьер Сегер выносит на обложку книги переводов моих стихов (1959) заманчивое сведение о том, что я была разведена два раза (и это на обложке!), причем первый раз я была принуждена это сделать, а случилось это перед Революцией. Бедный мой разводик! (Начало августа 1918 года). Думал ли он, что ему будет такая честь, что через сорок лет он будет выглядеть как мировой скандальный процесс. А я даже никуда не ходила, ни с кем не говорила, абсолютно не знаю, как это происходило. Я просто получила бумажку, что разведена с таким-то. Был голод, был террор – все куда-то уезжали (многие навсегда), быта не было, все разводились.
    _________________
    * Повторяю еще раз, что это сплетня провинциального происхождения, возникла в 20-х годах, то есть после смерти Блока, что в 10-х годах все прекрасно знали, у кого с кем роман, про Дельмас говорили громко; что она – Кармен, никто не сомневался и т.д.
   
    Нас так давно уже все привыкли видеть врозь, никто не интересовался чужими делами. До того ли было! И вот проходит сорок лет, и я узнаю, что перед Революцией была принуждена развестись. Почему перед, почему принуждена? Кого я должна благодарить за такую информацию? Вероятно, давший такие роскошные сведения пожелал остаться неизвестным, как говорили в старину*.
    (Случайно сняв у друзей книгу с полки (у Рожанских), узнаю, что я amie intime** и, кого бы вы думали? Пастернака – открытие Рауnе, которого, вероятно, никто не будет у него оспаривать.)
   
Примечание № 3
(к статье "Ахматова и борьба с ней")
    Нормальная критика тоже прекратилась в начале 20-х годов (попытки Осинского и Коллонтай вызвали немедленный резкий отпор). На смену ей пришло нечто, может быть, даже беспрецедентное, но во всяком случае недвусмысленное. Уцелеть при такой прессе по тем временам казалось совершенно невероятным. Понемногу жизнь превратилась в непрерывное ожидание гибели. Попытаться найти какую-нибудь работу было бессмысленно, потому что после первой же статьи Перцова, Лелевича, Степанова*** и т. д. всякая работа тут же бы рухнула.
    ________
    * Я из озорства проверила: только обо мне одной X. пишет о разводе, хотя почти все, о ком он пишет, были разведены, и хорошо еще, если один раз (Толстой, Симонов, Берггольц и т. д.).
    ** Близкая подруга (фр.).
    *** Среди заглавий мне почему-то вспомнилось: "Лирика и контрреволюция" (?!).
Еще примечание
    Два поэта породили целые полчища учеников – Гумилёв и Мандельштам. Первый сразу после своей смерти (Тихонов, Шенгели, Багрицкий). В 20-х годах им бредила вся литературная южная Россия. Второй – сейчас (1961); им бредит почти вся начинающая молодежь Москвы и Ленинграда.


    <...> в 1936-м я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, который чем-то напоминает апокалипсического Бледного коня или Черного коня из тогда еще не рожденных стихов. <...> Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже, судить не мне. 1940 – апогей. Стихи звучат непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь, и иногда, наверно, плохие.
Для памяти
    Считаю не только уместным, но и существенно важным возвращение к 1946 году и роли Сталина в постановлении 14 августа. Об этом в печати еще никто не говорил. Мне кажется удачной находкой сопоставление того, что говорилось о Зощенко и Ахматовой, с тем, что говорили о Черчилле. Абсолютно невозможно приводить дословные цитаты из Жданова, переносящие нас в атмосферу скандала в коммунальной квартире. С одной стороны, новая молодежь (послесталинская) этого не помнит, и нечего ее этому учить, а не читавшие мои книги мещане до сих пор говорят "альковные стихи Ахматовой" (по Жданову) – не надо разогревать им их любимое блюдо. Здесь совершенно неуместен объективный тон и цитирование, должно чувствоваться негодование автора [что-нибудь вроде: "мы отказываемся верить нашим глазам", "невозможно объяснить, почему о женщине-поэте, никогда не написавшей ни одного эротического стиха..."] по поводу того, что некто, считающий себя критиком, пишет непристойности. Ругательные статьи были не только в "Культуре и жизни" (Александровский централ), но и во всей центральной и периферийной прессе – четырехзначное число в течение многих лет. И все это в течение многих лет давали нашей молодежи как назидание. Это был экзаменационный билет во всех вузах страны.
    Зощенко и Ахматова были исключены из Союза писателей, то есть обречены на голод.


    После постановления 1946 года занималась темой "Пушкин и Достоевский" и "Гибель Пушкина". Тема первая огромна. Материала бездна. Сначала я просто теряла голову, сама не верила себе. Ирина Николаевна Томашевская всегда говорит, что это лучшее из всего, что я сделала. (Сожгла со всем архивом, когда Леву взяли 6 ноября 1949 г.).


    Все места, где я росла и жила в юности, больше не существуют: Царское Село, Севастополь, Киев, Слепнево, Гунгенбург (Усть-Нарова).
    Уцелели: Херсонес (потому что он вечный), Париж – по чьему-то недосмотру и Петербург – Ленинград, чтобы было, где преклонить голову. Приютившая то, что осталось от меня в 1950 году, Москва была доброй обителью для моего почти посмертного существования.
    <1963>
Псевдомемуарии
    Современное литературоведение невозможно без критики источников. Пора научиться отличать маразматический (Мако) и злопыхательский (Неведомская) бред от добросовестной работы памяти. По обстоятельствам XX века огромное количество людей остались совершенно без архивов и прекрасно научились без них обходиться. Еще Руссо говорил: "Я лгу только там, где не помню".


    Я какой-то анти-Броунинг. Тот всегда говорит от другого лица, за другое лицо. Я не даю сказать ни слова никому (в моих стихах, разумеется). Я говорю от себя, за себя все, что можно и чего нельзя. Иногда в каком-то беспамятстве вспоминаю чью-то чужую фразу и превращаю ее в стих.


    В этих путешествиях все же кроется какая-то отрава, и вообще "самой счастливой" я была на Коннице, когда валялась в каком-то бесконечном и довольно зловредном гриппе, пропуская пятницу за пятницей (единственный свободный день шестнадцатилетней Ани – она должна была быть моей Wegleiterin'oй* в Москву). Это был, вероятно, 1956 год. Как я была тогда уверена, что ни одна моя строка не будет никогда напечатана, как эта уверенность удобно и вольно жила в моем сознании, не причиняя мне ни малейшего огорчения. Как легко и свободно я сказала трем парням из "Лижей", которые приехали ко мне за стихами: "Все равно не напечатаете..." Вот это жизнь, достойная порядочного человека. А теперь... Тогда я дала им совсем новый "Летний сонет" и еще что-то. Значит, скоро 10 лет, как я снова печатаюсь. Ну и путы же это...
    <1965>
    ________________
    * Путеводительницей (нем.).
   
Город
    О "красоте" Петербурга догадались художники-мирискусники, которые, кстати сказать, открыли и мебель красного дерева. Петербург я начинаю помнить очень рано – в 90-х годах. Это, в сущности, Петербург Достоевского. Это Петербург дотрамвайный, лошадиный, коночный, грохочущий и скрежещущий, лодочный, завешанный с ног до головы вывесками, которые безжалостно скрывали архитектуру домов. Воспринимался он особенно свежо и остро после тихого и благоуханного Царского Села. Внутри Гостиного двора тучи голубей, в угловых нишах галерей большие иконы в золоченых окладах и неугасимые лампады. Нева – в судах. Много иностранной речи на улицах.
    В окраске домов очень много красного (как Зимний), багрового, розового, и совсем не было этих бежевых и серых колеров, которые теперь так уныло сливаются с морозным паром или ленинградскими сумерками.
    Тогда еще было много великолепных деревянных домов (дворянских особняков) на Каменноостровском проспекте и вокруг Царскосельского вокзала. Их разобрали на дрова в 1919 году. Еще лучше были двухэтажные особняки XVIII века, иногда построенные большими зодчими. "Плохая им досталась доля" – их в 20-х годах надстроили. Зато зелени в Петербурге 90-х годов почти не было. Когда моя мама в 1927 году в последний раз приехала ко мне, то вместе со своими народовольческими воспоминаниями она невольно припомнила Петербург даже не 90-х, а 70-х годов (ее молодость), она не могла надивиться количеству зелени. А это было только начало! В XХ веке были гранит и вода.
Дальше о городе
Три замечания
    I. Сейчас с изумлением прочла в "Звезде" (статья Льва Успенского), что Мария Федоровна каталась в золотой карете. Бред! – Золотые кареты, действительно, были, но им полагалось появляться лишь в высокоторжественных случаях – коронации, бракосочетания, крестин, первого приема посла. Выезд Марии Федоровны отличался только медалями на груди кучера. Как странно, что уже через 40 лет можно выдумывать такой вздор. Что же будет через 100?
    II. Глазам не веришь, когда читаешь, что на петербургских лестницах всегда пахло жженым кофе. Там часто были высокие зеркала, иногда ковры. Ни в одном респектабельном петербургском доме на лестнице не пахло ничем, кроме духов проходящих дам и сигар проходящих господ. Товарищ, вероятно, имел в виду так называемый "черный ход" (ныне в основном ставший единственным) – там действительно могло пахнуть чем угодно, потому что туда выходили двери из всех кухонь. Например, блинами на Масляной, грибами и постным маслом в Великом посту, невской корюшкой в мае. Когда стряпали что-нибудь пахучее, кухарки отворяли дверь на черную лестницу – "чтобы выпустить чад" (это так и называлось), но все же черные лестницы пахли, увы, чаще всего кошками.
    III. Вечером вуали носили только проститутки.


    Звуки в петербургских дворах. Это, во-первых, звук бросаемых в подвал дров. Шарманщики ("пой, ласточка, пой, сердце успокой..."), точильщики ("точу ножи, ножницы..."), старьевщики ("халат, халат"), которые всегда были татарами. Лудильщики. "Выборгские крендели привез". Гулко на дворах-колодцах.
    Дымки над крышами. Петербургские голландские печи.
    Петербургские камины – покушение с негодными средствами. Петербургские пожары в сильные морозы. Колокольный звон, заглушаемый звуками города. Барабанный бой, так всегда напоминающий казнь. Санки с размаху о тумбу на горбатых мостах, которые теперь почти лишены своей горбатости. Последняя ветка на островах всегда напоминала мне японские гравюры. Лошадиная обмерзшая в сосульках морда почти у вас на плече. Зато какой был запах мокрой кожи в извозчичьей пролетке с поднятым верхом во время дождя. Я почти что все "Четки" сочинила в этой обстановке, а дома только записывала уже готовые стихи...
   
Набросок
19 апреля 1962 Ленинград – Москва
    Это написано для Вас, это Вам почему-то пришло в голову в великолепном марте 1962 года показать мне (может быть, в последний раз) сквозь беспощадное солнечное сияние страшный фон моей жизни и моих стихов: от разбойной безиконной столовой в Петровском домике и чудовищной могилы царевича Алексея под лестницей в Петропавловском соборе до пруда, куда в 1917 году бросили труп Распутина. И пустые окна Мраморного дворца ("Там пью я с тобой золотое вино...") и угол Марсова Поля, откуда не хочет и не может уйти моя поэма; и ворота, в которые мы когда-то входили, чтобы по крутой подвальной лестнице сойти в пеструю, прокуренную, всегда немного таинственную "Бродячую собаку"*; и на Жуковской "вылеп головы кобыльей", который я видела в последний раз в день смерти Маяковского. Стену бывшей конюшни ломали, серый двухэтажный особняк надстраивали. И самый страшный дом в городе (угол Садовой, наискосок от Никольского рынка) – там Раскольников убил старуху. Дом этот совсем недавно снесли, и на его место поставлен пузатый урод.
    Первый (нижний) пласт для меня – Петербург 90-х годов, Петербург Достоевского. Он был с ног до головы в безвкусных вывесках (белье, корсеты, шляпы), совсем без зелени, без травы, без цветов, весь в барабанном бое, так всегда напоминающем смертную казнь, в хорошем столичном французском языке, в грандиозных похоронных процессиях и описанных Мандельштамом высочайших проездах.
    Мимо Фонтанного Дома мы, кажется, не проезжали. Это было бы уже слишком...
    Снятые давным-давно надписи: "Дому сему подобает святыня Господня в долготу дней" на Инженерном замке, "Господеви помолитеся во святем дворе его" на Владимирском соборе – выступали на фронтонах.
    Гигантская копилка у церкви (где я слушала "канон Андрея Критского") и на которой было написано: "Где сокровище ваше, там и сердце ваше", снова стояла на своем месте.
    __________________
    * См. "Последние полчаса в "Собаке"". Это было так: Б.В.Томашевский зашел за мной, чтобы отвести меня на канал Грибоедова в сентябре 1941 к Дворнику Мосею, в бомбоубежище. Мы на Михайловской площади вышли из трамвая. Тревога! - всех куда-то гонят. Мы идем. Один двор, второй, третий. Крутая лестница. Пришли. Сели и одновременно произнесли: "Собака".
   
    ...И два окна в Михайловском замке, которые остались такими же, как в 1801 году*, и казалось, что за ними еще убивают Павла, и Семеновские казармы, и Семеновский плац, где ждал смерти Достоевский, и Фонтанный Дом – целая симфония ужасов: от тишайших – "Шереметевские липы, перекличка домовых..." до мирового резонанса 14 августа 1946 года:

    Я была со всеми,
    С этими и с теми,
    А теперь осталась
    Я сама с собой.

    И военная прокуратура на Невском рядом с знаменитой лавкой "Смерть мужьям"; и чайки около Литейного моста, через который я ходила в тюремные очереди под Крестами (тюрьма № 1) – "...и трехсотая с передачею..."; и Арка Штаба, где был военный суд и где судили сына; и Летний – первый, благоуханный, замерший в июльской неподвижности, и второй, под водой в 1924 году, и снова Летний, изрезанный зловонными рвами – щелями (1941); и Марсово – плац-парад, где ночью обучали новобранцев в 1915 году (барабан), и Марсово – огород, уже разрытый, полузаброшенный (1921), "под тучей вороньих крыл"; и ворота, откуда вывозили на казнь народовольцев, и близко от них – грузный дом Мурузи (угол Литейного), где я в последний раз в жизни видела Н.С.Гумилева (в тот день, когда меня нарисовал Ю. Анненков).
    ...И друзья, превратившиеся в мемориальные доски (Лозинский); и Соловьевский переулок, куда мы не переехали из-за войны 1914 года ("Как щелочка чернеет переулок..."); и меблированный дом "Нью-Йорк" (против Зимнего .дворца), где меня писал Натан Альтман**, и откуда я выходила через окно седьмого этажа, "чтоб видеть снег, Неву и облака", и шла по карнизу навестить Веню и Веру Белкиных.
    Все это – мой Ленинград...
    ______________
    * Комната была заперта до 1917 года.
    ** Гранди (итальянский художник, живший рядом) зашел взглянуть на почти готовый портрет Альтмана, Это он произнес бессмертную фразу, которую так любил повторять Мандельштам: "Будет большой змеязъ" (очевидно, смех).


    Царское в 20-х годах представляло собой нечто невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов первой войны, улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов и козы, которых почему-то звали Тамара. На воротах недавно великолепного дома гр. Стенбок-Фермора красовалась огромная вывеска: "Случной пункт", но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы – свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах кричали то же, что я слышала, идя по Соборному скверу в гимназию, и статуи в царскосельских парках глядели как в 10-х годах. В оборванных и страшных фигурках я иногда узнавала царскоселов. Гостиный двор был закрыт...
   
Из письма К***
(вместо предисловия)
    В первой половине марта 1940 года на полях моих черновиков стали появляться ни с чем не связанные строки. Это в особенности относится к черновику стихотворения "Видение", которое я написала в ночь штурма Выборга и объявления перемирия.
    Смысл этих строк казался мне тогда темным и, если хотите, даже странным, они довольно долго не обещали превратиться в нечто целое и как будто были обычными бродячими строчками, пока не пробил их час и они не попали в тот горн, откуда вышли такими, какими вы видите их здесь.
    Осенью этого же года я написала еще три не лирические вещи, сначала хотела присоединить их к "Китежанке", написать книгу "Маленькие поэмы", но одна из них, "Поэма без героя", вырвалась, перестала быть маленькой, а главное, не терпит никакого соседства; две другие, "Россия Достоевского" и "Пятнадцатилетние руки", претерпели иную судьбу: они, по-видимому, погибли в осажденном Ленинграде, и то, что я восстановила по памяти уже здесь в Ташкенте, безнадежно фрагментарно. Поэтому "Китежанка" осталась в гордом одиночестве, как говорили наши отцы.
    ...В Ташкенте от эвакуационной тоски написала "Дому было сто лет", там же в тифозном бреду все время слушала, как стучат мои каблуки по царскосельскому Гостиному двору – это я иду в гимназию. Снег вокруг собора потемнел, кричат вороны, звонят колокола, кого-то хоронят. Он будет в своем гробу ждать погребения под собором (там склеп) – мне страшно, у меня тиф, я в Ташкенте.
    8 марта 1964
    Москва. Легендарная Ордынка


    Как все уже было давно... И первый день войны, который еще недавно был таким близким, и день Победы, который, кажется, еще вчера стоял за плечом, и 14 августа 1946... И это уже история. Недавно были переводы, которые я сдала и не сдала, замоскворецкое житие и те сосенки, которые сейчас сердито качаются на фоне белой ночи.
    "Здесь северно очень – и осень в подруги я выбрала в этом году", – писала я в прошлом году, и как это уже далеко, а я собралась сейчас описывать 90-е годы XIX века!
    1957


    О книге, которую я никогда не напишу, но которая все равно уже существует, и люди заслужили ее. Сначала я хотела писать ее всю, теперь решила вставить несколько кусков из нее в повествование о моей жизни и о судьбах моего поколения. Эта книга задумана давно, и отдельные новеллы известны моим друзьям.
    Биографию я принималась писать несколько раз, но, как говорится, с переменным успехом. Последний раз это было в 1946 году. Ее единственным читателем оказался следователь, который пришел арестовывать моего сына, а заодно сделал обыск и в моей комнате (6 ноября 1949). На другой день я сожгла рукопись вместе со всем моим архивом. Она, насколько помню, была не очень подробной, нo там были мои впечатления 1944 года – "После-блокадный Ленинград", "Три сирени" – о Царском Селе и описание поездки в конце июля в Териоки – на фронт, чтобы читать стихи бойцам. А также "Царь-Гриб" (Гунгербург, 1895), "Мишка – будка, морда – окошко" (Киев, 1893). Их мне теперь трудно восстановить. Остальное же настолько окаменело в памяти, что исчезнет только со мною вместе.


    В первый раз я стала писать свою биографию, когда мне было одиннадцать лет, в разлинованной красным маминой книжке, для записывания хозяйственных расходов (1901 год). Когда я показала записи старшим, они сказали, что я помню себя чуть ли не двухлетним ребенком (Павловский парк, щенок Ральф и т.п.).


    Теперь, когда все позади – даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то мучительно проясняется (как в первые осенние дни) – люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И столько горьких и даже страшных чувств!
    И кто бы поверил, что я задумана так надолго, и почему я этого не знала. Память обострилась невероятно. Прошлое обступает меня и требует чего-то. Чего? Милые тени отдаленного прошлого почти говорят со мной. Может быть, это для них последний случай, когда блаженство, которое люди зовут забвеньем, может миновать их. Откуда-то выплывают слова, сказанные полвека тому назад и о которых я все пятьдесят лет ни разу не вспомнила. Странно было бы объяснить все это только моим летним одиночеством и близостью к природе, которая давно напоминает мне только о смерти…


    Который-то день вожусь с биографической книгой. Замечаю, что очень скучно писать о себе и очень интересно о людях и вещах (Петербург, запах Павловского Вокзала, парусники в Гунгербурге, Одесский порт в конце сорокадневной забастовки). Себя надо давать как можно меньше…


    Непременно, 9 января и Цусима – потрясение на всю жизнь, и так как первое, то особенно страшное.


    Боюсь что все, что я пишу здесь, относится к мрачному жанру – "Дочь Фауста" (см. Доде "Жак"), то есть все это попросту не существует. И чем больше люди хвалят это убогое скудное бормотание, тем меньше я им верю. Это происходит оттого, что я сама вижу и слышу за этими словами так много, что оно совершенно стирает самые слова.
    22 ноября 1957
    Москва


    Успеть записать одну сотую того, что думается, было бы счастьем…
    Однако книжка – двоюродная сестра "Охранной грамоты" и "Шума времени" – должна возникнуть. Боюсь, что по сравнению со своими роскошными кузинами она будет казаться замарашкой, простушкой, золушкой и т.д.
    Оба они (и Борис и Осип) писали свои книги, едва достигнув зрелости, когда все, о чем они вспоминают, было еще не так сказочно далеко. Но видеть без головокружения 90-е годы XIX века с высоты середины XX века почти невозможно.


    Я ни в какой мере не собираюсь воскрешать жанр "физиологического очерка" и загромождать книгу бесчисленными маловажными подробностями...


    ...Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя, двадцать процентов мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признать деянием, уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в почтенные литературоведческие работы и биографии. Непрерывность тоже обман. Человеческая память устроена так, что она, как прожектор, освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак. При великолепной памяти можно и должно что-то забывать...


    Начинать совершенно все равно с чего: с середины, с конца или с начала. Я вот, например, хочу сейчас начать с того, что эти зеленые домики с застекленными террасами (в одном из них я живу) непрерывно стояли перед моими (закрытыми) глазами в 1951 году в Пятой Советской больнице (Москва), когда я лежала после инфаркта и, вероятно, находилась под действием пантопона. Дома эти тогда еще не существовали – их построили в 1955 году, но, когда я их увидела, я тотчас припомнила, где видела их раньше. Оттого я и написала в "Эпилоге":

    Живу как в чужом мне приснившемся доме,
    Где, может быть, я умерла...

    Кстати о бреде. Во время тифа (в Ташкенте, в 1942 году) круглоголовый человек без лица сел на стул около моей кровати и рассказал мне все, что случится со мной, когда я вернусь в Ленинград. Запись его рассказа я сожгла вместе со всей остальной прозой того времени...


    Pro domo mea* скажу, что я никогда не улетала или не уползала из Поэзии, хотя неоднократно сильными ударами весел по одеревеневшим и уцепившимся за борт лодки рукам приглашалась опуститься на дно. Сознаюсь, что временами воздух вокруг меня терял влажность и звукопроницаемость, ведро, опускаясь в колодец, рождало вместо отрадного всплеска сухой удар о камень, и вообще наступало удушье, которое длилось годами. "Знакомить слова", "сталкивать слова" – ныне это стало обычным. То, что было дерзанием, через 30 лет звучит как банальность. Есть другой путь – точность, и еще важнее, чтобы каждое слово в строке стояло на своем месте, как будто оно там уже тысячу лет стоит, но читатель слышит его вообще первый раз в жизни. Это очень трудный путь, но, когда это удается, люди говорят: "Это про меня, это как будто мною написано". Сама я тоже (очень редко) испытываю это чувство при чтении или слушании чужих стихов. Это что-то вроде зависти, но поблагороднее.
    X. спросил меня, трудно или легко писать стихи. Я ответила: их или кто-то диктует, и тогда совсем легко, а когда не диктует – просто невозможно.
    1959
    ___________
    *О себе (лат.).


    У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель.
    Мне, например, из моей первой книги "Вечер" (1912) сейчас по-настоящему нравятся только строки:

    Пьянея звуком голоса,
    Похожего на твой.

    Мне даже кажется, что из этих строчек выросло очень многое в моих стихах.
    С другой стороны, мне очень нравится оставшееся без всякого продолжения несколько темное и для меня вовсе не характерное стихотворение "Я пришла тебя сменить, сестра..." – там я люблю строки:

    И давно удары бубна не слышны,
    А я знаю, ты боишься тишины.

    То же, о чем до сих пор часто упоминают критики, оставляет меня совершенно равнодушной.
    Стихи еще делятся (для автора) на такие, о которых поэт может вспомнить, как он писал их, и на такие, которые как бы самозародились. В одних автор обречен слышать голос скрипки, некогда помогавший ему их сочинить, в других – стук вагона, мешавшего ему их написать. Стихи могут быть связаны с запахами духов и цветов. Шиповник в цикле "Шиповник цветет" действительно одуряюще благоухал в какой-то момент, связанный с этим циклом.
    Это, однако, относится не только к собственным стихам. У Пушкина я слышу царскосельские водопады ("сии живые воды"), конец которых еще застала я.
Из дневника
    24 декабря 1959 (европейский Сочельник)
    ...Легкая метель. Спокойный, очень тихий вечер. Т. ушла рано – я все время была одна, телефон безмолвствовал. Стихи идут все время, я, как всегда, их гоню, пока не услышу настоящую строку. Весь декабрь, несмотря на постоянную боль в сердце и частые приступы, был стихотворным, но "Мелхола" еще не поддается, то есть мерещится что-то второстепенное. Но я ее все-таки одолею.
    Попытки писать воспоминания вызывают неожиданно глубокие пласты прошлого, память обостряется почти болезненно: голоса, звуки, запахи, люди, медный крест на сосне в Павловском парке и т.п., без конца. Вспомнила, например, что сказал Вяч. Иванов, когда я в первый раз читала у него стихи, а это было в 1910 году, то есть пятьдесят лет тому назад.
    От всего этого надо беречь стихи.
    Последние дни я все время дополнительно чувствую, что где-то что-то со мной случается. По какой линии, это еще неясно. То ли в Москве, то ли еще где-нибудь, что-то втягивает меня, как горячий воздух огромной печи или винт парохода.
    29-го еду с Ириной в "Дом творчества" в Комарове – всего на 10 дней. Может быть, отдышусь, - вернее, нет.
    ...Всем известно, что есть люди, которые чувствуют весну с Рождества. Сегодня мне кажется, я почувствовала ее, хотя еще не было зимы. С этим связано так много чудесного и радостного, что я боюсь все испортить, сказав кому-нибудь об этом. А еще мне кажется, что я как-то связана с моей корейской розой, с демонской гортензией и всей тихой черной жизнью корней. Холодно ли им сейчас? Довольно ли снега? Смотрит ли на них луна? Все это кровно меня касается, и я даже во сне не забываю о них.
Искра паровоза
    Я ехала летом 1921 года из Царского Села в Петербург. Бывший вагон III класса был набит, как тогда всегда, всяким нагруженным мешками людом, но я успела занять место, сидела и смотрела в окно на все – даже знакомое. И вдруг, как всегда неожиданно, я почувствовала приближение каких-то строчек (рифм). Мне нестерпимо захотелось курить. Я понимала, что без папиросы я ничего сделать не могу. Пошарила в сумке, нашла какую-то дохлую Сафо, но... спичек не было. Их не было у меня, и их не было ни у кого в вагоне. Я вышла на открытую площадку Там стояли мальчишки-красноармейцы и зверски ругались. У них тоже не было спичек, но крупные, красные, еще как бы живые, жирные искры паровоза садились на перила площадки. Я стала прикладывать (прижимать) к ним мою папиросу. На третьей (примерно) искре папироса загорелась. Парни, жадно следившие за моими ухищрениями, были в восторге. "Эта не пропадет", – сказал один из них про меня. Стихотворение было: "Не бывать тебе в живых..." См. дату в рукописи – 16 августа 1921 (может быть, старого стиля).
    <1962>
Березы
    Во-первых, таких берез еще никто не видел. Мне страшно их вспомнить. Это наваждение. Что-то грозное, трагическое, как "Пергамский алтарь", великолепное и неповторимое. И кажется, там должны быть вороны. И нет ничего лучше на свете, чем эти березы, огромные, могучие, древние, как друиды, и еще древней. Прошло три месяцы, а я не могу опомниться, как вчера, но я все-таки не хочу, чтобы это был сон. Они мне нужны настоящие.
    <1960>


    ...Общеизвестно, что каждый уехавший из России увез с собой свой последний день. Недавно мне пришлось проверить это, читая статью Di Sarra обо мне. Он пишет, что мои стихи целиком выходят из поэзии М. Кузмина. Так никто не думает уже около 45 лет. Но Вячеслав Иванов, который навсегда уехал из Петербурга в 1912 году, увез представление обо мне, как-то связанное с Кузминым, и только потому, что Кузмин писал предисловие к моему "Вечеру" (1912). Это было последнее, что Вяч. Иванов мог вспомнить, и, конечно, когда его за границей спрашивали обо мне, он рекомендовал меня ученицей Кузмина. Таким образом, у меня склубился не то двойник, не то оборотень, который мирно прожил в чьем-то представлении все эти десятилетия, не вступая ни в какой контакт со мной, с моей истинной судьбой и т.д.
    Невольно напрашивается вопрос, сколько таких двойников или оборотней бродит по свету и какова будет их окончательная роль.


    <...> Среди этих приемов (не слишком добросовестных) обращает на себя внимание один; желание из всего написанного выделить первую книгу ("Четки"), объявить ее livre de chevet* и тут же затоптать все остальное, т. е. сделать из меня нечто среднее между Сергеем Городецким ("Яръ"), то есть поэтом без творческого пути, и Франсуазой Саган – "мило откровенной" девочкой.
    ___________
    * Любимая книга (букв. "книга, которую кладут в изголовье" – (фр.).
   
    Дело в том, что "Четки" вышли в марте 1914 и жизни им было дано два с половиной месяца. В то время литературный сезон кончался в конце мая. Когда мы вернулись из деревни, нас встретила – Война. Второе издание понадобилось примерно через год, при тираже одна тысяча экземпляров.
    С "Белой стаей" дело обстояло примерно так же. Она вышла в сентябре 1917 года и из-за отсутствия транспорта не была послана даже в Москву. Однако второе издание понадобилось через год, то есть ровно так же, как "Четки". Третье напечатал Алянский в 1922 году. Тогда же появилось берлинское (четвертое). Оно же последнее, потому что после моей поездки в Москву и Харьков в 1924 году по постановлению ЦК, не опубликованному в печати, меня перестали печатать. И это продолжалось до 1939 года, когда Сталин что-то лестное сказал обо мне. Ни одна моя строчка не была напечатана.
    Уже готовый двухтомник издательства Гессена ("Петроград") был уничтожен, брань из эпизодической стала планомерной и продуманной (Лелевич в журнале "На посту", Перцов в "Жизни искусства" и т.д.), достигая местами 12 баллов, то есть смертоносного шторма. Переводы (кроме писем Рубенса, 30-й год) мне не давали. Однако моя первая пушкинистская работа ("Последняя сказка Пушкина") была напечатана в "Звезде". Запрещение относилось только к стихам*.
    Такова правда без прикрас. И вот что я узнаю теперь о себе из зарубежной печати. Оказывается, после революции я перестала писать стихи совсем и не писала их до сорокового года. Но отчего же не переиздавались мои книги и мое имя упоминалось только в окружении площадной брани? Очевидно, желание безвозвратно замуровать меня в 10-е годы имеет неотразимую силу и какой-то для меня непонятный соблазн.
    ____________
    * Второй антракт (1946-1958), к счастью, можно не пояснять. Все ясно само собой.


    Слушала стрекозиный вальс из балетной сюиты Шостаковича. Это чудо. Кажется, его танцует само изящество. Можно ли сделать такое со словом, что он делает с звуком?
    Ноябрь 1961 г.


    И если Поэзии суждено цвести в XX веке именно на моей Родине, я, смею сказать, всегда была радостной и достоверной свидетельницей... И я уверена, что еще и сейчас мы не до конца знаем, каким волшебным хором поэтов мы обладаем, что русский язык молод и гибок, что мы еще совсем недавно пишем стихи, что мы их любим и верим им.
    Анна Ахматова
    "Адольф" Бенжамена Констана
    в творчестве Пушкина
    

    I

        Вопрос о влиянии на творчество Пушкина знаменитого романа Бенжамена Констана "Адольф" уже обсуждался в пушкинской литературе1. Известно, что романтический герой Б. Констана был одним из прототипов Онегина. Необходимо, однако отметить, что роман Б. Констана имел на творчество Пушкина значительно большее и, что особенно важно подчеркнуть, более разнообразное влияние, чем обычно думают.
        Особое значение "Адольфа" для Пушкина заключается в том, что Пушкин связал с этим романом ряд литературных проблем, разрешение которых стояло перед ним в конце 20-х годов.
        "Адольф" был написан в 1807 г. и долго оставался ненапечатанным. Только в 1815 г. появилось первое (лондонское) издание "Адольфа", второе (парижское) вышло в 1816 г.
        Роман Б. Констана сразу обратил на себя внимание читателей. В 1817 г. Стендаль назвал "Адольфа" "необыкновенным романом". Сент-Бев, рассказывая о впечатлении, произведенном "Адольфом" на современников, сравнивает этот роман с "Ренэ" Шатобриана2.2 Сисмонди в письме (от 14 октября 1816 г.), которое, по словам Сент-Бева, стало неотделимым от "Адольфа" комментарием этого романа, пишет между прочим следующее: "в "Адольфе" анализ всех чувств человеческого сердца так восхитителен, столько истины (курсив мой. А. А.) в слабости героя, столько ума в наблюдениях, силы и чистоты в слоге, что книга читается с бесконечным удовольствием. Мне кажется, что она доставляет мне тем более удовольствия, что я узнаю автора на каждой странице..."
        Как мы видим, автобиографичность "Адольфа" с одной стороны, с другой - верность и глубина психологического анализа в произведении, впоследствии получившем название "отца психологического романа", были отмечены сразу же. 29 июля 1816 г. Байрон писал своему другу поэту Роджерсу: "Я просмотрел "Адольфа" и предисловие к нему, в котором отвергаются действительные персонажи. Это произведение оставляет тягостное впечатление, но гармонирует с тем состоянием, когда более не способен любить - состоянием, может быть, самым неприятным в мире, за исключением влюбленности"3.
        Успех "Адольфа" был длителен. Еще в конце 30-х годов Густав Планш написал к "Адольфу" обширное предисловие; Бальзак в 40-х годах упоминает об "Адольфе" в ряде своих романов ("Записки новобрачных", "Погибшие мечтания", "Беатриса").
        "Адольф" очень скоро стал известен и русским читателям. Уже 26 октября 1816 г. Вяземский писал из Москвы А. И. Тургеневу: "Я послал к тебе Адольфа с молодым Апостолом-Муравьевым"4.
        Первый русский перевод "Адольфа" появился в 1818 г. под заглавием: "Адольф и Елеонора, или опасности любовных связей, истинное происшествие", и был напечатан в Орловской губернской типографии.
        Принимая во внимание значительное идеологическое воздействие Б. Констана, как политического писателя и публициста, на передовых людей того времени5, можно предположить, что Пушкин прочел "Адольфа" вскоре по выходе романа в свет.
        Как известно, современники Пушкина узнавали в героине "Адольфа" мадам де Сталь6. Широкая популярность этого имени в России, конечно, должна была повысить интерес читателей к роману Б. Констана. В частности Пушкин, так высоко ценивший произведения де Сталь, упоминавший о ее книгах: "Dix annees d'exile" и "De l'Allemagne" в I-й главе "Онегина", выступавший в защиту автора "Дельфины" и "Коринны" в 1825 г. и еще в 1831 г. изобразивший мадам де Сталь в "Рославлеве", должен был с особым вниманием отнестись к "Адольфу".
        В письме к Каролине Собаньской (янв. - февр. 1830 г.) Пушкин пишет, что имя героини "Адольфа" Элленоры напоминает ему "жгучие чтения его юных лет и милый призрак, который соблазнял его тогда"7 (в его одесский период жизни).
        Интерес Пушкина к "Адольфу" был столь же длительным, как у его современников.
        20 декабря 1829 г., т. е. еще до выхода перевода Вяземского, Баратынский писал Вяземскому: "для меня чрезвычайно любопытен перевод светского, метафизического тонко-чувственного "Адольфа" на наш необработанный язык"8. Вяземский, восторженное отношение которого к роману Б. Констана засвидетельствовано его предисловием9 к сделанному им переводу "Адольфа", посылая свой перевод Е. М. Хитрово, писал ей: "Вы любите этот роман, вы будете довольны тем, что я посвятил его имени для вас дорогому <т. е. имени Пушкина>10; а в 1832 г. сообщил жене: "намедни на бале Завадовская сказала мне, что она три раза прочла моего "Адольфа"11. Приблизительно к тому же времени относится отзыв об "Адольфе" в дневнике Никитенки6 и перевод "Адольфа", сделанный Полевым12. Установленное исследователями влияние "Адольфа" на "Героя нашего времени" свидетельствует о впечатлении, произведенном романом Б. Констана на Лермонтова13. Человек другого поколения, И. С. Аксаков, для которого "Адольф" был только старым французским романом, в письме к отцу от 1845 г. сообщает об отношении к этому роману А. О. Смирновой: "...я, не говоря об этом ничего А. О., взял у нее один старый французский роман Benjamin Constant "Adolphe", который она ставит превыше небес"14.
        В личной библиотеке Пушкина хранится экземпляр 3-го издания "Адольфа" (1824) с многими карандашными отметками15. Как мне удалось установить, на стр. 61 и 104 находятся замечания рукою Пушкина, что позволяет предположить, что и другие отметки сделаны им же.

    II

        Первое, известное нам упоминание Пушкина об "Адольфе" находится в черновом тексте 9-го стиха XXXVIII строфы I главы ("Как Child Harold угрюмый, томный"), где вместо имени Child Harold Пушкин написал "Как Адольф". Затем встречается это имя в XXII строфе VII главы "Евгения Онегина"16. "Адольф" был одним из романов, которые Татьяна прочла в доме Онегина и по отметкам на страницах которого она угадала истинный характер своего героя. Таким образом Пушкин сам указал на Адольфа, как на один из прототипов Онегина17.
        В до сих пор неопубликованном черновике этой строфы (тетр. 2371, л. 671) чрезвычайно интересен тот ряд, в который Пушкин включает "Адольфа". Привожу транскрипцию:

        [Хотя] мы знаем что Евгений
        Издавно чтенья разлюбил
        [С собою] [Однако] несколько творений
        Лишь [он] [С собой] [по привычке лишь] возил -
        [Листки в которых отразились] [творцы]
        [Корину Сталь] [два три] [романа]
        Весь В. Скотт <нрзб.> Адольф
        [Мельмот] [Рене] [Адольф] Констана
        В. Скотт два три
        Ренэ еще два три романа
        в которых отразился век
        И современный человек
        Изображон [печально] довольно верно... 

        Таким образом выясняется, что по первоначальному замыслу Пушкина "два три романа" XXII строфы "Евгения Онегина" - это "Мельмот" Матюрена, "Ренэ" Шатобриана и "Адольф"18. При следующей переработке этих стихов Пушкин заменил Сталь Байроном, а "два, три романа" не названы.
        В "Заметке" о предстоящем выходе перевода "Адольфа", сделанного Вяземским, Пушкин вторично сопоставляет имя Б. Констана с именем Байрона: "Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона"19. Эту мысль Пушкина повторил и Вяземский: "Характер Адольфа верный отпечаток времени своего. Он прототип Чайльд-Гарольда и многочисленных его потомков"20.3 Сопоставление Адольфа с характерами героев Байрона имело для Пушкина очень важный принципиальный смысл.
        Вяземский в посвящении Пушкину сделанного им перевода "Адольфа" писал: "Прими перевод нашего любимого романа" и "Мы так часто говорили с тобою о превосходстве творения сего". Хотя это "Посвящение", как выясняется из писем Вяземского к Плетневу, было написано в январе 1831 г., но это не значит, что беседы об "Адольфе" происходили в связи с переводом Вяземского. Вернее предположить, что именно эти беседы подали Вяземскому мысль заняться переводом романа Б. Констана.
        Вяземский переводил "Адольфа" con amore, придавал чрезвычайно важное значение своему переводу и работал над такой сравнительно не большой вещью очень долго21.4
        20 декабря 1829 г. Баратынский благодарит Вяземского за присланную на просмотр рукопись перевода22.1 И только 12 января 1831 г. Вяземский обратился к Плетневу с просьбой отдать в цензуру оставленный в Петербурге у Жуковского и Дельвига перевод "Адольфа", обещая прислать на днях посвящение ("Письмо к Пушкину") и предисловие "Несколько слов от переводчика"23.2
        17 января 1831 г. Вяземский послал Пушкину из Остафьева в Москву свое предисловие (а может быть и посвящение) со следующей просьбой: "Сделай милость, прочитай и перечитай с бдительным и строжайшим вниманием посылаемое тебе (курсив мой. А. А.) и укажи на все сомнительные места. Мне хочется, по крайней мере в предисловии не поддать боков критике. Покажи после и Баратынскому, да возврати поскорее... Нужно отослать в Петерб. к Плетневу, которому я уже писал о начатии печатания Адольфа".
        Очевидно, Пушкин полагал необходимым внести некоторые поправки в предисловие Вяземского, потому что через три дня он ответил: "Оставь Адольфа у меня - на днях перешлю тебе нужные замечания"24.3 Поэтому мы имеем право предположить редактуру, если не сотрудничество Пушкина, а самое предисловие рассматривать, как итог бесед Пушкина и Вяземского об "Адольфе". Это тем вероятнее, что, как уже отмечалось, некоторые мысли, высказанные Вяземским в предисловии, - повторение заметки Пушкина об "Адольфе"25.4
        В своем предисловии Вяземский говорит, что, переводя "Адольфа", он имел желание "познакомить" русских писателей с этим романом26.1 Конечно, Вяземский знал, что русские писатели могли прочесть роман Б. Констана в подлиннике и вовсе не с романом Б. Констана хотел их познакомить, а показать на примере своего перевода, каким языком должен быть написан русский психологический роман.
        Говоря о языке психологической прозы, мы имеем в виду тот язык, который Пушкин называл "метафизическим"27.2
        Пушкин считал Вяземского способным содействовать развитию этого языка ("У кн. Вяземского есть свой слог") и 1 сентября 1823 г. советовал Вяземскому заняться прозой и "образовать русский метафизический язык". А еще 18 ноября 1822 г. Вяземский писал А. И. Тургеневу: "Я сижу теперь на прозаических переводах с французской прозы. Во-первых, есть тут и для себя занятие полезное"28.3 Очевидно прозаические переводы уже тогда казались Вяземскому способом обогащения русского литературного языка и в частности создания русской прозы, еще не очень самостоятельной и мало разработанной. Известны жалобы Пушкина на отсутствие русской прозы и на отставание прозы от стихов29.4
        Посылая Баратынскому на просмотр свой перевод "Адольфа", Вяземский очевидно высказал свои соображения о трудности передать по русски все оттенки "Адольфа", потому что Баратынский ответил ему следующее: "Чувствую, как трудно переводить светского Адольфа на язык, которым не говорят в свете, но надобно вспомнить, что им будут когда-нибудь говорить и что выражения, которые нам теперь кажутся изысканными рано или поздно будут обыкновенными. Мне кажется, что не должно пугаться неупотребительных выражений. Со временем они будут приняты и войдут в ежедневный язык. Вспомним, что те из них, которые говорят по русски, говорят языком Пушкина, Жуковского и вашим, языком поэтов, из чего следует, что не публика нас учит, а нам учить публику"30.5
        За год до того, как было написано предисловие Вяземского, Пушкин в заметке о предстоящем выходе "Адольфа" писал: "Любопытно видеть, каким образом острое и опытное перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка (курсив мой. А. А.), всегда стройного, светского, (курсив мой. А. А.), часто вдохновенного. В сем отношении, перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы". Здесь Пушкин, уже знавший перевод Вяземского или, во всяком случае, методы его перевода31,1 высказывал ту же мысль, что и Вяземский в "Предисловии", а Баратынский в приведенных письмах. Говоря о метафизическом языке "Адольфа", Пушкин имеет в виду создание языка, раскрывающего душевную жизнь человека. Самое выражение "метафизический язык" Пушкин вероятно заимствовал у мадам де Сталь. Оно встречается в "Коринне", в главе "De la litterature italienne", без сомнения внимательно прочитанной Пушкиным: "les sentiments reflechis exigent des expressions plus metaphisiques"32.2
        Конечно, возникает вопрос, чем же отличается психологизм "Адольфа", так сильно поражавший читателей, от психологизма романов, современных "Адольфу", как первоклассных (Сталь, Шатобриан), так и второстепенных (Коттен, Криденер, Жанлис). Дело в том, что Б. Констан первый показал в "Адольфе" раздвоенность человеческой психики33,3 соотношение сознательного и подсознательного34,1 роль подавляемых чувств35 2 и разоблачил истинные побуждения человеческих действий. Поэтому "Адольф" и получил впоследствии название "отца психологического романа".
        Все эти черты "Адольфа", как известно, указали путь целому ряду романистов, в числе которых одним из первых был Стендаль. Уже в 1817 г. Стендаль писал: "Данте понял бы без сомнения тонкие чувства, наполняющие необыкновенный роман Бенжамен Констана "Адольф", если бы в его время были такие же слабые и несчастные люди, как Адольф; но чтобы выразить эти чувства, он должен бы был обогатить свой язык. Таким, как он нам его оставил, он не годится... для перевода Адольфа"36.3
        В связи с высказыванием Пушкина о метафизическом языке "Адольфа" особый интерес представляют его собственные пометки на полях романа Б. Констана. Против отчеркнутых слов (в письме Адольфа к Элленоре): "Je me precipite sur cette terre qui devrait s'entr'ouvrir pour m'engloutir a jamais, je pose ma tete sur la pierre froide qui devrait calmer la fievre ardente qui me devore"37 4 (стр. 61), Пушкин написал: "Вранье".
        Гиперболическая риторика этой фразы воспринималась Пушкиным как нарушение "стройности" метафизического языка, и эти ламентации в духе "Новой Элоизы" Руссо должны были казаться фальшивыми в устах светского соблазнителя.
        Второй пример любопытен, как случай редактирования Пушкиным романа Б. Констана и относится к одному из рассуждений Адольфа о раздвоенности человеческой личности, о которых я говорила выше. В отчеркнутой фразе: "et tel est la bizarrerie de notre c?ur miserable que nous quittons avec un dechirement horrible ceux pres de qui nous demeurions sans plaisir"38,5 слово "plaisir" зачеркнуто и на полях написано "bonheur". Эта поправка свидетельствует о требовании точности оттенков смысла.

    III

        Противопоставление Адольфа героям романов XVIII в., находящееся в предисловии Вяземского ("Адольф в прошлом столетии был бы просто безумец, которому никто бы не сочувствовал") было уже сделано Пушкиным и в незаконченном "Романе в письмах" (1829), не напечатанном при жизни Пушкина, но вероятно известном Вяземскому: "Чтение Ричардсона дало мне повод к размышлениям. Какая ужасная разница между идеалами бабушки и внучек! Что есть общего между Ловласом и Адольфом?"39 1 Таким образом, Пушкин трижды в конце 20-х годов говорит о современности Адольфа: в VII главе "Онегина" (1828), в "Романе в письмах" (1829) и в заметке об Адольфе" (1830). Вяземский повторяет это утверждение в предисловии к своему переводу.
        Еще одно совпадение мыслей Пушкина и Вяземского об "Адольфе" относится к определению ими жанра и стиля этого романа. Пушкин назвал язык "Адольфа" "светским". Ср. в предисловии Вяземского: "творение сие не только роман сегодняшний (roman du jour) подобно новейшим или гостиным романам..."40 2 Как мы видим, Баратынский также назвал роман Констана "светским".
        В это время мысль о создании современного "светского" романа или повести очень занимала Пушкина.
        В "Романе в письмах", представляющем собою, как бы свод литературно-полемических (и политических) высказываний Пушкина, розданных им всем четырем корреспондентам, автор от лица одной из героинь говорит следующее о романах XVIII в.: "Умный человек мог бы взять готовый план, характеры, исправить слог и бессмыслицы, дополнить недомолвки - и вышел бы прекрасный, оригинальный роман. Скажи это от меня моему неблагодарному Р*... Пусть он по старой канве вышьет новые узоры и представит нам в маленькой раме картину света и людей, которых он так хорошо знает". В этом мы узнаем тот метод, которым иногда пользовался сам Пушкин ("Рославлев", "Барышня-крестьянка", "Русский Пелам"). Итак, мы видим, что задача создания "светской" повести заключалась для Пушкина (в 1829 г.) в том, чтобы превратить готовую сюжетную схему в конкретное произведение с определенным реальным материалом.
        Несомненно, материалом светских повестей Пушкина и были его наблюдения над бытом и нравами того общества, в котором он жил после возвращения из Михайловского. Напомню, что в пушкинской литературе существуют указания на автобиографичность "светских" повестей Пушкина 1828-1829 гг.41 1 Но это конечно, не исключает литературных реминисценций.
        Самая тема повести "На углу маленькой площади" - адюльтер, и судьба женщины, открыто нарушившей законы света, несомненно указывает на французские традиции42.2
        В заметке о предстоящем выходе перевода "Адольфа" Пушкин, характеризуя героя Б. Констана, приводит XXII строфу (тогда еще не напечатанной) VII главы своего "Онегина" и относит

        Адольфа к двум, трем романам
        В которых отразился век,
        И современный человек
        Изображен довольно верно
        С его безнравственной душой,
        Себялюбивой и сухой,
        Мечтанью преданной безмерно,
        С его озлобленным умом,
        Кипящим в действии пустом. 

        Таким же "сыном своего века" сделал Пушкин и героя отрывка: "На углу маленькой площади". Это явствует из следующих сравнений. В плане повести: "Он сатирический, рассеянный". Адольф говорит о себе: "Рассеянный, невнимательный, скучающий". И в другом месте: "Я распустил о себе славу человека легкомысленного и злобного" (т. е. сатирического). Далее, Пушкин так характеризует Валериана Волоцкого, в первоначальном наброске названного просто Алексеем: "Он не любил скуки, боялся всяких обязанностей и выше всего ценил свою себялюбивую независимость". Здесь Пушкин имеет в виду также высказывания Адольфа: "Я сравнивал жизнь свою независимую и спокойную с жизнью тревог, торопливости и волнений, на которую обрекала меня страсть ее"43.1 К этому следует добавить что обе эти характеристики относятся к одной и той же ситуации.
        Создавая современного героя "сына века сего" - светского человека, столь же тщеславного и эгоистического как Адольф44,2 Пушкин заимствовал готовый характер, по своему объяснив, снизив и разоблачив его, согласно с характеристикой героя Б. Констана, данной в VII главе "Евгения Онегина". Не случайно на такую возможность намекает Вяземский в предисловии к "Адольфу", как мы видели, редактированном Пушкиным: "Автор так верно обозначил нам с одной точки зрения характеристические черты Адольфа, что, применяя их к другим обстоятельствам, к другому возрасту, мы легко можем вынуть весь жребий его на какую бы сцену действия не был он кинут. Вследствие того можно (разумеется с дарованием Б. Констана) написать еще несколько Адольфов в разных летах и костюмах".
        Но Пушкин не только перенес в свою повесть характер Адольфа, но и поставил Алексея в то же положение, в котором находился герой Б. Констана. Мы знаем, что в ту пору (и никогда ни раньше, ни позже), вероятно, в связи с личными обстоятельствами его собственной жизни проблема Адольфа живо интересовала Пушкина. Памятник этого интереса: лирическое стихотворение 1829-1830 гг. - "Когда твои младые лета", столь близкое по теме и по тону к Адольфу, а по ситуации к отрывку "На углу маленькой площади".
        То немногое, что известно нам из этого произведения, позволяет утверждать, что при создании этой повести Пушкин использовал сюжетную схему романа "Адольф" и ряд его психологических мотивировок. Показательна, например, разница лет любовников. Она та же в повести Пушкина, что и в романе Б. Констана: Волоцкому - 26 лет, Зинаиде - 36 л. Ср. в "Адольфе": "Она десятью годами вас старее. Вам 26 лет". Описывая внешность Элленоры, Б. Констан пишет: "Прославленная своей красотой хотя уже не первой молодости"45.1 В первоначальном наброске I главы пушкинского отрывка: "прекрасная, хотя уже не молодая". Так же, как Элленора, Зинаида из-за открытой связи с любимым человеком теряет принадлежавшее ей прежде общественное положение. Эта тема проходит через весь роман Б. Констана; в отрывке повести Пушкина она намечается одной фразой: "Я так давно не выезжала, что совсем раззнакомилась с вашим высшим обществом". Следует отметить, что в пушкинском экземпляре "Адольфа" слова: "но я слишком страдала, я уже не молода и мнение света мало владычествует надо мною" - подчеркнуты. Элленора просит Адольфа позволения принимать его "в убежище сокровенном посреди большого города". Именно такова ситуация, открывающая повесть Пушкина.
        Изложение предъистории, кратко данной во второй главе пушкинского отрывка46,2 очень близко к развитию действия в "Адольфе": "Граф П. скоро заметил сношения мои с Элленорой" ("Адольф"), "** скоро удостоверился в неверности своей жены" ("На углу маленькой площади").
        Но наиболее близкое сходство находится в описании разрыва Зинаиды с мужем. Адольф надеется, что Элленора не порвет с графом П., с которым она должна иметь решительное объяснение; далее следует фраза близкая пушкинскому тексту: "как вдруг женщина принесла мне записку (un billet), в которой Элленора просила меня быть к ней в такой-то улице, в таком-то доме, в третьем этаже". Адольф идет к Элленоре. "Все расторгнуто, сказала она мне..." В пушкинском отрывке Зинаида тоже после объяснения с мужем "в тот же день переехала с Английской набережной в Коломну47 3 и в короткой записочке48 4 уведомила обо всем Волоцкого, ничего тому подобного не ожидавшего". Непосредственно за этим и в романе Б. Констана и в отрывке повести Пушкина следует весьма важное для объяснения характера обоих героев описание их растерянности по получении этого известия: "я принял ее жертву, благодарил за нее" (Адольф). "Он притворился благодарным" ("На углу маленькой площади"). О самочувствии своих героев Б. Констан и Пушкин говорят почти одно и то же: "Никогда не думал он связать себя такими узами" (Пушкин); "Узы мои с Элленорой", "Ибо узы, которые я влачил так давно" (Б. Констан). В пушкинском экземпляре "Адольфа" отчеркнут конец фразы: "уверенность в будущем, которое должно разлучить нас, может быть неведомое возмущение против уз, которые я расторгнуть не мог, меня внутренне снедали".
        Самая ситуация в первой главе пушкинского отрывка может быть объяснена следующей цитатой из романа Б. Констана: "Мы проводили однообразные вечера между молчанием и досадами". Ср. в отрывке повести Пушкина: "Ты молчишь, не знаешь, чем заняться, перевертываешь книги, придираешься ко мне, чтоб со мной побраниться..."49 1
        Итак, мы видим, что Пушкин в отрывке повести "На углу маленькой площади" воспроизвел сюжетную схему "Адольфа" (начиная с IV главы романа Б. Констана), окрасив своим отношением характер центрального героя. Волоцкий, во всяком случае, лишен той "декламационной сантиментальности", которая, по выражению одного из французских критиков, характерна для Б. Констана.
        Не забудем, что для Пушкина Адольф был байроническим героем ("Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер впоследствии обнародованный гением лорда Байрона"). Следовательно разоблачая и сатирически интерпретируя Адольфа, Пушкин тем самым преодолевал байронизм в своих прозаических опытах так же, как в "Евгении Онегине".
        Сатирическая оценка психологии центрального героя, конечно, связана у Пушкина с оценкой его социального положения. Это тем более важно отметить, что аналогичные сатирические оценки в романе Б. Констана имеют лишь побочное значение. Социальный смысл сатирической направленности пушкинского отрывка ("На углу маленькой площади") вскрывается в теме спора Зинаиды с Волоцким. Тема этого спора - излюбленные пушкинские размышления о новой знати ("Аристокрация, прервала бледная дама, что ты зовешь аристокрацией...")50,2 почти дословно повторяющиеся в двух других светских повестях Пушкина. "Что такое русская аристократия?" - спрашивает испанец Минского ("Гости съезжались на дачу"); "Ты знаешь что такое наша аристокрация", - пишет Лиза подруге ("Роман в письмах"). В Волоцком Пушкин изобразил "потомка Рюрика"51,3 который требует уважения от новой знати. Поэтому Волоцкий и говорит с такой пренебрежительностью о "дочери того певчего". Под "дочерью певчего" надо подразумевать, конечно, не дочь какого-нибудь церковного певчего, а представительницу новой знати, столь ненавидимой Пушкиным. Стих "Моей родословной" (1830) "Не пел на клиросе с дьячками", как известно, метит в Разумовских. Их же, между прочим, Пушкин имеет в виду в перечислении: "Смешно только видеть в ничтожных внуках пирожника, деньщика,  п е в ч е г о  и беглого <солдата> - спесь <герцогов> Монморанси <и> Клермон Тонера, первого христианского барона" ("Гости съезжались на дачу"). Титул "первого христианского барона" имел глава дома Монморанси. Ср. в "Записках" Вигеля: "Все сыновья... Кирилла Григорьевича <Разумовского> были... спесивы и недоступны... и почитали себя русскими Монморанси" (т. I, стр. 303). Несмотря на всю эскизность портрета, в графине Фуфлыгиной можно узнать другую представительницу новой аристократии, законодательницу петербургского света гр. М. Д. Нессельроде52.1 Она была личным врагом Пушкина за приписываемую поэту эпиграмму на отца Нессельроде, министра Гурьева. Характеристика, данная Пушкиным гр. Фуфлыгиной, очень близка к отзывам современников о гр. Нессельроде.
        Волоцкий называет аристократами "тех, которые протягивают руку графине Фуфлыгиной". См. в мемуарах М. А. Корфа: "Салон графини Нессельроде... был неоспоримо первым в С.-Петербурге; попасть в него, при его исключительности, представляло трудную задачу... но кто водворился в нем, тому это служило открытым пропуском во весь высший круг". Фуфлыгина - толста. П. А. Вяземский писал А. Я. Булгакову о Нессельроде: "...и плечиста, и грудиста, и брюшиста". Фуфлыгина - взяточница и наглая дура. Впоследствии П. В. Долгоруков вспоминает о Нессельроде: "женщина ума недальнего... взяточница, сплетница... но отличавшаяся необыкновенной энергиею, дерзостью, нахальством и... посредством этого нахальства державшая в безмолвном и покорном решпекте петербургский придворный люд".
        Элементы "злословия", присущие жанру светской повести (см., например, "Пелам" Бульвера) в незаконченных повестях Пушкина функционально изменяются, приобретая резко-публицистическую направленность. Таким образом, эти повести могут рассматриваться как иллюстрация программных высказываний Пушкина в его статьях того времени.
        Что же касается указаний на автобиографичность "светских" повестей Пушкина и, в частности, отрывка "На углу маленькой площади", то при известной способности Пушкина перевоплощаться в любимого писателя очень легко допустить, что во второй половине 20-х годов светская ипостась Пушкина (которую он с таким старанием отделял от своей творческой личности) воплотилась в светского, скучающего и стремящегося к независимости Адольфа. Ср. например пушкинский отрывок "Участь моя решена. Я женюсь..." с "Адольфом"53.1 Поэтому, если в Онегине и Волоцком есть Адольф, то этот Адольф - Пушкин. Этому, конечно, способствовала в особенности автобиографичность самого "Адольфа", которая подобно автобиографичности "Вертера" должна была наталкивать на мысль о создании произведений автобиографического характера. Сам Б. Констан в предисловии к третьему изданию своего романа писал: "то придает некоторую истину рассказу моему, что почти все люди его читавшие говорили мне о себе, как о действующих лицах, бывавших в положении моего героя".

    IV

        Итак, мы видим, что Пушкин, в конце 20-х годов, решая проблему создания не байронической характеристики современного героя, отчасти опирается на "Адольфа".
        Изменение отношения Пушкина к байроническому герою должно быть отмечено уже в "Евгении Онегине".
        В пушкинской литературе неоднократно указывалось на сходство Онегина с Адольфом. Из всех убеждающих нас сопоставлений Онегина с Адольфом можно сделать один вывод: "Адольф" был одним из произведений, давших Пушкину скептические и реалистические позиции против Байрона.
        Следует отметить, что сходство Онегина с Адольфом возрастает к концу пушкинского романа, и в особенности явственно в VIII главе (1830). Теперь, когда мы знаем ряд фактов, по новому освещающих отношение Пушкина к Адольфу, можно с бо?льшей уверенностью указать еще несколько довольно существенных совпадений VIII главы "Онегина" с романом Б. Констана.
        Начну с черновых вариантов: "Свой дикий нрав преодолев - ср. Адольф: "се caractere qu'on dit bizarre et sauvage..." Последний стих XII строфы имел первоначально такой вид:

        Заняться чем нибудь хотел. 

        Адольф тоже мечтает о деятельности55.1 Кроме того, при сопоставлении VIII главы с Адольфом можно найти более близкие примеры, чем это было сделано до сих пор: барон Т. говорит Адольфу: "Вам 26 лет, вы достигнете половины жизни вашей ничего не начав, ничего не свершив". В VIII главе "Онегина":

        Дожив без цели, без трудов
        До двадцати шести годов,
        Томясь в бездействии досуга... 

        Далее, Адольф говорит: "Я кинул долгий и грустный взгляд на время, протекшее без возврата: я припомнил надежды молодости... мое бездействие давило меня..." Ср. VIII главу: "Но грустно думать, что напрасно | Была нам молодость дана..." Есть сходство и в самой ситуации, которую представляет нам VIII глава, с началом романа Б. Констана. Родственник героя, граф П., в подругу которого влюблен Адольф, приглашает его на вечер. Князь N, муж Татьяны приглашает Онегина на вечер.
        Адольф, желая увидеть Элленору, поминутно смотрит на часы - "Онегин вновь часы считает, вновь не дождаться дню конца!"
        "Наконец пробил час, когда Адольфу нужно было ехать к графу".
        "Но десять бьет..."
        Адольф чувствует трепет приближаясь к Элленоре.
        "Он с трепетом к княгине входит".
        Но всего примечательнее то, что в VIII главе светский дэнди Онегин неожиданно становится таким же застенчивым и робким, как Адольф, когда он оставался наедине с Элленорой.

        Татьяну он одну находит
        И вместе несколько минут
        Они сидят. Слова нейдут
        Из уст Онегина. Угрюмый,
        Неловкий, он едва, едва
        Ей отвечает. 

        Здесь Пушкин очень близко повторяет Б. Констана: "tous mes discours expiraient sur mes levres" (все мои речи замирали на моих устах).
        Онегин так же, как Адольф, не решается на объяснение и посылает письмо. Для этого письма Пушкин черпает из "Адольфа" целый ряд формул и таким образом прибегает к "Адольфу" для создания языка любовных переживаний:

        Я знаю: век уж мой измерен;
        Но что б продлилась жизнь моя,
        Я утром должен быть уверен,
        Что с вами днем увижусь я... 

        Ср. у Констана: "Je n'ai plus le courage de supporter un si long malheur, mais je dois vous voir s'il faut que je vive".
        Адольф, пославший первое любовное письмо Элленоре, боялся угадать в ее улыбке след какого-то презренья к нему. Ср. в письме Онегина:

        Какое горькое презренье
        Ваш гордый взгляд изобразит! 

        "Чего хочу?", восклицает Онегин. "Qu'est-ce que j'exige?" спрашивает Адольф, в объяснении с Элленорой (гл. III). В том же объяснении с Элленорой Адольф говорит: "напряжение, которым одолеваю себя, что бы говорить с вами несколько спокойно, есть свидетельство чувства для вас оскорбительного" и просит Элленору не наказывать его за то, что она узнала тайну (т. е. его любовь). Это место отчеркнуто в пушкинском экземпляре "Адольфа". Ср. в Письме Онегина":

        Предвижу все: вас оскорбит
        Печальной тайны объясненье 

        Выражение "милая привычка", дважды употребленное Пушкиным в любовных объяснениях56 1 и между прочим в "Письме Онегина" - "Привычке милой не дал ходу" находится все в том же объяснении Адольфа с Элленорой (Vous avez laisse naitre et se former cette douce habitude)57.2
        И, наконец, письмо Адольфа к Элленоре (гл. III), вторая половина которого в пушкинском экземпляре "Адольфа" перечеркнута карандашной линией (от слов "Tout pres de vous" и до конца), содержит одно место, очень близкое к "Письму Онегина", написанному 3 октября 1831 г58.3

        Желать обнять у вас колени,
        И, зарыдав, у ваших ног
        Излить мольбы, признанья, пени,
        Все, все, что выразить бы мог,
        А между тем притворным хладом
        Вооружать и речь и взор... 	lorsque j'aurai un tel besoin de me reposer de tant d'angoisse, de poser ma tete sur vos genoux, de donner un libre cours a mes larmes il faut que je me contraigne... (гл. III).

       
        Все эти сопоставления должны рассматриваться, как перенесение Пушкиным из "Адольфа" в "Евгения Онегина" психологической терминологии любовных переживаний.

    V

        Жанровые эксперименты, характеризующие работу Пушкина в конце 20-х годов, идут по самым разным линиям.
        Теперь уже можно говорить, что именно в конце 20-х годов Пушкин работал над жанром своих маленьких романтических трагедий. И очень примечательно, что параллельное использование Байрона и Б. Констана мы находим так же и в одной из этих трагедий - в "Каменном Госте". Таким образом "Адольф" был использован Пушкиным еще по одной линии его жанровых исканий. С одной стороны сатирический роман "Евгений Онегин", с другой - психологическая повесть "На углу маленькой площади", с третьей - романтическая трагедия "Каменный Гость".
        Выше отмечено совпадение письма Онегина ("Я знаю, век уж мой измерен...") с текстом "Адольфа". Тот же текст был заимствован Пушкиным для "Каменного Гостя". Любопытна и не очень обычна для Пушкина форма этого заимствования. Обыкновенно в пушкинских заимствованиях источник подвергается некоторой переработке и дальнейшему развитию. Здесь же мы видим почти дословный перевод. Пушкин вкрапливает цитату из "Адольфа" в текст своей трагедии. Эта цитата находится в III сцене "Каменного Гостя", в объяснении в любви Дон Гуана; уже начало реплики Дон Гуана на слова Донны Анны:

        "Я слушать вас боюсь" -
        Я замолчу; лишь не гоните прочь
        Того, кому ваш вид одна отрада 

    - довольно близко к "Адольфу": "чем заслужил я лишения сей единственой отрады" (Адольф говорит о запрещении видеть Элленору)59.1 Затем в "Каменном Госте" следует цитата из "Адольфа":

        Я не питаю дерзостных надежд,
        Я ничего не требую, но видеть
        Вас должен я, когда уже на жизнь
        Я осужден.


        	Je n'espere rien, je ne demande rien, je ne veux que vous voir; mais je dois vous voir s'il faut que je vive60.2 <Я ни на что не надеюсь, ничего не прошу, хочу только вас видеть, но мне необходимо вас видеть, если я должен жить.>

        Лучший комментарий к этому месту дал сам Пушкин в "Арапе Петра Великого" (1827): "что ни говори, а любовь без надежд и требований трогает женское сердце вернее всех расчетов обольщения". Ср. с этой авторской ремаркой в "Арапе Петра Великого" следующее место в той же III сцене "Каменного Гостя".

        Когда б я был безумец, я б хотел
        В живых остаться, я б имел надежду
        Любовью нежной тронуть ваше сердце... 

        После этого понятно, что тронутая любовью без надежд и требований Донна Анна отвечает:

        ...Завтра,
        Ко мне придите. Если вы клянетесь
        Хранить ко мне такое ж уваженье61,3
        Я вас приму - но вечером - позднее. 

        Эти слова перенесены Пушкиным из предыдущей (II) главы "Адольфа", где на требование Адольфа принять его "завтра в 11 часов" Элленора отвечает: "Je vous receverai demain mais je vous conjure..." (Я вас приму завтра, но заклинаю вас...). Элленора не кончает фразы, потому что боится быть услышанной присутствующими, но по смыслу фраза ее не могла иметь иного окончания. Пушкин договаривает за Констана.
        Столь же несомненна близость к "Адольфу" слов Дон Гуана о тайне (т. е. любви своей), которую он нечаянно выдал:

        Случай, Донна Анна, случай
        Увлек меня, не то б вы никогда
        Моей печальной тайны не узнали. 

    Адольф просит Элленору "удалить воспоминание о минуте исступления: не наказывать меня за то что вы знаете тайну, которую должен был заключить я во глубине души..." Эта фраза, как было отмечено выше в связи с "Письмом Онегина", отчеркнута в пушкинском экземпляре "Адольфа"62.1
        Дон Гуан так же, как Адольф, начинает с угрозы самоубийства: "О пусть умру сейчас у ваших ног" ("Кам. Гость"); "Я сейчас еду... пойду искать конца жизни" ("Адольф").
        В начале IV сцены Дон Гуан говорит:

        Наслаждаюсь молча
        Глубоко мыслью быть наедине
        С прелестной Донной Анной ... 

        Все в той же III главе "Адольфа" читаем: "Потребность видеть ту, которую любил, наслаждаться ее присутствием владела мной исключительно". Перед этим Адольф говорит, что в его "душе уже не было места ни рассчетам, ни соображениям", и он "признавал себя влюбленным добросовестно, истинно" (гл. III).
        А в письме Адольфа к Элленоре, цитированном выше в связи с письмом Онегина читаем: "А если бы я встретил вас ранее, вы могли бы быть моею." Ср. IV сцену "Каменного Гостя": "Если б я прежде вас узнал..." Самое отношение Дон Гуана к Донне Анне, ни в коем случае не восходящее к традициям классических Дон Жуанов, обычно истолковывается двояко: либо Дон Гуан романтически влюблен в Донну Анну, но в таком случае психологически мало правдоподобен тот цинический и слегка пренебрежительный тон, которым он говорит о Донне Анне в ее отсутствии; либо вдохновенная искренность его слов лишь умелая игра, но этому толкованию в свою очередь противоречат слова Дон Гуана ("Я гибну - кончено - о Донна Анна!"), произносимые им в момент гибели, когда притворяться было уже незачем.
        Поведение Дон Гуана, как мне кажется, находит свое психологическое обоснование, если мы сопоставим Дон Гуана, соблазняющего Донну Анну, с Адольфом, соблазняющим Элленору. Адольф говорит о себе "Кто бы стал читать в сердце моем в ее отсутствии, почел бы меня соблазнителем холодным и мало чувствительным. Но кто бы увидел меня близь нея, - тот признал бы меня за любовного новичка, смятенного и страстного".
        Таким образом, исторический персонаж пушкинской трагедии приобретает психологический облик современного светского соблазнителя Адольфа63,1 героя того романа, о котором Пушкин в 1830 г. вспоминает в связи с "жгучими чтениями своих юных лет" и с героиней которого Пушкин сравнивает свою корреспондентку.
        В связи с модернизацией характера Дон Гуана в "Каменном Госте" интересно отметить, что один важный исторический эпизод пушкинской трагедии тоже имеет источник не исторического характера. Я имею в виду воспоминания Дон Гуана о своей ссылке. Место ссылки Дон Гуана на основании текста Пушкина не может быть указано хоть сколько нибудь точно. Вопрос проясняется лишь из сопоставления с источником: "Дон Жуаном" Байрона. У Байрона - Жуан приезжает в Англию (песнь X). Первое, что он замечает, это дым, окутывающий Лондон: "The sun went down, the smoke rose up" (Солнце опускалось, дым поднимался). Ср. в "Каменном Госте": "а небо точно дым". В XII песне Байрон называет Англию: "the shore of white cliffs, white necks, blue eyes" (т. е. страной белых утесов, белых шей, синих глаз). Чужестранки в "Каменном Госте" сначала нравились Дон Гуану: "Глазами синими, да белизною." Жуану они сначала не нравились (At first he did not think the women pretty), потому что новинки меньше нравятся, чем впечатляют ("That novelties please less than they impress). Ср. в "Каменном Госте": "а пуще новизною". Есть в той же песне байроновского "Дон Жуана" и сравнение англичанки с андалузской девушкой: "She cannot step as does an Arab barb | Or Andalusian girl from mass returning". Ср. в "Каменном Госте":

        А, женщины, да я не променяю
        Последней в Андалузии крестьянки
        На первых тамошних красавиц, право. 

        Эта строфа "Дон Жуана" находится через одну от той, где Байрон говорит о русских, бросающихся из горячей бани прямо в снег. К этому месту Байрон сделал следующее примечание: "Русские, как общеизвестно, бегут из горячей бани, чтобы окунуться в Неву..." Об упоминаниях в байроновских поэмах о русских обычаях Пушкин писал в "Отрывках из писем, мыслях и замечаниях": "В своих поэмах он часто говорит о России, о наших обычаях" ("Северные Цветы" на 1828 г.").
        После всех этих сопоставлений трудно рассматривать "Каменного Гостя", как историческую трагедию. Она не может рассматриваться и только как решение проблемы изображения общечеловеческих страстей. Выясняется автобиографичность и современные ноты "Каменного Гостя".
        Итак, мы видим, что Пушкин, решая совершенно разные литературные задачи ("Евгений Онегин", "Каменный Гость", "На углу маленькой площади"), несколько раз обращался к "Адольфу", но всякий раз для того, чтобы психологизировать свои произведения и придать им ту истинность (правдоподобие), которую отмечали в "Адольфе" все его читатели, начиная с Сисмонди и кончая Полевым. Здесь я еще раз приведу цитаты из "Предисловия" Вяземского (как мы видели, редактированного Пушкиным), проясняющие взгляд Пушкина и его современников на "Адольфа", как на произведение, в котором они узнавали подлинную жизнь: "Вся драма в человеке, всё искусство в истине... Во всех наблюдениях автора так много истины... Женщины вообще не любят Адольфа, т. е. характера его и это порука в истине его изображения... Романист не может идти по следам Платона и импровизировать республику... Каковы отношения мужчин и женщин в обществе, таковы должны они быть в картине его. Пора Малек-Аделей и Густавов миновалась64.1 ...Трудно в таком тесном очерке, в таком ограниченном и так сказать одиноком действии более выказать сердце человеческое, переворотить его на все стороны, выворотить до дна и обнажить на голо во всей жалости и во всем ужасе холодной истины".
        То, о чем говорит Вяземский, конечно, еще не реализм в смысле литературной школы; но уже то, что в "Адольфе" узнавали действительность и противопоставляли его истинность, т. е. правдоподобие, "мечтательной Аркадии романов" баронессы Криденер и романов, написанных почти одновременно с "Адольфом" ("Валерия" Криденер 1803 г. и "Матильда" Коттен 1805 г.), доказывает, что для Пушкина роман Б. Констана уже подступ к реализму65.1
        Поэтому сопоставление "Адольфа" с произведениями Пушкина вплотную подводит к принципиальным вопросам, связанным с проблемой реализма в творчестве Пушкина.

АМЕДЕО МАДИЛЬЯНИ
    Я очень верю тем, кто описывает его не таким, каким я его знала, и вот почему. Во-первых, я могла знать только какую-то одну сторону его сущности (сияющую) - ведь я просто была чужая, вероятно, в свою очередь, не очень понятная двадцатилетняя женщина, иностранка; во-вторых, я сама заметила в нем большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как-то потемнел и осунулся.
    В 10-м году я видела его чрезвычайно редко, всего несколько раз. Тем не менее он всю зиму писал мне1. Что он сочинял стихи, он мне не сказал.
    Как я теперь понимаю, его больше всего поразило во мне свойство угадывать мысли, видеть чужие сны и прочие мелочи, к которым знающие меня давно привыкли. Он все повторял: "Передача мыслей..." Часто говорил: "Это можете только вы".
    Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: все, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его - очень короткой, моей - очень длинной. Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый, легкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом. И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак. Он был совсем не похож ни на кого на свете. Голос его как-то навсегда остался в памяти. Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живет. Как художник он не имел и тени признания.
    Жил он тогда (в 1911 году) в тупикe Фальгьера. Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Он вообще не жаловался ни на совершенно явную нужду, ни на столь же явное непризнание. Только один раз в 1911 году он сказал, что прошлой зимой ему было так плохо, что он даже не мог думать о самом ему дорогом.
    Он казался мне окруженным плотным кольцом одиночества. Не помню, чтобы он с кем-нибудь раскланивался в Люксембургском саду или в Латинском квартале, где все более или менее знали друг друга. Я не слышала от него ни одного имени знакомого, друга или художника, и я не слышала от него ни одной шутки. Я ни разу не видела его пьяным, и от него не пахло вином. Очевидно, он стал пить позже, но гашиш уже как-то фигурировал в его рассказах. Очевидной подруги жизни у него тогда не было. Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюбленности (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чем земном. Он был учтив, но это было не следствием домашнего воспитания, а высоты его духа.
    В это время он занимался скульптурой, работал во дворике возле своей мастерской, в пустынном тупике был слышен звук его молоточка. Стены его мастерской были увешаны портретами невероятной длины (как мне теперь кажется - от пола до потолка). Воспроизведения их я не видела - уцелели ли они? Скульптуру свою он называл вещью - она была выставлена, кажется, у "Независимых"2 в 1911 году. Он попросил меня пойти посмотреть на нее, но не подошел ко мне на выставке, потому что я была не одна, а с друзьями. Во время моих больших пропаж исчезла и подаренная им мне фотография с этой вещи.
    В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть египетский отдел, уверял, что все остальное (tout le reste) недостойно внимания. Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц и казался совершенно захвачен великим искусством Египта. Очевидно, Египет был его последним увлечением. Уже очень скоро он становится столь самобытным, что ничего не хочется вспоминать, глядя на его холсты. Теперь этот период Модильяни называют негритянским периодом.
    Он говорил: "Драгоценности должны быть дикарскими"(по поводу моих африканских бус) и рисовал меня в них. Водил меня смотреть cтарый Париж за Пантеоном ночью при луне. Хорошо знал город, но все-таки мы один раз заблудились. Он сказал: "Я забыл, что посередине находится остров"3. Это он показал мне настоящий Париж.
    По поводу Венеры Милосской говорил, что прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, всегда кажутся неуклюжими в платьях.
    В дождик (в Париже часто дожди) Модильяни ходил с огромным очень старым черным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шел теплый летний дождь, около дремал cтарый дворец в итальянском вкусе4, а мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи.
    Я читала в какой-то американской монографии, что, вероятно, большое влияние на Модильяни оказала Беатриса X.5, та самая, которая называет его жемчужина и поросенок6. Могу и считаю необходимым засвидетельствовать, что ровно таким же просвещенным Модильяни был уже задолго до знакомства с Беатрисой X., т. е. в 10-м году. И едва ли дама, которая называет великого художника поросенком, может кого-нибудь просветить.
    Люди старше нас показывали, по какой аллее Люксембургского сада Верлен, с оравой почитателей, из "своего кафе", где он ежедневно витийствовал, шел в "свой ресторан" обедать. Но в 1911 году по этой аллее шел не Верлен, а высокий господин в безукоризненном сюртуке, в цилиндре, с ленточкой Почетного легиона, - а соседи шептались: "Анри де Ренье!"
    Для нас обоих это имя никак не звучало. Об Ана-толе Франсе Модильяни (как, впрочем, и другие просвещенные парижане) не хотел и слышать. Радовался, что и я его тоже не любила. А Верлен в Люксембургском саду существовал только в виде памятника, который был открыт в том же году. Да, про Гюго Модильяни просто сказал: "А Гюго выскопарен?".


    Как-то раз мы, вероятно, плохо сговорились, и я зайдя за Модильяни, не застала его и решила подождать его несколько минут. У меня в руках была охапка красных роз. Окно над запертыми воротами мастерской было открыто. Я, от нечего делать, стала бросать в мастерскую цветы. Не дождавшись Модильяни, я ушла.
    Когда мы встретились, он выразил недоумение, как я могла попасть в запертую комнату, когда ключ был у него. Я объяснила, как было дело. "Не может быть, - они так красиво лежали..."
    Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами.
    То, чем был тогда Париж, уже в начале двадцатых годов называлось старый Париж или довоенный Париж. Еще во множестве процветали фиакры. У кучеров были свои кабачки, которые назывались "Встреча кучеров", и еще живы были мои молодые современники, вскоре погибшие на Марне и под Верденом. Все левые художники, кроме Модильяни, были признаны. Пикассо был столь же знаменит, как сегодня, но тогда говорили "Пикассо и Брак". Ида Рубинштейн играла Шехерезаду, становились изящной традицией Дягилевский русский балет (Стравинский, Нижинский, Павлова, Карсавина, Бакст).
    Мы знаем теперь, что судьба Стравинского тоже не осталась прикованной к десятым годам, что творчество его стало высшим музыкальным выражением духа XX века. Тогда мы этого еще не знали. 20 июня 1910 года была поставлена "Жар-птица". 13 июня 1911 года Фокин поставил у Дягилева "Петрушку".
    Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя) была еще не совсем закончена (бульвар Raspail). Вернер, друг Эдиссона, показал мне в кабачоке Пантеон два стола и сказал: "А это ваши социал-демократы - тут большевики, а там -меньшевики". Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravues). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию.
    Рене Гиль проповедовал "научную поэзию", и его так называемые ученики с превеликой неохотой посещали мэтра.
    Католическая церковь канонизировала Жанну д'Арк.

    Et Jehanne, la bonne Lorraine,
    Qu'Anglois brulиrent a Rouen…

    Я вспомнила эти строки бессмертной баллады, глядя на статуэтки новой святой. Они были весьма сомнительного вкуса, и их начали продавать в лавочках церковной утвари.
    Модильяни очень жалел, что не может понимать мои стихи, и подозревал, что в них таятся какие-то чудеса, а это были только первые робкие попытки (например, в "Аполлоне" 1911 г.). Над "аполлоновской" живописью ("Мир искусства") Модильяни откровенно смеялся.
    Mеня поразило, как Модильяни нашел красивым одного заведомо некрасивого человека и очень настаивал на этом. Я уже тогда подумала: он, наверно, видит все не так, как мы.
    Во всяком случае, то, что в Париже называют модой, украшая это слово роскошными эпитетами, Модильяни не замечал вовсе.
    Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, - эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли в царскосельском доме в первые годы Революции. Уцелел тот7, в котором меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие "ню"...
    Больше всего мы говорили с ним о стихах. Мы оба знали очень много французских стихов: Верлена, Лафорга, Малларме, Бодлера.
    Данте он мне никогда не читал. Быть может, потому, что я тогда еще не знала итальянского языка.
    Как-то раз сказал: "Я забыл Вам сказать, что я - еврей". Что он родом из-под Ливорно - сказал сразу, и что ему двадцать четыре года, а было ему - двадцать шесть.
    Говорил, что его интересовали авиаторы (по-теперешнему - летчики), но когда он с кем-то из них познакомился, то разочаровался: они оказались просто спортсменами (чего он ждал?).
    В это время ранние, легкие8 и, как всякому известно, похожие на этажерки, аэропланы кружились над моей ржавой и кривоватой современницей (1889) - Эйфелевой башней.
    Она казалась мне похожей на гигантский подсвечник, забытый великаном среди столицы карликов. Но это уже нечто гулливеровское.
    Марк Шагал уже привез в Париж свой волшебный Витебск, а по парижским бульварам разгуливало в качестве неизвестного молодого человека еще не взошедшее светило - Чарли Чаплин. "Великий Немой" (как тогда называли кино) еще красноречиво безмолвствовал.


    "А далеко на севере"... в России умерли Лев Толстой, Врубель, Вера Комиссаржевская, символисты объявили себя в состоянии кризиса, и Александр Блок пророчествовал:

    если б знали, дети, вы
    Холод и мрак грядущих дней...

    Три кита, на которых ныне покоится XX в. - Пруст, Джойс и Кафка, - еще не существовали, как мифы, хотя и были живы, как люди.


    В следующие годы, когда я, уверенная, что такой человек должен просиять, спрашивала о Модильяни у приезжающих из Парижа, ответ был всегда одним и тем же: не знаем, не слыхали9.
    Только раз Н. С. Гумилев, когда мы в последний раз вместе ехали к сыну в Бежецк (в мае 1918 г.) и я упомянула имя Модильяни, назвал его "пьяным чудовищем" или чем-то в этом роде и сказал, что в Париже у них было столкновение из-за того, что Гумилев в какой-то компании говорил по-русски, а Модильяни протестовал. А жить им обоим оставалось примерно по три года...
    К путешественникам Модильяни относился пренебрежительно. Он считал, что путешествие - это подмена истинного действия. "Песни Мальдорора"10 постоянно носил в кармане; тогда эта книга была библиографической редкостью. Рассказывал, как пошел в русскую церковь к пасхальной заутрене, чтобы видеть крестный ход, так как любил пышные церемонии. И как некий "вероятно, очень важный господин" (надо думать - из посольства) похристосовался с ним. Модильяни, кажется, толком не разобрал, что это значит...
    Мне долго казалось, что я никогда больше о нем ничего не услышу... А я услышала о нем очень много...


    В начале нэпа, когда я была членом правления тогдашнего Союза писателей, мы обычно заседали в кабинете Александра Николаевича Тихонова (Ленинград, Моховая, 36, издательство "Всемирная литература"). Тогда снова наладились почтовые сношения с заграницей, и Тихонов получал много иностранных книг и журналов. Кто-то (во время заседания) передал мне номер французского художественного журнала. Я открыла - фотография Модильяни... Крестик... Большая статья типа некролога; из нее я узнала, что он - великий художник XX века (помнится, там его сравнивали с Боттичелли), что о нем уже есть монографии по-английски и по-итальянски. Потом, в тридцатых годах, мне много рассказывал о нем Эренбург, который посвятил ему стихи в книге "Стихи о канунах" и знал его в Париже позже, чем я. Читала я о Модильяни и у Карко, в книге "От Монмартра до Латинского квартала", и в бульварном романе, где автор соединил его с Утрилло. С уверенностью могу сказать, что этот гибрид на Модильяни десятого - одиннадцатого годов совершенно не похож, а то, что сделал автор, относится к разряду запрещенных приемов.
    Но и совсем недавно Модильяни стал героем достаточно пошлого французского фильма "Монпарнас, 19"11. Это очень горько!
Болшево, 1958-Москва, 1964БЕЛАЯ СТАЯ 

БЕЛАЯ СТАЯ 
1917 
 
				Горю и ночью дорога светла. 
 
							Анненский 
 
I 
 
* * * 
 
Слаб голос мой, но воля не слабеет, 
Мне даже легче стало без любви. 
Высоко небо, горный ветер веет, 
И непорочны помыслы мои. 
 
Ушла к другим бессонница-сиделка, 
Я не томлюсь над серою золой, 
И башенных часов кривая стрелка 
Смертельной мне не кажется стрелой. 
 
Как прошлое над сердцем власть теряет! 
Освобожденье близко. Все прощу, 
Следя, как луч взбегает и сбегает 
По влажному весеннему плющу. 
 
Весна 1912 
 
* * * 
 
Потускнел на небе синий лак, 
И слышнее песня окарины. 
Это только дудочка из глины, 
Не на что ей жаловаться так. 
Кто ей рассказал мои грехи, 
И зачем она меня прощает?.. 
Или этот голос повторяет 
Мне твои последние стихи? 
 
1912 
 
* * * 
 
О, это был прохладный день 
В чудесном городе Петровом! 
Лежал закат костром багровым, 
И медленно густела тень. 
 
Пусть он не хочет глаз моих, 
Пророческих и неизмененных. 
Всю жизнь ловить он будет стих, 
Молитву губ моих надменных. 
 
Зима 1913 
 
* * * 
 
Твой белый дом и тихий сад оставлю. 
Да будет жизнь пустынна и светла. 
Тебя, тебя в моих стихах прославлю, 
Как женщина прославить не могла. 
И ты подругу помнишь дорогую 
В тобою созданном для глаз ее раю, 
А я товаром редкостным торгую — 
Твою любовь и нежность продаю. 
 
1913 
Царское Село 
 
* * * 
 
Я так молилась: "Утоли 
Глухую жажду песнопенья!" 
Но нет земному от земли 
И не было освобожденья. 
 
Как дым от жертвы, что не мог 
Взлететь к престолу сил и славы, 
А только стелется у ног, 
Молитвенно целуя травы, — 
 
Так я, Господь, простерта ниц: 
Коснется ли огонь небесный 
Моих сомкнувшихся ресниц 
И немоты моей чудесной? 
 
1913 
 
ОТВЕТ 
 
				В. А. Комаровскому 
 
Какие странные слова 
Принес мне тихий день апреля. 
Ты знал, во мне еще жива 
Страстная страшная неделя. 
 
Я не слыхала звонов тех, 
Что плавали в глазури чистой. 
Семь дней звучал то медный смех, 
То плач струился серебристый. 
 
А я, закрыв лицо мое, 
Как перед вечною разлукой, 
Лежала и ждала ее, 
Еще не названную мукой. 
 
Весна 1914 
Царское Село 
 
УЕДИНЕНИЕ 
 
Так много камней брошено в меня, 
Что ни один из них уже не страшен, 
И стройной башней стала западня, 
Высокою среди высоких башен. 
Строителей ее благодарю, 
Пусть их забота и печаль минует. 
Отсюда раньше вижу я зарю, 
Здесь солнца луч последний торжествует. 
И часто в окна комнаты моей 
Влетают ветры северных морей, 
И голубь ест из рук моих пшеницу... 
А не дописанную мной страницу — 
Божественно спокойна и легка, 
Допишет Музы смуглая рука. 
 
6 июня 1914 
Слепнево 
 
* * * 
 
Тяжела ты, любовная память! 
Мне в дыму твоем петь и гореть, 
А другим — это только пламя, 
Чтоб остывшую душу греть. 
 
Чтобы греть пресыщенное тело, 
Им надобно слезы мои... 
Для того ль я, Господи пела, 
Для того ль причастилась любви! 
 
Дай мне выпить такой отравы, 
Чтобы сделалась я немой, 
И мою бесславную славу 
Осиянным забвением смой. 
 
18 июля 1914 
Слепнево 
 
* * * 
 
Был он ревнивым, тревожным и нежным, 
Как Божье солнце, меня любил, 
А чтобы она не запела о прежнем, 
Он белую птицу мою убил. 
 
Промолвил, войдя на закате в светлицу: 
"Люби меня, смейся, пиши стихи!" 
И я закопала веселую птицу 
За круглым колодцем у старой ольхи. 
 
Ему обещала, что плакать не буду. 
Но каменным сделалось сердце мое, 
И кажется мне, что всегда и повсюду 
Услышу я сладостный голос ее. 
 
Осень 1914 
 
* * * 
 
Был блаженной моей колыбелью 
Темный город у грозной реки 
И торжественной брачной постелью, 
Над которой лежали венки 
Молодые твои серафимы, — 
Город, горькой любовью любимый. 
 
Солеёю молений моих 
Был ты, строгий, спокойный, туманный. 
Там впервые предстал мне жених, 
Указавши мой путь осиянный, 
И печальная Муза моя, 
Как слепую, водила меня. 
 
1914 
 
* * * 
 
					В.С. Срезневской 
 
Вместо мудрости — опытность, пресное, 
Неутоляющее питье. 
А юность была — как молитва воскресная... 
Мне ли забыть ее? 
 
Столько дорог пустынных исхожено 
С тем, кто мне не был мил, 
Столько поклонов в церквах положено 
За того, кто меня любил... 
 
Стала забывчивей всех забывчивых, 
Тихо плывут года. 
Губ нецелованных, глаз неулыбчивых 
Мне не вернуть никогда. 
 
1914 
 
* * * 
 
Я улыбаться перестала, 
Морозный ветер губы студит, 
Одной надеждой меньше стало, 
Одною песней больше будет. 
И эту песню я невольно 
Отдам за смех и поруганье, 
Затем, что нестерпимо больно 
Душе любовное молчанье. 
 
Апрель 1915 
Царское Село 
 
* * * 
 
				Н. В. Н. 
 
Есть в близости людей заветная черта, 
Ее не перейти влюбленности и страсти, — 
Пусть в жуткой тишине сливаются уста 
И сердце рвется от любви на части. 
 
И дружба здесь бессильна, и года 
Высокого и огненного счастья, 
Когда душа свободна и чужда 
Медлительной истоме сладострастья. 
 
Стремящиеся к ней безумны, а ее 
Достигшие — поражены тоскою... 
Теперь ты понял, отчего мое 
Не бьется сердце под твоей рукою. 
 
Май 1915 
Петербург 
 
* * * 
 
Нам свежесть слов и чувства простоту 
Терять не то ль, что живописцу — зренье 
Или актеру — голос и движенье, 
А женщине прекрасной — красоту? 
 
Но не пытайся для себя хранить 
Тебе дарованное небесами: 
Осуждены — и это знаем сами — 
Мы расточать, а не копить. 
 
Иди один и исцеляй слепых, 
Чтобы узнать в тяжелый час сомненья 
Учеников злорадное глумленье 
И равнодушие толпы. 
 
23 июня 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
Муза ушла по дороге 
Осенней узкой, крутой, 
И были смуглые ноги 
Обрызганы крупной росой. 
 
Я долго ее просила 
Зимы со мной подождать, 
Но сказала: "Ведь здесь могила, 
Как ты можешь еще дышать?" 
 
Я голубку ей дать хотела, 
Ту, что всех в голубятне белей, 
Но птица сама полетела 
За стройной гостьей моей. 
 
Я, глядя ей вслед, молчала, 
Я любила ее одну, 
А в небе заря стояла, 
Как ворота в ее страну. 
 
15 декабря 1915 
Царское Село 
 
* * * 
 
Думали: нищие мы, нету у нас ничего, 
А как стали одно за другим терять, 
Так сделался каждый день 
Поминальным днем, — 
Начали песни слагать 
О великой щедрости Божьей 
Да о нашем бывшем богатстве. 
 
1915 
 
* * * 
 
А! Это снова ты. Не отроком влюбленным, 
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным 
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь. 
Страшна моей душе предгрозовая тишь. 
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою, 
Врученным мне навек любовью и судьбою. 
Я предала тебя. И это повторять — 
О, если бы ты мог когда-нибудь устать! 
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа, 
Так ангел смерти ждет у рокового ложа. 
Прости меня теперь. Учил прощать Господь. 
В недуге горестном моя томиться плоть, 
А вольный дух уже почиет безмятежно. 
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный, 
И крики журавлей, и черные поля... 
О, как была с тобой мне сладостна земля! 
 
Июль 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
				М. Лозинскому 
 
Они летят, они еще в дороге, 
Слова освобожденья и любви, 
А я уже в предпесенной тревоге, 
И холоднее льда уста мои. 
 
Но скоро там, где жидкие березы, 
Прильнувши к окнам, сухо шелестят, — 
Венцом червонным заплетутся розы, 
И голоса незримых прозвучат. 
 
А дальше — свет невыносимо щедрый, 
Как красное горячее вино.. 
Уже душистым, раскаленным ветром 
Сознание мое опалено. 
 
Лето 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
Все отнято: и сила и любовь. 
В немилый город брошенное тело 
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь 
Во мне уже совсем похолодела. 
 
Веселой Музы нрав не узнаю: 
Она глядит и слова не проронит, 
А голову в веночке темном клонит, 
Изнеможенная, на грудь мою. 
 
И только совесть с каждым днем страшней 
Беснуется: великой хочет дани. 
Закрыв лицо, я отвечала ей... 
Но больше нет ни слез, ни оправданий. 
 
Осень 1916 
Севастополь 
 
ПЕСНЯ И ПЕСНЕ 
 
Она сначала обожжет, 
Как ветерок студеный, 
А после сердце упадет 
Одной слезой соленой. 
 
И злому сердцу станет жаль 
Чего-то. Грустно будет. 
Но эту легкую печаль 
Оно не позабудет. 
 
Я только сею. Собирать 
Придут другие. Что же! 
И жниц ликующую рать 
Благослови, о боже! 
 
А чтоб тебя благодарить 
Я смела совершенней, 
Позволь мне миру подарить 
То, что любви нетленней. 
 
1916 
Слепнево 
 
II 
 
* * * 
 
О тебе вспоминаю я редко 
И твоей не пленяюсь судьбой, 
Но с души не стирается метка 
Незначительной встречи с тобой. 
 
Красный дом твой нарочно миную, 
Красный дом твой над мутной рекой, 
Но я знаю, что горько волную 
Твой пронизанный сердцем покой. 
 
Пусть не ты над моими устами 
Наклонялся, моля о любви, 
Пусть не ты золотыми стихами 
Обессмертил томленья мои, — 
 
Я над будущим тайно колдую, 
Если вечер совсем голубой, 
И предчувствую встречу вторую, 
Неизбежную встречу с тобой. 
 
1913 
 
* * * 
 
Черная вилась дорога, 
Дождик моросил, 
Проводить меня немного 
Кто-то попросил. 
Согласилась, да забыла 
На него взглянуть, 
А потом так странно было 
Вспомнить этот путь. 
Плыл туман, как фимиамы 
Тысячи кадил. 
Спутник песенкой упрямо 
Сердце бередил. 
Помню древние ворота 
И конец пути — 
Там со мною шедший кто-то 
Мне сказал: "Прости..." 
Медный крестик дал мне в руки, 
Словно брат родной... 
И я всюду слышу звуки 
Песенки степной. 
Ах, я дома как не дома — 
Плачу и грущу. 
Отзовись, мой незнакомый, 
Я тебя ищу! 
 
<1913?> 
 
* * * 
 
Божий ангел, зимним утром 
Тайно обручивший нас, 
С нашей жизни беспечальной 
Глаз не сводит потемневших. 
 
Оттого мы любим небо, 
Тонкий воздух, свежий ветер 
И чернеющие ветки 
За оградою чугунной. 
 
Оттого мы любим строгий, 
Многоводный, темный город, 
И разлуки наши любим, 
И часы недолгих встреч. 
 
Зима 1914 
 
* * * 
 
Чернеет дорога приморского сада, 
Желты и свежи фонари. 
Я очень спокойная. Только не надо 
Со мною о нем говорить. 
Ты милый и верный, мы будем друзьями... 
Гулять, целоваться, стареть... 
И легкие месяцы будут над нами, 
Как снежные звезды, лететь. 
 
Зима 1914 
 
* * * 
 
Не в лесу мы, довольно аукать, — 
Я насмешек таких не люблю... 
Что же ты не приходишь баюкать 
Уязвленную совесть мою? 
 
У тебя заботы другие, 
У тебя другая жена... 
И глядит мне в глаза сухие 
Петербургская весна. 
 
Грудным кашлем, вечерним жаром 
Наградит по заслугам, убьет. 
На Неве под млеющим паром 
Начинается ледоход. 
 
Весна 1914 
 
РАЗЛУКА 
 
Вечерний и наклонный 
Передо мною путь. 
Вчера еще влюбленный, 
Молил: "Не позабудь". 
А нынче только ветры 
Да крики пастухов, 
Взволнованные кедры 
У чистых родников. 
 
Весна 1914 
Петербург 
 
ПОБЕГ 
 
			О. А. Кузьминой-Караваевой 
 
"Нам бы только до взморья добраться, 
Дорогая моя!" — "Молчи..." 
И по лестнице стали спускаться, 
Задыхаясь, искали ключи. 
 
Мимо зданий, где мы когда-то 
Танцевали, пили вино, 
Мимо белых колонн Сената, 
Туда, где темно, темно. 
 
"Что ты делаешь, ты безумный!" — 
"Нет, я только тебя люблю! 
Этот вечер — широкий и шумный, 
Будет весело кораблю!" 
 
Горло тесно ужасом сжато, 
Нас в потемках принял челнок... 
Крепкий запах морского каната 
Задрожавшие ноздри обжег. 
 
"Скажи, ты знаешь наверно: 
Я не сплю? Так бывает во сне..." 
Только весла плескались мерно 
По тяжелой невской волне. 
 
А черное небо светало, 
Нас окликнул кто-то с моста, 
Я руками обеими сжала 
На груди цепочку креста. 
 
Обессиленную, на руках ты, 
Словно девочку, внес меня, 
Чтоб на палубе белой яхты 
Встретить свет нетленного дня. 
 
Июнь 1914 
 
КИЕВ 
 
Древний город словно вымер, 
Странен мой приезд. 
Над рекой своей Владимир 
Поднял черный крест. 
 
Липы шумные и вязы 
По садам темны, 
Звезд иглистые алмазы 
К Богу взнесены. 
 
Путь мой жертвенный и славный 
Здесь окончу я, 
И со мной лишь ты, мне равный, 
Да любовь моя. 
 
Лето 1914 
 
* * * 
 
Как ты можешь смотреть на Неву, 
Как ты смеешь всходить на мосты?.. 
Я недаром печальной слыву 
С той поры, как привиделся ты. 
Черных ангелов крылья остры, 
Скоро будет последний суд, 
И малиновые костры, 
Словно розы, в снегу цветут. 
 
1914 
 
* * * 
 
Подошла. Я волненья не выдал, 
Равнодушно глядя в окно. 
Села, словно фарфоровый идол, 
В позе, выбранной ею давно. 
 
Быть веселой — привычное дело, 
Быть внимательной — это трудней... 
Или томная лень одолела 
После мартовских пряных ночей? 
 
Утомительный гул разговоров, 
Желтой люстры безжизненный зной 
И мельканье искусных приборов 
Над приподнятой легкой рукой. 
 
Улыбнулся опять собеседник 
И с надеждой глядит на нее... 
Мой счастливый, богатый наследник, 
Ты прочти завещанье мое. 
 
1914 
 
* * * 
 
Под крышей промерзшего пустого жилья 
Я мертвенных дней не считаю, 
Читаю посланья апостолов я, 
Слова псалмопевца читаю. 
Но звезды синеют, но иней пушист, 
И каждая встреча чудесней, — 
А в Библии красный калиновый лист 
Заложен на Песни Песней. 
 
Зима 1915 
 
* * * 
 
				Н. В. Н<едоброво> 
 
Целый год ты со мной неразлучен, 
А как прежде и весел и юн! 
Неужели же ты не измучен 
Смутной песней затравленных струн, — 
 
Тех, что прежде, тугие, звенели, 
А теперь только стонут слегка, 
И моя их терзает без цели 
Восковая, сухая рука... 
 
Верно, мало для счастия надо 
Тем, кто нежен и любит светло, 
Что ни ревность, ни гнев, ни досада 
Молодое не тронут чело. 
 
Тихий, тихий, и ласки не просит, 
Только долго глядит на меня 
И с улыбкой блаженной выносит 
Страшный бред моего забытья. 
 
Весна 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
Ведь где-то есть простая жизнь и свет, 
Прозрачный, теплый и веселый... 
Там с девушкой через забор сосед 
Под вечер говорит, и слышат только пчелы 
Нежнейшую из всех бесед. 
 
А мы живем торжественно и трудно 
И чтим обряды наших горьких встреч, 
Когда с налету ветер безрассудный 
Чуть начатую обрывает речь, — 
 
Но ни на что не променяем пышный 
Гранитный город славы и беды, 
Широких рек сияющие льды, 
Бессолнечные, мрачные сады 
И голос Музы еле слышный. 
 
23 июня 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
Господь немилостив к жнецам и садоводам. 
Звеня, косые падают дожди 
И прежде небо отражавшим водам 
Пестрят широкие плащи. 
 
В подводном царстве и луга, и нивы, 
А струи вольные поют, поют, 
На взбухших ветках лопаются сливы, 
И травы легшие гниют. 
 
И сквозь густую водяную сетку 
Я вижу милое твое лицо, 
Притихший парк, китайскую беседку 
И дома круглое крыльцо. 
 
Лето 1915 
Царское Село 
 
* * * 
 
Как невеста, получаю 
Каждый вечер по письму, 
Поздно ночью отвечаю 
Другу моему. 
 
"Я гощу у смерти белой 
По дороге в тьму. 
Зла, мой ласковый, не делай 
В мире никому". 
 
И стоит звезда большая 
Между двух стволов, 
Так спокойно обещая 
Исполненье снов. 
 
Октябрь 1915 
Хювинккя 
 
* * * 
 
Всё обещало мне его. 
Край неба, тусклый и червонный, 
И милый сон под Рождество, 
И Пасхи ветер многозвонный, 
 
И прутья красные лозы, 
И парковые водопады, 
И две большие стрекозы 
На ржавом чугуне ограды. 
 
И я не верить не могла, 
Что будет дружен он со мною, 
Когда по горным склонам шла 
Горячей каменной тропою. 
 
Осень 1915 
Севастополь 
 
* * * 
 
					Н. В. Н. 
 
Всё мне видится Павловск холмистый, 
Круглый луг, неживая вода, 
Самый томный и самый тенистый, 
Ведь его не забыть никогда. 
 
Как в ворота чугунные въедешь, 
Тронет тело блаженная дрожь, 
Не живешь, а ликуешь и бредишь 
Иль совсем по-иному живешь. 
 
Поздней осенью свежий и колкий 
Бродит ветер, безлюдию рад. 
В белом инее черные елки 
На подтаявшем снеге стоят. 
 
И, исполненный жгучего бреда, 
Милый голос как песня звучит, 
И на медном плече Кифареда 
Красногрудая птичка сидит. 
 
1915 
Царское Село 
 
9 ДЕКАБРЯ 1913 ГОДА 
 
Самые темные дни в году 
Светлыми стать должны. 
Я для сравнения слов не найду — 
Так твои губы нежны. 
 
Только глаза подымать не смей, 
Жизнь мою храня. 
Первых фиалок они светлей, 
А смертельные для меня. 
 
Вот, поняла, что не надо слов, 
Оснеженные ветки легки... 
Сети уже разостлал птицелов 
На берегу реки. 
 
<1915> 
 
* * * 
 
Когда в мрачнейшей из столиц 
Рукою твердой, но усталой 
На чистой белизне страниц 
Я отречение писала, 
 
И ветер в круглое окно 
Вливался влажною струею, — 
Казалось, небо сожжено 
Червонно-дымною зарею. 
 
Я не взглянула на Неву, 
На озаренные граниты, 
И мне казалось — наяву 
Тебя увижу, незабытый... 
 
Но неожиданная ночь 
Покрыла город предосенний. 
Чтоб бегству моему помочь, 
Расплылись пепельные тени. 
 
Я только крест с собой взяла, 
Тобою данный в день измены, — 
Чтоб степь полынная цвела, 
А ветры пели, как сирены. 
 
И вот он на пустой стене 
Хранит меня от горьких бредней, 
И ничего не страшно мне 
Припомнить, — даже день последний. 
 
Август 1916 
Песочная бухта 
 
* * * 
 
Бессмертник сух и розов. Облака 
На свежем небе вылеплены грубо. 
Единственного в этом парке дуба 
Листва еще бесцветна и тонка. 
 
Лучи зари до полночи горят. 
Как хорошо в моем затворе тесном! 
О самом нежном, о всегда чудесном 
Со мной сегодня птицы говорят. 
 
Я счастлива. Но мне всего милей 
Лесная и пологая дорога, 
Убогий мост, скривившийся немного, 
И то, что ждать осталось мало дней. 
 
Лето 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
Вновь подарен мне дремотой 
Наш последний звездный рай — 
Город чистых водометов, 
Золотой Бахчисарай. 
 
Там, за пестрою оградой, 
У задумчивой воды, 
Вспоминали мы с отрадой 
Царскосельские сады, 
 
И орла Екатерины 
Вдруг узнали — это тот! 
Он слетел на дно долины 
С пышных бронзовых ворот. 
 
Чтобы песнь прощальной боли 
Дольше в памяти жила, 
Осень смуглая в подоле 
Красных листьев принесла 
 
И посыпала ступени, 
Где прощалась я с тобой 
И откуда в царство тени 
Ты ушел, утешный мой! 
 
Осень 1916 
Севастополь 
 
ЦАРСКОСЕЛЬСКАЯ СТАТУЯ 
 
				Н. В. Н. 
 
Уже кленовые листы 
На пруд слетают лебединый, 
И окровавлены кусты 
Неспешно зреющей рябины, 
 
И ослепительно стройна, 
Поджав незябнущие ноги, 
На камне северном она 
Сидит и смотрит на дороги. 
 
Я чувствовала смутный страх 
Пред этой девушкой воспетой. 
Играли на ее плечах 
Лучи скудеющего света. 
 
И как могла я ей простить 
Восторг твоей хвалы влюбленной... 
Смотри, ей весело грустить, 
Такой нарядно обнаженной. 
 
Осень 1916 
 
* * * 
 
Как люблю, как любила глядеть я 
На закованные берега, 
На балконы, куда столетья 
Не ступала ничья нога. 
И воистину ты — столица 
Для безумных и светлых нас; 
Но когда над Невою длится 
Тот особенный, чистый час 
И проносится ветер майский 
Мимо всех надводных колонн, 
Ты — как грешник, видящий, райский 
Перед смертью сладчайший сон... 
 
1916 
 
* * * 
 
Как площади эти обширны, 
Как гулки и круты мосты! 
Тяжелый, беззвездный и мирный 
Над нами покров темноты. 
 
И мы, словно смертные люди, 
По свежему снегу идем. 
Не чудо ль, что нынче пробудем 
Мы час неразлучный вдвоем? 
 
Безвольно слабеют колени, 
И кажется, нечем дышать... 
Ты — солнце моих песнопений, 
Ты — жизни моей благодать. 
 
Вот черные зданья качнутся, 
И на землю я упаду, — 
Теперь мне не страшно очнуться 
В моем деревенском саду. 
 
10 марта 1917 
Петербург 
 
* * * 
 
Еще весна таинственная млела, 
Блуждал прозрачный ветер по горам, 
И озеро глубокое синело — 
Крестителя нерукотворный храм. 
 
Ты был испуган нашей первой встречей, 
А я уже молилась о второй, 
И вот сегодня снова жаркий вечер, — 
Как низко солнце стало над горой... 
 
Ты не со мной, но это не разлука: 
Мне каждый миг — торжественная весть. 
Я знаю, что в тебе такая мука, 
Что ты не можешь слова произнесть. 
 
Весна 1917 
Петербург 
 
* * * 
 
И мнится — голос человека 
Здесь никогда не прозвучит, 
Лишь ветер каменного века 
В ворота черные стучит. 
И мнится мне, что уцелела 
Под этим небом я одна, — 
За то, что первая хотела 
Испить смертельного вина. 
 
Лето 1917 
Слепнево 
 
III 
 
* * * 
 
"Где, высокая, твой цыганенок, 
Тот, что плакал под черным платком, 
Где твой маленький первый ребенок, 
Что ты знаешь, что помнишь о нем?" 
 
"Доля матери — светлая пытка, 
Я достойна ее не была. 
В белый рай растворилась калитка, 
Магдалина сыночка взяла. 
 
Каждый день мой — веселый, хороший, 
Заблудилась я в длинной весне, 
Только руки тоскуют по ноше, 
Только плач его слышу во сне. 
 
Станет сердце тревожным и томным, 
И не помню тогда ничего, 
Все брожу я по комнатам темным, 
Все ищу колыбельку его". 
 
11 апреля 1914 
Петербург 
 
* * * 
 
Бесшумно ходили по дому, 
Не ждали уже ничего. 
Меня привели к больному, 
И я не узнала его. 
 
Он сказал: "Теперь слава Богу, — 
И еще задумчивей стал. 
Давно мне пора в дорогу, 
Я только тебя поджидал. 
 
Так меня ты в бреду тревожишь, 
Все слова твои берегу. 
Скажи: ты простить не можешь?" 
И я сказала: "Могу". 
 
Казалось, стены сияли 
От пола до потолка. 
На шелковом одеяле 
Сухая лежала рука. 
 
А закинутый профиль хищный 
Стал так страшно тяжел и груб, 
И было дыханья не слышно 
У искусанных темных губ. 
 
Но вдруг последняя сила 
В синих глазах ожила: 
"Хорошо, что ты отпустила, 
Не всегда ты доброй была". 
 
И стало лицо моложе, 
Я опять узнала его 
И сказала: "Господи Боже, 
Прими раба твоего". 
 
Июль 1914 
Слепнево 
 
ИЮЛЬ 1914 
 
1 
 
Пахнет гарью. Четыре недели 
Торф сухой по болотам горит. 
Даже птицы сегодня не пели, 
И осина уже не дрожит. 
 
Стало солнце немилостью Божьей, 
Дождик с Пасхи полей не кропил. 
Приходил одноногий прохожий 
И один на дворе говорил: 
 
"Сроки страшные близятся. Скоро 
Станет тесно от свежих могил. 
Ждите глада, и труса, и мора, 
И затменья небесных светил. 
 
Только нашей земли не разделит 
На потеху себе супостат: 
Богородица белый расстелет 
Над скорбями великими плат". 
 
2 
 
Можжевельника запах сладкий 
От горящих лесов летит. 
Над ребятами стонут солдатки, 
Вдовий плач по деревне звенит. 
 
Не напрасно молебны служились, 
О дожде тосковала земля! 
Красной влагой тепло окропились 
Затоптанные поля. 
 
Низко, низко небо пустое, 
И голос молящего тих: 
"Ранят тело твое пресвятое, 
Мечут жребий о ризах твоих". 
 
20 июля 1914 
Слепнево 
 
МОЕЙ СЕСТРЕ 
 
Подошла я к сосновому лесу. 
Жар велик, да и путь не короткий. 
Отодвинул дверную завесу, 
Вышел седенький, светлый и кроткий. 
 
Поглядел на меня прозорливец 
И промолвил: "Христова невеста! 
Не завидуй удаче счастливиц, 
Там тебе уготовано место. 
 
Позабудь о родительском доме, 
Уподобься небесному крину. 
Будешь, хворая, спать на соломе 
И блаженную примешь кончину". 
 
Верно, слышал святитель из кельи, 
Как я пела обратной дорогой 
О моем несказанном веселье, 
И дивяся, и радуясь много. 
 
Июль 1914 
Дарница 
 
* * * 
 
Пустых небес прозрачное стекло, 
Большой тюрьмы белесое строенье 
И хода крестного торжественное пенье 
Над Волховом, синеющим светло. 
 
Сентябрьский вихрь, листы с березы свеяв, 
Кричит и мечется среди ветвей, 
А город помнит о судьбе своей: 
Здесь Марфа правила и правил Аракчеев. 
 
Сентябрь 1914 
Новгород 
 
УТЕШЕНИЕ 
 
				Там Михаил Архистратиг 
				Его зачислил в рать свою. 
 
						Н. Гумилев 
 
Вестей от него не получишь больше, 
Не услышишь ты про него, 
В объятой пожарами скорбной Польше 
Не найдешь ты могилы его. 
 
Пусть дух твой станет тих и покоен, 
Уже не будет потерь: 
Он Божьего воинства новый воин, 
О нем не грусти теперь. 
 
И плакать грешно, и грешно томиться 
В милом, родном дому. 
Подумай, ты можешь теперь молиться 
Заступнику своему. 
 
Сентябрь 1914 
Царское Село 
 
* * * 
 
Лучше б мне частушки задорно выкликать, 
А тебе на хриплой гармонике играть, 
 
И, уйдя обнявшись на ночь за овсы, 
Потерять бы ленту из тугой косы. 
 
Лучше б мне ребеночка твоего качать, 
А тебе полтинник в сутки выручать, 
 
И ходить на кладбище в поминальный день, 
Да смотреть на белую Божию сирень. 
 
1914 
 
* * * 
 
Вижу, вижу лунный лук 
Сквозь листву густых ракит, 
Слышу, слышу ровный стук 
Неподкованных копыт. 
 
Что? И ты не хочешь спать, 
В год не мог меня забыть, 
Не привык свою кровать 
Ты пустою находить? 
 
Не с тобой ли говорю 
В остром крике хищных птиц, 
Не в твои ль глаза смотрю 
С белых, матовых страниц? 
 
Что же крутишь, словно вор, 
У затихшего жилья? 
Или помнишь уговор 
И живую ждешь меня? 
 
Засыпаю. В душный мрак 
Месяц бросил лезвие. 
Снова стук. То бьется так 
Сердце теплое мое. 
 
<1914> 
 
* * * 
 
Так раненого журавля 
Зовут другие: курлы, курлы! — 
Когда осенние поля 
И рыхлы, и теплы... 
 
И я, больная, слышу зов, 
Шум крыльев золотых 
Из плотных, низких облаков 
И зарослей густых: 
 
"Пора лететь, пора лететь 
Над полем и рекой. 
Ведь ты уже не можешь петь 
И слезы со щеки стереть 
Ослабнувшей рукой". 
 
Февраль 1915 
 
МОЛИТВА 
 
Дай мне горькие годы недуга, 
Задыханья, бессонницу, жар, 
Отыми и ребенка, и друга, 
И таинственный песенный дар — 
Так молюсь за твоей литургией 
После стольких томительных дней, 
Чтобы туча над темной Россией 
Стала облаком в славе лучей. 
 
Май 1915. Духов день 
Петербург 
 
* * * 
 
Зачем притворяешься ты 
То ветром, то камнем, то птицей? 
Зачем улыбаешься ты 
Мне с неба внезапной зарницей? 
 
Не мучь меня больше, не тронь! 
Пусти меня к вещим заботам... 
Шатается пьяный огонь 
По высохшим серым болотам. 
 
И Муза в дырявом платке 
Протяжно поет и уныло. 
В жестокой и юной тоске 
Ее чудотворная сила. 
 
Июль 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
Столько раз я проклинала 
Это небо, эту землю, 
Этой мельницы замшелой 
Тяжко машущие руки! 
А во флигеле покойник, 
Прям и сед, лежит на лавке, 
Как тому назад три года. 
Так же мыши книги точат, 
Так же влево пламя клонит 
Стеариновая свечка. 
И поет, поет постылый 
Бубенец нижегородский 
Незатейливую песню 
О моем веселье горьком. 
А раскрашенные ярко 
Прямо стали георгины 
Вдоль серебряной дорожки, 
Где улитки и полынь. 
Так случилось: заточенье 
Стало родиной второю, 
А о первой я не смею 
И в молитве вспоминать. 
 
Июль 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
Буду тихо на погосте 
Под доской дубовой спать, 
Будешь, милый, к маме в гости 
В воскресенье прибегать — 
Через речку и по горке, 
Так что взрослым не догнать, 
Издалека, мальчик зоркий, 
Будешь крест мой узнавать. 
Знаю, милый, можешь мало 
Обо мне припоминать: 
Не бранила, не ласкала, 
Не водила причащать. 
 
1915 
 
МАЙСКИЙ СНЕГ 
 
Прозрачная ложится пелена 
На свежий дерн и незаметно тает. 
Жестокая, студеная весна 
Налившиеся почки убивает. 
И ранней смерти так ужасен вид, 
Что не могу на Божий мир глядеть я. 
Во мне печаль, которой царь Давид 
По-царски одарил тысячелетья. 
 
Май 1916 
Слепнево 
 
ПАМЯТИ 19 ИЮЛЯ 1914 
 
Мы на сто лет состарились, и это 
Тогда случилось в час один: 
Короткое уже кончалось лето, 
Дымилось тело вспаханных равнин. 
 
Вдруг запестрела тихая дорога, 
Плач полетел, серебряно звеня... 
Закрыв лицо, я умоляла Бога 
До первой битвы умертвить меня. 
 
Из памяти, как груз отныне лишний, 
Исчезли тени песен и страстей. 
Ей — опустевшей — приказал Всевышний 
Стать страшной книгой грозовых вестей. 
 
Лето 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
Ни в лодке, ни в телеге 
Нельзя попасть сюда. 
Стоит на гиблом снеге 
Глубокая вода, 
Усадьбу осаждает 
Уже со всех сторон... 
Ах! Близко изнывает 
Такой же Робинзон. 
Пойдет взглянуть на сани, 
На лыжи, на коня, 
А после на диване 
Сидит и ждет меня, 
И шпорою короткой 
Рвет коврик пополам. 
Теперь улыбки кроткой 
Не видеть зеркалам. 
 
1916 
 
* * * 
 
Приду туда, и отлетит томленье. 
Мне ранние приятны холода. 
Таинственные, темные селенья — 
Хранилища бессмертного труда. 
 
Спокойной и уверенной любови 
Не превозмочь мне к этой стороне: 
Ведь капелька новогородской крови 
Во мне — как льдинка в пенистом вине. 
 
И этого никак нельзя поправить, 
Не растопил ее великий зной, 
И что бы я ни начинала славить — 
Ты, тихая, сияешь предо мной. 
 
1916 
 
* * * 
 
Высокомерьем дух твой помрачен, 
И оттого ты не познаешь света. 
Ты говоришь, что вера наша — сон 
И марево — столица эта. 
 
Ты говоришь — моя страна грешна, 
А я скажу — твоя страна безбожна. 
Пускай на нас еще лежит вина, — 
Все искупить и все исправить можно. 
 
Вокруг тебя — и воды, и цветы. 
Зачем же к нищей грешнице стучишься? 
Я знаю, чем так тяжко болен ты: 
Ты смерти ищешь и конца боишься. 
 
1 января 1917 
Слепнева 
 
* * * 
 
Тот голос, с тишиной великой споря, 
Победу одержал над тишиной. 
Во мне еще, как песня или горе, 
Последняя зима перед войной. 
 
Белее сводов Смольного собора, 
Таинственней, чем пышный Летний сад. 
Она была. Не знали мы, что скоро 
В тоске предельной поглядим назад. 
 
Январь 1917 
 
* * * 
 
Мы не умеем прощаться, — 
Все бродим плечо к плечу. 
Уже начинает смеркаться, 
Ты задумчив, а я молчу. 
 
В церковь войдем, увидим 
Отпеванье, крестины, брак, 
Не взглянув друг на друга, выйдем... 
Отчего все у нас не так? 
 
Или сядем на снег примятый 
На кладбище, легко вздохнем, 
И ты палкой чертишь палаты, 
Где мы будем всегда вдвоем. 
 
1917 
 
IV 
 
* * * 
 
То пятое время года, 
Только его славословь. 
Дыши последней свободой, 
Оттого, что это — любовь. 
Высоко небо взлетело, 
Легки очертанья вещей, 
И уже не празднует тело 
Годовщину грусти своей. 
 
1913 
 
БЕЛЫЙ ДОМ 
 
Морозное солнце. С парада 
Идут и идут войска. 
Я полдню январскому рада, 
И тревога моя легка. 
 
Здесь помню каждую ветку 
И каждый силуэт. 
Сквозь инея белую сетку 
Малиновый каплет свет. 
 
Здесь дом был почти что белый, 
Стеклянное крыльцо. 
Столько раз рукой помертвелой 
Я держала звонок-кольцо. 
 
Столько раз... Играйте, солдаты, 
А я мой дом отыщу, 
Узнаю по крыше покатой, 
По вечному плющу. 
 
Но кто его отодвинул, 
В чужие унес города 
Или из памяти вынул 
Навсегда дорогу туда... 
 
Волынки вдали замирают, 
Снег летит, как вишневый цвет... 
И, видно, никто не знает, 
Что белого дома нет. 
 
Лето 1914 
Слепнево 
 
МИЛОМУ 
 
Голубя ко мне не присылай, 
Писем беспокойных не пиши, 
Ветром мартовским в лицо не вей. 
Я вошла вчера в зеленый рай, 
Где покой для тела и души 
Под шатром тенистых тополей. 
 
И отсюда вижу городок, 
Будки и казармы у дворца, 
Надо льдом китайский желтый мост. 
Третий час меня ты ждешь — продрог, 
А уйти не можешь от крыльца 
И дивишься, сколько новых звезд. 
 
Серой белкой прыгну на ольху, 
Ласточкой пугливой побегу, 
Лебедью тебя я стану звать, 
Чтоб не страшно было жениху 
В голубом кружащемся снегу 
Мертвую невесту поджидать. 
 
27 февраля 1915 
Царское Село 
 
СОН 
 
Я знала, я снюсь тебе, 
Оттого не могла заснуть. 
Мутный фонарь голубел 
И мне указывал путь. 
 
Ты видел царицын сад, 
Затейливый белый дворец 
И черный узор оград 
У каменных гулких крылец. 
 
Ты шел, не зная пути, 
И думал: "Скорей, скорей, 
О, только б ее найти, 
Не проснуться до встречи с ней". 
 
А сторож у красных ворот 
Окликнул тебя: "Куда!" 
Хрустел и ломался лед, 
Под ногами чернела вода. 
 
"Это озеро, — думал ты, — 
На озере есть островок..." 
И вдруг из темноты 
Поглядел голубой огонек. 
 
В жестком свете скудного дня 
Проснувшись, ты застонал 
И в первый раз меня 
По имени громко назвал. 
 
Март 1915 
Царское Село 
 
* * * 
 
Из памяти твоей я выну этот день, 
Чтоб спрашивал твой взор беспомощно-туманный: 
Где видел я персидскую сирень, 
И ласточек, и домик деревянный? 
 
О, как ты часто будешь вспоминать 
Внезапную тоску неназванных желаний 
И в городах задумчивых искать 
Ту улицу, которой нет на плане! 
 
При виде каждого случайного письма, 
При звуке голоса за приоткрытой дверью 
Ты будешь думать: "Вот она сама 
Пришла на помощь моему неверью". 
 
1915 
 
* * * 
 
Долго шел через поля и села, 
Шел и спрашивал людей: 
"Где она, где свет веселый 
Серых звезд — ее очей? 
 
Ведь настали, тускло пламенея, 
Дни последние весны. 
Всё мне чаще снится, всё нежнее 
Мне о ней бывают сны!" 
 
И пришел в наш град угрюмый 
В предвечерний тихий час. 
О Венеции подумал 
И о Лондоне зараз. 
 
Стал у церкви темной и высокой 
На гранит блестящих ступеней 
И молил о наступленье срока 
Встречи с первой радостью своей. 
 
А над смуглым золотом престола 
Разгорался Божий сад лучей: 
"Здесь она, здесь свет веселый 
Серых звезд — ее очей". 
 
Май 1915 
 
 
* * * 
 
Выбрала сама я долю 
Другу сердца моего: 
Отпустила я на волю 
В Благовещенье его. 
Да вернулся голубь сизый, 
Бьется крыльями в стекло. 
Как от блеска дивной ризы, 
Стало в горнице светло. 
 
Весна 1915 
Петербург 
 
* * * 
 
Перед весной бывают дни такие: 
Под плотным снегом отдыхает луг, 
Шумят деревья весело-сухие, 
И теплый ветер нежен и упруг. 
И легкости своей дивится тело, 
И дома своего не узнаешь, 
А песню ту, что прежде надоела, 
Как новую, с волнением поешь. 
 
Весна 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
Широк и желт вечерний свет, 
Нежна апрельская прохлада, 
Ты опоздал на много лет, 
Но все-таки тебе я рада. 
 
Сюда ко мне поближе сядь, 
Гляди веселыми глазами: 
Вот эта синяя тетрадь — 
С моими детскими стихами. 
 
Прости, что я жила скорбя 
И солнцу радовалась мало. 
Прости, прости, что за тебя 
Я слишком многих принимала. 
 
Весна 1915 
Царское Село 
 
* * * 
 
Нет, царевич, я не та, 
Кем меня ты видеть хочешь, 
И давно мои уста 
Не целуют, а пророчат. 
 
Не подумай, что в бреду 
И замучена тоскою 
Громко кличу я беду: 
Ремесло мое такое. 
 
А умею научить, 
Чтоб нежданное случилось, 
Как навеки приручить 
Ту, что мельком полюбилась. 
 
Славы хочешь? — у меня 
Попроси тогда совета, 
Только это — западня, 
Где ни радости, ни света. 
 
Ну, теперь иди домой 
Да забудь про нашу встречу, 
А за грех твой, милый мой, 
Я пред Господом отвечу. 
 
10 июля 1915 
 
* * * 
 
Не хулил меня, не славил, 
Как друзья и как враги. 
Только душу мне оставил 
И сказал: побереги. 
 
И одно меня тревожит: 
Если он теперь умрет, 
Ведь ко мне архангел Божий 
За душой его придет. 
 
Как тогда ее я спрячу, 
Как от Бога утаю? 
Та, что так поет и плачет, 
Быть должна в его раю. 
 
Июль 1915 
 
* * * 
 
Я не знаю, ты жив или умер, — 
На земле тебя можно искать 
Или только в вечерней думе 
По усопшем светло горевать. 
 
Все тебе: и молитва дневная, 
И бессонницы млеющий жар, 
И стихов моих белая стая, 
И очей моих синий пожар. 
 
Мне никто сокровенней не был, 
Так меня никто не томил, 
Даже тот, кто на муку предал, 
Даже тот, кто ласкал и забыл. 
 
Лето 1915 
Слепнево 
 
* * * 
 
И в Киевском храме Премудрости Бога, 
Припав к солее, я тебе поклялась, 
Что будет моею твоя дорога, 
Где бы она ни вилась. 
 
То слышали ангелы золотые 
И в белом гробу Ярослав. 
Как голуби, вьются слова простые 
И ныне у солнечных глав. 
 
И если слабею, мне снится икона 
И девять ступенек на ней. 
И в голосе грозном софийского звона 
Мне слышится голос тревоги твоей. 
 
1915 
 
* * * 
 
Не тайны и не печали, 
Не мудрой воли судьбы — 
Эти встречи всегда оставляли 
Впечатление борьбы. 
 
Я, с утра угадав минуту, 
Когда ты ко мне войдешь, 
Ощущала в руках согнутых 
Слабо колющую дрожь. 
 
И сухими пальцами мяла 
Пеструю скатерть стола... 
Я тогда уже понимала, 
Как эта земля мала. 
 
1915 
 
* * * 
 
О, есть неповторимые слова, 
Кто их сказал — истратил слишком много. 
Неистощима только синева 
Небесная и милосердье Бога. 
 
Зима 1916 
Севастополь 
 
* * * 
 
Первый луч — благословенье Бога — 
По лицу любимому скользнул, 
И дремавший побледнел немного, 
Но еще спокойнее уснул. 
 
Верно, поцелуем показалась 
Теплота небесного луча... 
Так давно губами я касалась 
Милых губ и смуглого плеча... 
 
А теперь, усопших бестелесней, 
В неутешном странствии моем, 
Я к нему влетаю только песней 
И ласкаюсь утренним лучом. 
 
14 мая 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
Небо мелкий дождик сеет 
На зацветшую сирень. 
За окном крылами веет 
Белый, белый Духов день. 
 
Нынче другу возвратиться 
Из-за моря — крайний срок. 
Всё мне дальний берег снится, 
Камни, башни и песок. 
 
На одну из этих башен 
Я взойду, встречая свет... 
Да в стране болот и пашен 
И в помине башен нет. 
 
Только сяду на пороге, 
Там еще густая тень. 
Помоги моей тревоге, 
Белый, белый Духов день! 
 
Май 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
Как белый камень в глубине колодца, 
Лежит во мне одно воспоминанье. 
Я не могу и не хочу бороться: 
Оно — веселье и оно — страданье. 
 
Мне кажется, что тот, кто близко взглянет 
В мои глаза, его увидит сразу. 
Печальней и задумчивее станет 
Внимающего скорбному рассказу. 
 
Я ведаю, что боги превращали 
Людей в предметы, не убив сознанья, 
Чтоб вечно жили дивные печали. 
Ты превращен в мое воспоминанье. 
 
5 июня 1916 
Слепнево 
 
* * * 
 
					Юнии Анреп 
 
Судьба ли так моя переменилась, 
Иль вправду кончена игра? 
Где зимы те, когда я спать ложилась 
В шестом часу утра? 
 
По-новому, спокойно и сурово, 
Живу на диком берегу. 
Ни праздного, ни ласкового слова 
Уже промолвить не могу. 
 
Не верится, что скоро будут святки. 
Степь трогательно зелена. 
Сияет солнце. Лижет берег гладкий 
Как будто теплая волна. 
 
Когда от счастья томной и усталой 
Бывала я, то о такой тиши 
С невыразимым трепетом мечтала, 
И вот таким себе я представляла 
Посмертное блуждание души. 
 
Декабрь 1916 
Севастополь (Бельбек) 
 
* * * 
 
Я знаю, ты моя награда 
За годы боли и труда, 
За то, что я земным отрадам 
Не предавалась никогда, 
За то, что я не говорила 
Возлюбленному: "Ты любим". 
За то, что всем я всё простила, 
Ты будешь ангелом моим. 
 
1916 
 
* * * 
 
Там тень моя осталась и тоскует, 
Все в той же синей комнате живет, 
Гостей из города за полночь ждет 
И образок эмалевый целует. 
И в доме не совсем благополучно: 
Огонь зажгут, а все-таки темно... 
Не оттого ль хозяйке новой скучно, 
Не оттого ль хозяин пьет вино 
И слышит, как за тонкою стеною 
Пришедший гость беседует со мною? 
 
Январь 1917 
Слепнево 
 
* * * 
 
Двадцать первое. Ночь. Понедельник. 
Очертанья столицы во мгле. 
Сочинил же какой-то бездельник, 
Что бывает любовь на земле. 
 
И от лености или со скуки 
Все поверили, так и живут: 
Ждут свиданий, боятся разлуки 
И любовные песни поют. 
 
Но иным открывается тайна, 
И почиет на них тишина... 
Я на это наткнулась случайно 
И с тех пор все как будто больна. 
 
1917 
Петербург 
ВЕЧЕР 
ИЗ ПЕРВОЙ (КИЕВСКОЙ) ТЕТРАДИ 


ВЕЧЕР 
1912 
 
		La fleur des vignes pousse, 
		Et j'ai vingt ans ce soir. 
 
				Andre Theuriet  
 
ИЗ ПЕРВОЙ (КИЕВСКОЙ) ТЕТРАДИ 
 
* * * 
 
Молюсь оконному лучу — 
Он бледен, тонок, прям. 
Сегодня с утра молчу, 
А сердце — пополам. 
На рукомойнике моем 
Позеленела медь, 
Но так играет луч на нем, 
Что весело глядеть. 
Такой невинный и простой 
В вечерней тишине, 
Но в этой храмине пустой 
Он словно праздник золотой 
И утешенье мне. 
 
1909 
 
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ 
 
1 
 
Подушка уже горяча 
С обеих сторон. 
Вот и вторая свеча 
Гаснет, и крик ворон 
Становится еще слышней. 
В эту ночь не спала, 
Поздно думать о сне... 
Как нестерпимо бела 
Штора на белом окне. 
	Здравствуй! 
 
2 
 
Тот же голос, тот же взгляд, 
Те же волосы льняные. 
Все как год тому назад, 
Сквозь стекло лучи дневные 
Известь белых стен пестрят... 
Свежих лилий аромат 
И слова твои простые. 
 
1909 
 
ЧИТАЯ "ГАМЛЕТА" 
 
1 
 
У кладбища направо пылил пустырь, 
А за ним голубела река. 
Ты сказал мне: "Ну, что ж, иди в монастырь 
Или замуж за дурака..." 
Принцы только такое всегда говорят, 
Но я эту запомнила речь. 
Пусть струится она сто веков подряд 
Горностаевой мантией с плеч. 
 
1909 
Киев 
 
2 
 
И как будто бы по ошибке 
Я сказала: "Ты..." 
Озарила тень улыбки 
Милые черты. 
 
От подобных оговорок 
Всякий вспыхнет взор... 
Я люблю тебя, как сорок 
Ласковых сестер. 
 
* * * 
 
И когда друг друга проклинали 
В страсти раскаленной добела, 
Оба мы еще не понимали, 
как земля для двух людей мала, 
И что память яростная мучит, 
Пытка сильных — огненный недуг! — 
И в ночи бездонной сердце учит 
Спрашивать: о, где ушедший друг? 
А когда, сквозь волны фимиама, 
Хор гремит, ликуя и грозя, 
Смотрят в душу строго и упрямо 
Те же неизбежные глаза. 
 
1909 
 
ПЕРВОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ 
 
На землю саван тягостный возложен, 
Торжественно гудят колокола, 
И снова дух смятен и потревожен 
Истомой скуки Царского Села. 
Пять лет прошло. Здесь все мертво и немо, 
Как будто мира наступил конец. 
Как навсегда исчерпанная тема, 
В смертельном сне покоится дворец. 
 
1910 
 
I 
 
* * * 
 
Хочешь знать, как всё это было? — 
Три в столовой пробило, 
И, прощаясь, держась за перила, 
Она словно с трудом говорила: 
"Это всё... Ах нет, я забыла, 
Я люблю вас, я вас любила 
Еще тогда!" 
- "Да". 
 
21 октября 1910 
Киев 
 
* * * 
 
Сжала руки под темной вуалью... 
"Отчего ты сегодня бледна?" 
- Оттого что я терпкой печалью 
Напоила его допьяна. 
 
Как забуду? Он вышел, шатаясь, 
Искривился мучительно рот... 
Я сбежала, перил не касаясь, 
Я сбежала за ним до ворот. 
 
Задыхаясь, я крикнула: "Шутка 
Все, что было. Уйдешь, я умру". 
Улыбнулся спокойно и жутко 
И сказал мне: "Не стой на ветру". 
 
8 января 1911 
Киев 
 
* * * 
 
Память о солнце в сердце слабеет. 
Желтей трава. 
Ветер снежинками ранними веет 
Едва-едва. 
 
В узких каналах уже не струится — 
Стынет вода. 
Здесь никогда ничего не случится, — 
О, никогда! 
 
Ива на небе пустом распластала 
Веер сквозной. 
Может быть, лучше, что я не стала 
Вашей женой. 
 
Память о солнце в сердце слабеет. 
Что это? Тьма? 
Может быть!.. За ночь придти успеет 
Зима. 
 
30 января 1911 
Киев 
 
* * * 
 
Как соломинкой, пьешь мою душу. 
Знаю, вкус ее горек и хмелен. 
Но я пытку мольбой не нарушу. 
О, покой мой многонеделен. 
 
Когда кончишь, скажи. Не печально, 
Что души моей нет на свете. 
Я пойду дорогой недальней 
Посмотреть, как играют дети. 
 
На кустах зацветет крыжовник, 
И везут кирпичи за оградой. 
Кто ты: брат мой или любовник, 
Я не помню, и помнить не надо. 
 
Как светло здесь и как бесприютно, 
Отдыхает усталое тело... 
А прохожие думают смутно: 
Верно, только вчера овдовела. 
 
10 февраля 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Дверь полуоткрыта, 
Веют липы сладко... 
На столе забыты 
Хлыстик и перчатка. 
 
Круг от лампы желтый... 
Шорохам внимаю. 
Отчего ушел ты? 
Я не понимаю... 
 
Радостно и ясно 
Завтра будет утро. 
Эта жизнь прекрасна, 
Сердце, будь же мудро. 
 
Ты совсем устало, 
Бьешься тише, глуше... 
Знаешь, я читала, 
Что бессмертны души. 
 
17 февраля 1911 
Царское Село 
 
В ЦАРСКОМ СЕЛЕ 
 
1 
 
По аллее проводят лошадок. 
Длинны волны расчесанных грив. 
О, пленительный город загадок, 
Я печальна, тебя полюбив. 
 
Странно вспомнить: душа тосковала, 
Задыхалась в предсмертном бреду. 
А теперь я игрушечной стала, 
Как мой розовый друг какаду. 
 
Грудь предчувствием боли не сжата, 
Если хочешь, в глаза погляди. 
Не люблю только час пред закатом, 
Ветер с моря и слово "уйди". 
 
22 февраля 1911 
Царское Село 
 
2 
 
...А там мой мраморный двойник, 
Поверженный под старым кленом, 
Озерным водам отдал лик, 
Внимает шорохам зеленым. 
 
И моют светлые дожди 
Его запекшуюся рану... 
Холодный, белый, подожди, 
Я тоже мраморною стану. 
 
1911 
 
3 
 
Смуглый отрок бродил по аллеям, 
У озерных грустил берегов, 
И столетие мы лелеем 
Еле слышный шелест шагов. 
 
Иглы сосен густо и колко 
Устилают низкие пни... 
Здесь лежала его треуголка 
И растрепанный том Парни. 
 
24 сентября 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Я сошла с ума, о мальчик странный, 
В среду, в три часа! 
Уколола палец безымянный 
Мне звенящая оса. 
 
Я ее нечаянно прижала, 
И, казалось, умерла она, 
Но конец отравленного жала, 
Был острей веретена. 
 
О тебе ли я заплачу, странном, 
Улыбнется ль мне твое лицо? 
Посмотри! На пальце безымянном 
Так красиво гладкое кольцо. 
 
18-19 марта 1911, 
Царское Село 
 
* * * 
 
Высоко в небе облачко серело, 
Как беличья расстеленная шкурка. 
Он мне сказал: "Не жаль, что ваше тело 
Растает в марте, хрупкая Снегурка!" 
 
В пушистой муфте руки холодели. 
Мне стало страшно, стало как-то смутно. 
О, как вернуть вас, быстрые недели 
Его любви, воздушной и минутной! 
 
Я не хочу ни горечи, ни мщенья, 
Пускай умру с последней белой вьюгой. 
О нем гадала я в канун Крещенья. 
Я в январе была его подругой. 
 
Весна 1911 
Царское Село 
 
ПЕСНЯ ПОСЛЕДНЕЙ ВСТРЕЧИ 
 
Так беспомощно грудь холодела, 
Но шаги мои были легки. 
Я на правую руку надела 
Перчатку с левой руки. 
 
Показалось, что много ступеней, 
А я знала — их только три! 
Между кленов шепот осенний 
Попросил: "Со мною умри! 
 
Я обманут моей унылой, 
Переменчивой, злой судьбой". 
Я ответила: "Милый, милый! 
И я тоже. Умру с тобой..." 
 
Эта песня последней встречи. 
Я взглянула на темный дом. 
Только в спальне горели свечи 
Равнодушно-желтым огнем. 
 
29 сентября 1911 
Царское Село 
 
ЛЮБОВЬ 
 
То змейкой, свернувшись клубком, 
У самого сердца колдует, 
То целые дни голубком 
На белом окошке воркует, 
 
То в инее ярком блеснет, 
Почудится в дреме левкоя... 
Но верно и тайно ведет 
От радости и от покоя. 
 
Умеет так сладко рыдать 
В молитве тоскующей скрипки, 
И страшно ее угадать 
В еще незнакомой улыбке. 
 
24 ноября 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
И мальчик, что играет на волынке, 
И девочка, что свой плетет венок, 
И две в лесу скрестившихся тропинки, 
И в дальнем поле дальний огонек, — 
 
Я вижу все. Я все запоминаю, 
Любовно-кротко в сердце берегу. 
Лишь одного я никогда не знаю 
И даже вспомнить больше не могу. 
 
Я не прошу ни мудрости, ни силы. 
О, только дайте греться у огня! 
Мне холодно... Крылатый иль бескрылый, 
Веселый бог не посетит меня. 
 
30 ноября 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Любовь покоряет обманно 
Напевом простым, неискусным. 
Еще так недавно-странно 
Ты не был седым и грустным. 
 
И когда она улыбалась 
В садах твоих, в доме, в поле, 
Повсюду тебе казалось, 
Что вольный ты и на воле. 
 
Был светел ты, взятый ею 
И пивший ее отравы. 
Ведь звезды были крупнее, 
Ведь пахли иначе травы, 
Осенние травы. 
 
Осень 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Мне больше ног моих не надо, 
Пусть превратятся в рыбий хвост! 
Плыву, и радостна прохлада, 
Белеет тускло дальний мост. 
 
Не надо мне души покорной, 
Пусть станет дымом, легок дым, 
Взлетев над набережной черной, 
Он будет нежно-голубым. 
 
Смотри, как глубоко ныряю, 
Держусь за водоросль рукой, 
Ничьих я слов не повторяю 
И не пленюсь ничьей тоской... 
 
А ты, мой дальний, неужели 
Стал бледен и печально-нем? 
Что слышу? Целых три недели 
Ты шепчешь: "Бедная, зачем?!" 
 
<1911> 
 
II 
 
* * * 
 
Хорони, хорони меня, ветер! 
Родные мои не пришли, 
Надо мной блуждающий вечер 
И дыханье тихой земли. 
 
Я была, как и ты, свободной, 
Но я слишком хотела жить. 
Видишь, ветер, мой труп холодный, 
И некому руки сложить. 
 
Закрой эту черную рану 
Покровом вечерней тьмы 
И вели голубому туману 
Надо мною читать псалмы. 
 
Чтобы мне легко, одинокой, 
Отойти к последнему сну, 
Прошуми высокой осокой 
Про весну, про мою весну. 
 
Декабрь 1909 
Киев 
 
БЕЛОЙ НОЧЬЮ 
 
Ах, дверь не запирала я, 
Не зажигала свеч, 
Не знаешь, как, усталая, 
Я не решалась лечь. 
 
Смотреть, как гаснут полосы 
В закатном мраке хвой, 
Пьянея звуком голоса, 
Похожего на твой. 
 
И знать, что все потеряно, 
Что жизнь — проклятый ад! 
О, я была уверена, 
Что ты придешь назад. 
 
6 февраля 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Я пришла сюда бездельница, 
Все равно мне, где скучать! 
На пригорке дремлет мельница. 
Годы можно здесь молчать. 
 
Над засохшей повиликою 
Мягко плавает пчела; 
У пруда русалку кликаю, 
А русалка умерла. 
 
Затянулся ржавой тиною 
Пруд широкий, обмелел, 
Над трепещущей осиною 
Легкий месяц заблестел. 
 
Замечаю все как новое. 
Влажно пахнут тополя. 
Я молчу. Молчу, готовая 
Снова стать тобой, земля. 
 
23 февраля 1911 
Царское Село 
 
ПЕСЕНКА 
 
Я на солнечном восходе 
Про любовь пою, 
На коленях в огороде 
Лебеду полю. 
 
Вырываю и бросаю — 
Пусть простит меня. 
Вижу, девочка босая 
Плачет у плетня. 
 
Страшно мне от звонких воплей 
Голоса беды, 
Все сильнее запах теплый 
Мертвой лебеды. 
 
Будет камень вместо хлеба 
Мне наградой злой. 
Надо мною только небо, 
А со мною голос твой. 
 
11 марта 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Сердце к сердцу не приковано, 
Если хочешь — уходи. 
Много счастья уготовано 
Тем, кто волен на пути. 
 
Я не плачу, я не жалуюсь, 
Мне счастливой не бывать. 
Не целуй меня, усталую, — 
Смерть придется целовать. 
 
Дни томлений острых прожиты 
Вместе с белою зимой. 
Отчего же, отчего же ты 
Лучше, чем избранник мой? 
 
Весна 1911 
 
* * * 
 
Под навесом темной риги жарко, 
Я смеюсь, а в сердце злобно плачу. 
Старый друг бормочет мне: "Не каркай! 
Мы ль не встретим на пути удачу!" 
 
Но я другу старому не верю. 
Он смешной, незрячий и убогий, 
Он всю жизнь свою шагами мерил 
Длинные и скучные дороги. 
 
И звенит, звенит мой голос ломкий, 
Звонкий голос не узнавших счастья: 
"Ах, пусты дорожные котомки, 
А на завтра голод и ненастье!" 
 
24 сентября 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Муж хлестал меня узорчатым, 
Вдвое сложенным ремнем. 
Для тебя в окошке створчатом 
Я всю ночь сижу с огнем. 
 
Рассветает. И над кузницей 
Подымается дымок. 
Ах, со мной, печальной узницей, 
Ты опять побыть не мог. 
 
Для тебя я долю хмурую, 
Долю-муку приняла. 
Или любишь белокурую, 
Или рыжая мила? 
 
Как мне скрыть вас, стоны звонкие! 
В сердце темный, душный хмель, 
А лучи ложатся тонкие 
На несмятую постель. 
 
Осень 1911 
 
ОБМАН 
 
			М.А. Змунчилла 
 
1 
 
Весенним солнцем утро это пьяно, 
И на террасе запах роз слышней, 
А небо ярче синего фаянса. 
Тетрадь в обложке мягкого сафьяна; 
Читаю в ней элегии и стансы, 
Написанные бабушке моей. 
 
Дорогу вижу до ворот, и тумбы 
Белеют четко в изумрудном дерне. 
О, сердце любит сладостно и слепо! 
И радуют пестреющие клумбы, 
И резкий крик вороны в небе черной, 
И в глубине аллеи арка склепа. 
 
2 ноября 1910 
Киев 
 
2 
 
Жарко веет ветер душный, 
Солнце руки обожгло, 
Надо мною свод воздушный, 
Словно синее стекло; 
 
Сухо пахнут иммортели 
В разметавшейся косе. 
На стволе корявой ели 
Муравьиное шоссе. 
 
Пруд лениво серебрится, 
Жизнь по-новому легка... 
Кто сегодня мне присниться 
В пестрой сетке гамака? 
 
Январь 1910 
Киев 
 
3 
 
Синий вечер. Ветры кротко стихли, 
Яркий свет зовет меня домой. 
Я гадаю. Кто там? — не жених ли, 
Не жених ли это мой?.. 
 
На террасе силуэт знакомый, 
Еле слышен тихий разговор. 
О, такой пленительной истомы 
Я не знала до сих пор. 
 
Тополя тревожно прошуршали, 
Нежные их посетили сны, 
Небо цвета вороненой стали, 
Звезды матово-бледны. 
 
Я несу букет левкоев белых. 
Для того в них тайный скрыт огонь, 
Кто, беря цветы из рук несмелых, 
Тронет теплую ладонь. 
 
Сентябрь 1910 
Царское Село 
 
4 
 
Я написала слова, 
Что долго сказать не смела. 
Тупо болит голова, 
Странно немеет тело. 
 
Смолк отдаленный рожок, 
В сердце все те же загадки, 
Легкий осенний снежок 
Лег на крокетной площадке. 
 
Листьям последним шуршать! 
Мыслям последним томиться! 
Я не хотела мешать 
Тому, кто привык веселиться. 
 
Милым простила губам 
Я их жестокую шутку... 
О, вы приедете к нам 
Завтра по первопутку. 
 
Свечи в гостиной зажгут, 
Днем их мерцанье нежнее, 
Целый букет принесут 
Роз из оранжереи. 
 
Август 1910 
Царское Село 
 
* * * 
 
Мне с тобою пьяным весело — 
Смысла нет в твоих рассказах. 
Осень ранняя развесила 
Флаги желтые на вязах. 
 
Оба мы в страну обманную 
Забрели и горько каемся, 
Но зачем улыбкой странною 
И застывшей улыбаемся? 
 
Мы хотели муки жалящей 
Вместо счастья безмятежного... 
Не покину я товарища 
И беспутного и нежного. 
 
1911 
Париж 
 
* * * 
 
Ты поверь, не змеиное острое жало, 
А тоска мою выпила кровь. 
В белом поле я тихою девушкой стала, 
Птичьим голосом кличу любовь. 
 
И давно мне закрыта дорога иная, 
Мой царевич в высоком кремле. 
Обману ли его, обману ли? — Не знаю! 
Только ложью живу на земле. 
 
Не забыть, как пришел он со мной проститься: 
Я не плакала; это судьба 
Ворожу, чтоб царевичу ночью присниться, 
Но бессильна моя ворожба. 
 
Оттого ль его сон безмятежен и мирен, 
Что я здесь у закрытых ворот, 
Иль уже светлоокая, нежная Сирин 
Над царевичем песню поет? 
 
<1912> 
 
III 
 
ОН ЛЮБИЛ... 
 
Он любил три вещи на свете: 
За вечерней пенье, белых павлинов 
И стертые карты Америки. 
Не любил, когда плачут дети, 
Не любил чая с малиной 
И женской истерики. 
...А я была его женой. 
 
9 ноября 1910 
Киев 
 
СЕРОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ 
 
Слава тебе, безысходная боль! 
Умер вчера сероглазый король. 
 
Вечер осенний был душен и ал, 
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал: 
 
"Знаешь, с охоты его принесли, 
Тело у старого дуба нашли. 
 
Жаль королеву. Такой молодой!.. 
За ночь одну она стала седой". 
 
Трубку свою на камине нашел 
И на работу ночную ушел. 
 
Дочку мою я сейчас разбужу, 
В серые глазки ее погляжу. 
 
А за окном шелестят тополя: 
"Нет на земле твоего короля..." 
 
11 декабря 1910 
Царское Село 
 
* * * 
 
Три раза пытать приходила, 
Я с криком тоски просыпалась 
И видела тонкие руки 
И темный насмешливый рот. 
"Ты с кем на заре целовалась, 
Клялась, что погибнешь в разлуке, 
И жгучую радость таила, 
Рыдая у черных ворот? 
Кого ты на смерть проводила, 
Тот скоро, о, скоро умрет". 
Был голос как крик ястребиный, 
Но странно на чей-то похожий. 
Все тело мое изгибалось, 
Почувствовав смертную дрожь, 
И плотная сеть паутины 
Упала, окутала ложе... 
О, ты не напрасно смеялась, 
Моя непрощенная ложь! 
 
16 февраля 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Я живу, как кукушка в часах, 
Не завидую птицам в лесах. 
Заведут — и кукую. 
Знаешь, долю такую 
Лишь врагу 
Пожелать я могу. 
 
7 марта 1911 
Царское Село 
 
РЫБАК 
 
Руки голы выше локтя, 
А глаза синей, чем лед. 
Едкий, душный запах дегтя, 
Как загар, тебе идет. 
 
И всегда, всегда распахнут 
Ворот куртки голубой, 
И рыбачки только ахнут, 
Закрасневшись пред тобой. 
 
Даже девочка, что ходит 
В город продавать камсу, 
Как потерянная бродит 
Вечерами на мысу. 
 
Щеки бледны, руки слабы, 
Истомленный взор глубок, 
Ноги ей щекочут крабы, 
Выползая на песок. 
 
Но она уже не ловит 
Их протянутой рукой. 
Все сильней биенье крови 
В теле раненном тоской. 
 
23 апреля 1911 
 
* * * 
 
				Вере Ивановой-Шварсалон 
 
Туманом легким парк наполнился, 
И вспыхнул на воротах газ. 
Мне только взгляд один запомнился 
Незнающих, спокойных глаз. 
 
Твоя печаль, для всех неявная, 
Мне сразу сделалась близка, 
И поняла ты, что отравная 
И душная во мне тоска. 
 
Я этот день люблю и праздную, 
Приду, как только позовешь. 
Меня , и грешную и праздную, 
Лишь ты одна не упрекнешь. 
 
Апрель 1911 
 
ПОХОРОНЫ 
 
Я места ищу для могилы. 
Не знаешь ли, где светлей? 
Так холодно в поле. Унылы 
У моря груды камней. 
 
А она привыкла к покою 
И любит солнечный свет. 
Я келью над ней построю, 
Как дом наш на много лет. 
 
Между окнами будет дверца, 
Лампадку внутри зажжем, 
Как будто темное сердце 
Алым горит огнем. 
 
Она бредила, знаешь, больная, 
Про иной, про небесный край, 
Но сказал монах, укоряя: 
"Не для вас, не для грешных рай". 
 
И тогда, побелев от боли, 
Прошептала: "Уйду с тобой". 
Вот одни мы теперь, на воле, 
И у ног голубой прибой. 
 
22 сентября 1911 
 
МУЗЕ 
 
Муза-сестра заглянула в лицо, 
Взгляд ее ясен и ярок. 
И отняла золотое кольцо, 
Первый весенний подарок. 
 
Муза! ты видишь, как счастливы все — 
Девушки, женщины, вдовы... 
Лучше погибну на колесе, 
Только не эти оковы. 
 
Знаю: гадая, и мне обрывать 
Нежный цветок маргаритку. 
Должен на этой земле испытать 
Каждый любовную пытку. 
 
Жгу до зари на окошке свечу 
И ни о ком не тоскую, 
Но не хочу, не хочу, не хочу 
Знать, как целуют другую. 
 
Завтра мне скажут, смеясь, зеркала: 
"Взор твой не ясен, не ярок..." 
Тихо отвечу: "Она отняла 
Божий подарок". 
 
10 октября 1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Меня покинул в новолунье 
Мой друг любимый. Ну так что ж! 
Шутил: "Канатная плясунья! 
Как ты до мая доживешь?" 
 
Ему ответила, как брату, 
Я, не ревнуя, не ропща, 
Но не заменят мне утрату 
Четыре новые плаща. 
 
Пусть страшен путь мой, пусть опасен, 
Еще страшнее путь тоски... 
Как мой китайский зонтик красен, 
Натерты мелом башмачки! 
 
Оркестр веселое играет, 
И улыбаются уста. 
Но сердце знает, сердце знает, 
Что ложа пятая пуста! 
 
Ноябрь 1911 
Царское Село 
 
ПОДРАЖАНИЕ И. Ф. АННЕНСКОМУ 
 
И с тобой, моей первой причудой, 
Я простился. Восток голубел. 
Просто молвила: "Я не забуду". 
Я не сразу поверил тебе. 
 
Возникают, стираются лица, 
Мил сегодня, а завтра далек. 
Отчего же на этой странице 
Я когда-то загнул уголок? 
 
И всегда открывается книга 
В том же месте. И странно тогда: 
Всё как будто с прощального мига 
Не прошли невозвратно года. 
 
О, сказавший, что сердце из камня, 
Знал наверно: оно из огня... 
Никогда не пойму, ты близка мне 
Или только любила меня. 
 
1911 
 
САД 
 
Он весь сверкает и хрустит, 
Обледенелый сад. 
Ушедший от меня грустит, 
Но нет пути назад. 
 
И солнца бледный тусклый лик — 
Лишь круглое окно; 
Я тайно знаю, чей двойник 
Приник к нему давно. 
 
Здесь мой покой навеки взят 
Предчувствием беды, 
Сквозь тонкий лед еще сквозят 
Вчерашние следы. 
 
Склонился тусклый мертвый лик 
К немому сну полей, 
И замирает острый крик 
Отсталых журавлей. 
 
1911 
Царское Село 
 
* * * 
 
Я и плакалась и каялась, 
Хоть бы с неба грянул гром! 
Сердце томное измаялось 
В нежилом дому твоем. 
Боль я знаю нестерпимую, 
Стыд обратного пути... 
Страшно, страшно к нелюбимому, 
Страшно к тихому войти. 
А склонюсь к нему нарядная, 
Ожерельями звеня, 
Только спросит: "Ненаглядная! 
Где молилась за меня?" 
 
1911 
 
* * * 
 
Мурка, не ходи, там сыч 
На подушке вышит, 
Мурка серый, не мурлычь, 
Дедушка услышит. 
Няня, не горит свеча, 
И скребутся мыши. 
Я боюсь того сыча, 
Для чего он вышит? 
 
1911 (?) 
 
НАД ВОДОЙ 
 
Стройный мальчик-пастушок, 
Видишь, я в бреду. 
Помню плащ и посошок 
На свою беду. 
Если встану — упаду. 
Дудочка поет: ду-ду! 
 
Мы прощались, как во сне, 
Я сказала: "Жду". 
Он, смеясь, ответил мне: 
"Встретимся в аду". 
Если встану — упаду. 
Дудочка поет: ду-ду! 
 
О глубокая вода 
В мельничном пруду, 
Не от горя, от стыда 
Я к тебе приду. 
И без крика упаду, 
А вдали звучит: ду-ду. 
 
<1911> 
 
АЛИСА 
 
1 
 
Всё тоскует о забытом, 
О своем весеннем сне, 
Как Пьеретта о разбитом 
Золотистом кувшине... 
 
Все осколочки собрала, 
Не умела их сложить... 
"Если б ты, Алиса, знала, 
Как мне скучно, скучно жить! 
 
Я за ужином зеваю, 
Забываю есть и пить, 
Ты поверишь, забываю 
Даже брови подводить. 
 
О Алиса! дай мне средство, 
Чтоб вернуть его опять; 
Хочешь, всё (мое) наследство, 
Дом и платья можешь взять. 
 
Он приснился (мне) в короне, 
Я боюсь моих ночей!" 
У Алисы в медальоне 
Темный локон — знаешь, чей?! 
 
2 
 
"Как поздно! Устала, зеваю..." 
— "Миньона, спокойно лежи, 
Я рыжий парик завиваю 
Для стройной моей госпожи. 
 
Он будет весь в лентах зеленых, 
А сбоку жемчужный аграф; 
Читала записку: "У клена 
Я жду вас, таинственный граф!" 
 
Сумеет под кружевом маски 
Лукавая смех заглушить, 
Велела мне даже подвязки 
Сегодня она надушить". 
 
Луч утра на черное платье 
Скользнул, из окошка упав... 
"Он мне открывает объятья 
Под кленом, таинственный граф". 
 
<1911> 
 
ВЕЧЕРНЯЯ КОМНАТА 
 
Я говорю сейчас словами теми, 
Что только раз рождаются в душе. 
Жужжит пчела на белой хризантеме, 
Так душно пахнет старое саше. 
 
И комната, где окна слишком узки, 
Хранит любовь и помнит старину, 
А над кроватью надпись по — французски 
Гласит: "Seigneur, ayez pitie de nous" . 
 
Ты сказки давней горестных заметок, 
Душа моя, не тронь и не ищи... 
Смотрю, блестящих севрских статуэток 
Померкли глянцевитые плащи. 
 
Последний луч, и желтый и тяжелый, 
Застыл в букете ярких георгин, 
И как во сне я слышу звук виолы 
И редкие аккорды клавесин. 
 
<1912> 
 
МАСКАРАД В ПАРКЕ 
 
Луна освещает карнизы, 
Блуждает по гребням реки... 
Холодные руки маркизы 
Так ароматны-легки. 
 
"О принц!— улыбаясь, присела.— 
В кадрили вы наш vis-a-vis" ,— 
И томно под маской бледнела 
От жгучих предчувствий любви. 
 
Вход скрыл серебрящийся тополь 
И низко спадающий хмель. 
"Багдад или Константинополь 
Я вам завоюю, ma belle!"  
 
"Как вы улыбаетесь редко, 
Вас страшно, маркиза, обнять!" 
Темно и прохладно в беседке. 
"Ну что же! пойдем танцевать?" 
 
Выходят. На вязах, на кленах 
Цветные дрожат фонари, 
Две дамы в одеждах зеленых 
С монахами держат пари. 
 
И бледный, с букетом азалий, 
Их смехом встречает Пьеро: 
"Мой принц! О, не вы ли сломали 
На шляпе маркизы перо?" 
 
<1912> 
 
НАДПИСЬ НА НЕОКОНЧЕННОМ ПОРТРЕТЕ 
 
О, не вздыхайте обо мне, 
Печаль преступна и напрасна, 
Я здесь, на сером полотне, 
Возникла странно и неясно. 
 
Взлетевших рук излом больной, 
В глазах улыбка исступленья, 
Я не могла бы стать иной 
Пред горьким часом наслажденья. 
 
Он так хотел, он так велел 
Словами мертвыми и злыми. 
Мой рот тревожно заалел, 
И щеки стали снеговыми. 
 
И нет греха в его вине, 
Ушел, глядит в глаза другие, 
Но ничего не снится мне 
В моей предсмертной летаргии. 
 
<1912> 
 
* * * 
 
Сегодня мне письма не принесли: 
Забыл он написать или уехал; 
Весна как трель серебряного смеха, 
Качаются в заливе корабли. 
Сегодня мне письма не принесли... 
 
Он был со мной еще совсем недавно, 
Такой влюбленный, ласковый и мой, 
Но это было белою зимой, 
Теперь весна, и грусть весны отравна, 
Он был со мной еще совсем недавно... 
 
Я слышу: легкий трепетный смычок, 
Как от предсмертной боли, бьется, бьется, 
И страшно мне, что сердце разорвется, 
Не допишу я этих нежных строк... 
 
<1912> 
 
* * * 
 
Сладок запах синих виноградин... 
Дразнит опьяняющая даль. 
Голос твой и глух и безотраден. 
Никого мне, никого не жаль. 
 
Между ягод сети-паутинки, 
Гибких лоз стволы еще тонки, 
Облака плывут, как льдинки, льдинки 
В ярких водах голубой реки. 
 
Солнце в небе. Солнце ярко светит. 
Уходи к волне про боль шептать. 
О, она наверное, ответит, 
А быть может, будет целовать. 
 
<1912> 
 
Воспоминания об Александре Блоке
Анна Ахматова

В Петербурге осенью 1913 года, в день чествования в каком-то ресторане приехавшего в Россию Верхарна, на Бестужевских курсах был большой закрытый (то есть только для курсисток) вечер. Кому-то из устроительниц пришло в голову пригласить меня. Мне предстояло чествовать Верхарна, которого я нежно любила не за его прославленный урбанизм, а за одно маленькое стихотворение "На деревянном мостике у края света".

Но я представила себе пышное петербургское ресторанное чествование, почему-то всегда похожее на поминки, фраки, хорошее шампанское, и плохой французский язык, и тосты - и предпочла курсисток.

На этот вечер приехали и дамы-патронессы, посвятившие свою жизнь борьбе за равноправие женщин. Одна из них, писательница Ариадна Владимировна Тыркова-Вергежская, знавшая меня с детства, сказала после моего выступления: "Вот Аничка для себя добилась равноправия".

В артистической я встретила Блока.

Я спросила его, почему он не на чествовании Верхарна. Поэт ответил с подкупающим прямодушием: "Оттого, что там будут просить выступать, а я не умею говорить по-французски".

К нам подошла курсистка со списком и сказала, что мое выступление после блоковского. Я взмолилась: "Александр Александрович, я не могу читать после вас". Он - с упреком - в ответ: "Анна Андреевна, мы не тенора". Во время он уже был известнейшим поэтом России. Я уже два года довольно часто читала мои стихи в Цехе поэтов, и в Обществе Ревнителей Художественного Слова, и на Башне Вячеслава Иванова, но здесь все было совершенно по-другому.

Насколько скрывает человека сцена, настолько его беспощадно обнажает эстрада. Эстрада что-то вроде плахи. Может быть, тогда я почувствовала это в первый раз. Все присутствующие начинают казаться выступающему какой-то многоголовой гидрой. Владеть залой очень трудно - гением этого дела был Зощенко. Хорош на эстраде был и Пастернак.

Меня никто не знал, и, когда я вышла, раздался возглас: "Кто это?" Блок посоветовал мне прочесть "Все мы бражники здесь". Я стала отказываться: "Когда я читаю "Я надела узкую юбку",- смеются". Он ответил: "Когда я читаю "И пьяницы с глазами кроликов",- тоже смеются".

Кажется, не там, но на каком-то литературном вечере Блок прослушал Игоря Северянина, вернулся в артистическую и сказал: "У него жирный адвокатский голос".

В одно из последних воскресений тринадцатого года я принесла Блоку его книги, чтобы он их надписал. На каждой он написал просто: "Ахматовой - Блок". (Вот "Стихи о Прекрасной Даме".) А на третьем томе поэт написал посвященный мне мадригал: "Красота страшна, вам скажут..." У меня никогда не было испанской шали, в которой я там изображена, но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал и меня. Я и красной розы, разумеется, никогда в волосах не носила. Не случайно это стихотворение написано испанской строфой романсеро. И в последнюю нашу встречу за кулисами Большого драматического театра весной 1921 года Блок подошел и спросил меня: "А где испанская шаль?" Это последние слова, которые я слышала от него.

* * *

В тот единственный раз, когда я была у Блока, я между прочим упомянула, что поэт Бенедикт Лившиц жалуется на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: "Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой".

Летом 1914 года я была у мамы в Дарнице, под Киевом. В начале июля я поехала к себе домой, в деревню Слепнево, через Москву. В Москве сажусь в первый попавшийся почтовый поезд. Курю на открытой площадке. Где-то, у какой-то пустой платформы, паровоз тормозит, бросают мешок с письмами. Перед моим изумленным взором неожиданно вырастает Блок. Я вскрикиваю: "Александр Александрович!" Он оглядывается и, так как он был не только великим поэтом, но и мастером тактичных вопросов, спрашивает: "С кем вы едете?" Я успеваю ответить: "Одна". Поезд трогается.

Сегодня, через 51 год, открываю "Записную книжку" Блока и под 9 июля 1914 года читаю: "Мы с мамой ездили осматривать санаторию за Подсолнечной.- Меня бес дразнит.- Анна Ахматова в почтовом поезде".

Блок записывает в другом месте, что я вместе с Дельмас и Е. Ю. Кузьминой-Караваевой измучила его по телефону. Кажется, я могу дать по этому поводу кое-какие показания.

Я позвонила Блоку. Александр Александрович со свойственной ему прямотой и манерой думать вслух спросил: "Вы, наверное, звоните, потому что Ариадна Владимировна Тыркова передала вам, что я сказал о вас?" Умирая от любопытства, я поехала к Ариадне Владимировне на какой-то ее приемный день и спросила, что сказал Блок. Но она была неумолима: "Аничка, я никогда не говорю одним моим гостям, что о них сказали другие".

"Записная книжка" Блока дарит мелкие подарки, извлекая из бездны забвения и возвращая даты полузабытым событиям: и снова деревянный Исаакиевский мост, пылая, плывет к устью Невы, а я с моим спутником с ужасом глядим на это невиданное зрелище, и у этого дня есть дата - 11 июля 1916 года, отмеченная Блоком.

И снова я уже после Революции (21 января 1919 г.) встречаю в театральной столовой исхудалого Блока с сумасшедшими глазами, и он говорит мне: "Здесь все встречаются, как на том свете".

А вот мы втроем (Блок, Гумилев и я) обедаем (5 августа 1914 г.) на Царскосельском вокзале в первые дни войны (Гумилев уже в солдатской форме). Блок в это время ходит по семьям мобилизованных для оказания им помощи. Когда мы остались вдвоем, Коля сказал: "Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев".

А через четверть века все в том же Драматическом театре - вечер памяти Блока (1946), и я читаю только что написанные мною стихи:

	Он прав - опять фонарь, аптека,
	Нева, безмолвие, гранит...
	Как памятник началу века,
	Там этот человек стоит -
	Когда он Пушкинскому Дому,
	Прощаясь, помахал рукой
	И принял смертную истому
	Как незаслуженный покой.

	1965
Анна Ахматова - Все было подвластно ему

    Это было странное, загадочное существо - царскосельский лейб-гусар, живший на Колпинской улице и ездивший в Петербург верхом, потому что бабушке казалась опасной железная дорога, хотя не казались опасными передовые позиции, где, кстати говоря, поручик Лермонтов был представлен к награде за храбрость. Он не увидел царские парки с их растреллиями, камеронами, лжеготикой, зато заметил, как "сквозь туман кремнистый путь блестит". Он оставил без внимания знаменитые петергофские фонтаны, чтобы, глядя на Маркизову Лужу, задумчиво произнести: "Белеет парус одинокий..."
    Он, может быть, много и недослушал, но твердо запомнил, что "пела русалка над синей рекой, полна непонятной тоской..."
    Он подражал в стихах Пушкину и Байрону и вдруг начал писать нечто такое, где он никому не подражал, зато всем уже целый век хочется подражать ему. Но совершенно очевидно, что это невозможно, ибо он владеет тем, что у актера называют "сотой интонацией". Слово слушается его, как змея заклинателя: от почти площадной эпиграммы до молитвы. Слова, сказанные им о влюбленности, не имеют себе равных ни в какой из поэзий мира.
    Это так неожиданно, так просто и так бездонно:

    Есть речи - значенье
    Темно иль ничтожно,
    Но им без волненья
    Внимать невозможно. 

    Если бы он написал только это стихотворение, он был бы уже великим поэтом.
    Я уже не говорю о его прозе. Здесь он обогнал самого себя на сто лет и в каждой вещи разрушает миф о том, что проза - достояние лишь зрелого возраста. И даже то, что принято считать недоступным для больших лириков - театр,- ему было подвластно.
    ...До сих пор не только могила, но и место его гибели полны памяти о нем. Кажется, что над Кавказом витает его дух, перекликаясь с духом другого великого поэта:

    Здесь Пушкина изгнанье началось
    И Лермонтова кончилось изгнанье...

1964Анна Ахматова - "Каменный гость" Пушкина

1

    Известно, что в первый период своего творческого пути (когда вышли  и ранняя лирика) Пушкин был любим своими современниками, литературный путь его был прям и блистателен. И вот где-то около 1830 года читатели и критика отшатнулись от Пушкина. Причина этого лежит прежде всего в самом Пушкине. Он изменился. Вместо  он пишет , вместо - , затем , . Современники недоумевали, враги и завистники ликовали. Друзья отмалчивались. Сам Пушкин в 1830 году пишет:

   

    В чем же и как изменился Пушкин?
    В предисловии, предполагавшемся к VIII и IX главам  (1830), Пушкин полемизирует с критикой:
    Однако в том же году в набросках статьи о Баратынском Пушкин совершенно иначе рисует отношения поэта с читателем: 
    Странно, что до сих пор нигде не отмечено, что эту мысль подсказал Пушкину сам Баратынский в письме 1828 года, где он так объясняет неудачу 
    Из сравнения этих двух цитат видно, как Пушкин развил мысль Баратынского.
    Итак, не поэзия неподвижна, а читатель не поспевает за поэтом.
    В герое  с восторгом узнавали себя все современники Пушкина, но кто бы согласился узнать себя в Евгении 

2

    К числу зрелых произведений Пушкина, не услышанных не только современниками, но и друзьями поэта2, относятся его Быть может, ни в одном из созданий мировой поэзии грозные вопросы морали не поставлены так резко и сложно, как в Пушкина. Сложность эта бывает иногда столь велика, что в связи с головокружительным лаконизмом даже как будто затемняет смысл и ведет к различным толкованиям (например, развязка. Мне кажется, объяснение этому дает сам Пушкин в заметке о Мюссе (24 октября 1830 года), где он хвалит автора  за отсутствие морализирования и вообще не советует XI, 175-176). Это наблюдение дает отчасти ключ к пониманию якобы шутливой концовки  (9 октября 1830 года):

    

и далее следует явно вызывающая пародия на нравоучительную концовку 
    Понятно, что для поэта, так поставившего вопрос о морализировании, многие обычные пути изображения страстей были закрыты. Всё сказанное выше в особенности относится к , который всё же является обработкой мировой темы возмездия, а у предшественников Пушкина, касавшихся этой темы, не было недостатка в прямом морализировании.
    Пушкин идет другим путем. Ему надо, с первых же строк и не прибегая к морализированию, убедить читателя в необходимости гибели его героя. Что и для Пушкина  - трагедия возмездия, доказывает уже само выбранное им заглавие (, а не . Поэтому все действующие лица - Лаура, Лепорелло, Дон Карлос и Дона Анна - только и делают, что готовят и торопят гибель Дон Гуана. О том же неустанно хлопочет и сам герой:

    

    А Лепорелло говорит:

    

    После проделанной пушкинистами работы мы знаем, чем похож пушкинский Дон Гуан на своих предшественников. И теперь имеет смысл определить, в чем он самобытен.
    Характерно для Пушкина, что о богатстве Дон Гуана упомянуто только раз и вскользь, в то время как для Дапонте и для Мольера это существенная тема. Пушкинский Гуан и не дапонтовский богач, который хочет, и не мольеровский унылый резонер, обманывающий кредиторов. Пушкинский Гуан - испанский гранд, которого при встрече на улице не мог не узнать король. Внимательно читая , мы делаем неожиданное открытие: Дон Гуан - поэт. Его стихи, положенные на музыку, поет Лаура, а сам Гуан называет себя (VII, 153).
    Это приближает его к основному пушкинскому герою:  - говорит в Чарский, повторяя излюбленную мысль Пушкина (VIII, 1, 266). Насколько знаю, никому не приходило в голову делать своего Дон Жуана поэтом.
    Сама ситуация завязки трагедии очень близка Пушкину. Тайное возвращение из ссылки - мучительная мечта Пушкина 20-х годов. Оттого-то Пушкин и перенес действие из Севильи (как было еще в черновике - Севилья извечный город Дон Жуана) в Мадрид: ему была нужна столица. О короле Пушкин, устами Дон Гуана, говорит:

    

    Читай - политический преступник, которому за самовольное возвращение из ссылки полагается смертная казнь. Нечто подобное говорили друзья самому Пушкину, когда он хотел вернуться в Петербург из Михайловского3. А пушкинский Лепорелло по этому поводу восклицает, обращаясь к своему барину:  (VII, 138).
    Пушкин, правда, не ставит своего Дон Гуана в самое смешное и постыдное положение всякого Дон Жуана - его не преследует никакая влюбленная Эльвира и не собирается бить никакой ревнивый Мазетто; он даже не переодевается слугой, чтобы соблазнять горничную (как в опере Моцарта); он герой до конца, но эта смесь холодной жестокости с детской беспечностью производит потрясающее впечатление. Поэтому пушкинский Гуан, несмотря на свое изящество4 и свои светские манеры, гораздо страшнее своих предшественников.
    Обе героини, каждая по-своему, говорят об этом: Дона Анна - ; Лаура - 
    Если Лаура, может быть, просто бранится, то в устах Доны Анны точно передает впечатление, которое Дон Гуан должен был производить по замыслу автора.
    В отличие от других Дон Жуанов, которые совершенно одинаково относятся ко всем женщинам, у пушкинского Гуана находятся для каждой из трех, таких разных женщин, разные слова.
    Герой  так же ругается со своим слугой, как и Дон Жуаны Моцарта и Мольера; но, например, буффонская сцена финала оперы - обжорство слуги и хозяина - совершенно невозможна в трагедии Пушкина.
    Первоначально Пушкин хотел подчеркнуть то обстоятельство, что Гуан предполагает встречаться с вдовой Командора около его памятника, но затем возмущенная реплика Лепорелло:  показалась Пушкину слишком нравоучительной, и он предоставил читателю самому догадаться, где происходят эти встречи.
    В ни в окончательном тексте, ни в черновиках нигде ни одним словом не объяснена причина дуэли Дон Гуана с Командором. Это странно. Я полагаю, что причина этого необъяснимого умолчания такова: у всех предшественников Пушкина, кроме Мольера, где, в противоположность, Командор дан как совершенно отвлеченная фигура, ничем не связанная с действием, Командор гибнет, защищая честь своей дочери Доны Анны. Пушкин сделал Дону Анну не дочерью, а женой Командора, и сам сообщает, что Гуан ее прежде никогда не видел. Прежняя причина отпала, а придумывать новую, которая могла бы отвлечь внимание читателя от самого главного, Пушкин не захотел. Он только подчеркивает, что Командор был убит на дуэли,

    

а не в ночной безобразной драке (в которой принимает участие и Дона Анна) 6, что не соответствовало бы характеру его Гуана.
    Если сцена объяснения Гуана с Доной Анной и восходит к  Шекспира, то ведь Ричард - законченный злодей, а не профессиональный соблазнитель, и действует он из соображений политических, а отнюдь не любовных, что он тут же и разъясняет зрителям.
    Этим Пушкин хотел сказать, что его Гуан может действовать по легкомыслию как злодей, хотя он только великосветский повеса.
    Второе, никем до сих пор не отмеченное и, по-моему, более значительное восхождение к Шекспиру находится в заключительной сцене трагедии 

   

    Даже сцена приглашения статуи, единственная совпадающая с традицией, открывает настоящую бездну между пушкинским Дон Гуаном и его прототипами. Неуместная шутка моцартовского и мольеровского Дон Жуанов, вызванная и мотивированная тем, что он прочел на памятнике оскорбительную для себя надпись8, превращена Пушкиным в демоническую браваду. Вместо нелепого и традиционного приглашения статуи к себе на ужин, мы видим нечто беспримерное:

    

т. е. Гуан говорит со статуей, как счастливый соперник.
    Пушкин оставил своему герою репутацию безбожника, идущую от Ateista fulminado (героя духовной драмы, которая представлялась в церквах и монастырях).

    
    Обвинения в атеизме были привычным аккомпанементом в жизни молодого Пушкина.
    Зато другую характерную черту всех Дон Жуанов - странствия - Пушкин совершенно изгнал из своей трагедии. Вспомним хотя бы Дон Жуана Моцарта и знаменитую арию Лепорелло - каталог побед (в Италии - 641, в Германии - 231, сто во Франции, 91 в Турции, а вот в Испании - так тысяча и три). Пушкинский гранд ведет (кроме, разумеется, своей ссылки) совершенно оседлый столичный образ жизни в Мадриде, где его могут узнать каждая (VII, 137)10.

3

    Пушкинский Дон Гуан не делает и не говорит ничего такого, чего бы не сделал и не сказал современник Пушкина, кроме необходимого для сохранения испанского местного колорита  Точно так же поступает Дальти, герой  Мюссе, с трупом соперника, которого находят на другой день 
    Гости Лауры (очевидно, мадридская золотая молодежь - друзья Дон Гуана) больше похожи на членов , ужинающих у какой-нибудь тогдашней знаменитости, вроде Колосовой, и беседующих об искусстве, чем на знатных испанцев какого бы то ни было века. Но автор  знает, что это ему совсем не опасно. Он уверен, что коротким описанием ночи он создаст яркое и навеки неизгладимое ощущение того, что это Испания, Мадрид, юг:

    

    Гуан резвится с Лаурой, как любой петербургский повеса с актрисой, меланхолично вспоминает погубленную им Инесу, хвалит суровый дух убитого им Командора и соблазняет Дону Анну по всем правилам светской стратегии. Однако затем случается нечто таинственное и до конца не осмысленное. Последнее восклицание Дон Гуана, когда о притворстве не могло быть и речи:

   

убеждает нас, что он действительно переродился во время свидания с Доной Анной и вся трагедия в том и заключается, что в этот миг он любил и был счастлив, а вместо спасения, на шаг от которого он находился, пришла гибель. Заметим еще одну подробность: - говорит статуя. Значит, Гуан кинулся к Доне Анне, значит, он только ее и видит в этот страшный миг.
    В самом деле, ведь если бы Дон Гуана убил Дон Карлос, никакой трагедии бы не было, а было бы нечто вроде Мюссе, которыми Пушкин так восхищался в 1830 году за отсутствие нравоучения и где донжуановский герой  гибнет случайно и бессмысленно. Пушкинский Дон Гуан гибнет не случайно и не бессмысленно. Статуя Командора - символ возмездия, но если бы еще на кладбище она увлекла с собой Дон Гуана, то тоже еще не было бы трагедии, а скорее театр ужасов или l'Ateista fulminado средневековой мистерии. Гуан не боится смерти. Мы видим, что он нисколько не испугался шпаги Дона Карлоса и даже не подумал о своей возможной гибели. Потому-то Пушкину и нужен поединок с Доном Карлосом, чтобы показать Гуана в деле. Совсем не таким мы видим его в финале трагедии. И вопрос вовсе не в том, что статуя - потустороннее явление: кивок в сцене на кладбище тоже потустороннее явление, на которое, однако, Дон Гуан не обращает должного внимания. Гуан не смерти и не посмертной кары испугался, а потери счастья. Оттого-то его последнее слово:. И Пушкин ставит его в то единственное (по Пушкину) положение, когда гибель ужасает его героя. И вдруг мы узнаем в этом нечто очень хорошо нам известное. Пушкин сам дает мотивированное и исчерпывающее объяснение развязки трагедии. помечен 4 ноября 1830 года, а в середине октября Пушкин написал , автобиографичность которого никто не оспаривает. Герой Сильвио говорит:  (VIII, 1, 70).
    Из этого можно заключить, что Пушкин считал гибель только тогда страшной, когда есть счастье. То же говорит Гуан на вопрос Доны Анны - 

    

т. е. с тех пор, как он счастлив, он узнал цену мгновенной жизни. И в  и в  при расплате присутствует любимая женщина, что противоречит донжуановской традиции. У Моцарта, например, там находится только буффонящий Лепорелло, у Мольера - Сганарель.
    В то время (1830) проблема счастья очень волновала Пушкина: , - пишет он П. А. Осиповой на другой день по окончании  (XIV, 123; подлинник по-французски); - Плетневу (XIV, 110);  - Вяземской (XIV, 110; подлинник по-французски). Легко привести еще ряд подобных цитат и можно даже, рискуя показаться парадоксальным, сказать, что Пушкин так же боялся счастья, как другие боятся горя. И насколько он всегда был готов ко всяким огорчениям, настолько же он трепетал перед счастьем, т. е., разумеется, перед перспективой потери счастья.

4

    Однако это еще не всё. Кроме аналогий с автобиографическим , необходимо привести цитаты из переписки Пушкина. Первая - из письма к будущей теще, Н. И. Гончаровой (5 апреля 1830 года): (XIV, 75-76; подлинник по-французски). Как это близко к признанию Дон Гуана:

    

    А также: (VIII, 1, 408; автобиографический отрывок, 13 мая 1830 года). Здесь , - конечно, смягчение . А это как раз передает голос молвы. В тот же год Пушкин говорит то же самое в ненапечатанном при жизни стихотворении 

    

    В этом стихотворении подразумеваются все реплики Доны Анны. Только что женившийся Пушкин пишет Плетневу: (XIV, 154-155); ср. с

   

    Про Командора Гуан говорит:  (VII, 164); ср. с письмом к А. П. Керн:  (XIII, 208; подлинник по-французски).
    В  Пушкин обещает, что когда будет описывать любовные объяснения, то вспомнит

    

    Сходство этих цитат говорит не столько об автобиографичности , сколько о лирическом начале этой трагедии.

5

    Если  Пушкин не печатал шесть лет, боясь, как тогда говорили,, то что же подумать о которого он вовсе не напечатал (в скобках замечу, что был напечатан в 1832 году, т. е. почти сразу по написании - и не потому ли, что  - простой перевод). Как бы то ни было,  - единственная из, не напечатанная при жизни Пушкина. Действительно, можно легко себе представить, что то, что мы теперь раскапываем с превеликими трудностями, для самого Пушкина плавало на поверхности. Он вложил в слишком много самого себя и относился к нему, как к некоторым своим лирическим стихотворениям, которые оставались в рукописи независимо от их качества. Пушкин в зрелый свой период был вовсе не склонен обнажать перед миром (на что, в какой-то степени, обречен каждый лирический поэт)11, и я полагаю, что  не был напечатан потому же, почему современники Пушкина при его жизни не прочли окончания  , а не потому, почему остался в рукописи 
    Кроме всех приведенных мною сопоставлений, лирическое начало устанавливается связью, с одной стороны, с (проблема счастья), с другой - с , которая вкратце (как и подобает предыстории) рассказана в воспоминаниях Гуана об Инесе Свидания Гуана с Инесой происходили на кладбище Антониева монастыря (что явствует из черновика):

    
    Гуан так же, как князь в , узнает место, вспоминает погубленную им женщину. И там и тут это дочь мельника. И Гуан не случайно говорит своему слуге: . Затем он называет это место проклятой вентой. Окончательная редакция стихов отчасти стерла это сходство, но теперь, когда черновики разобраны, для нас нет сомнения, что трагедия Пушкина начинается с глухого упоминания о преступлении героя, которого рок приводит на то самое место, где это преступление было совершено и где он совершает новое преступление. Этим предрешено всё, и призрак бедной Инесы играет в  гораздо бо?льшую роль, чем это было принято думать.

6

    Всё сказанное выше относится к донжуановской линии трагедии . Но в этой вещи есть, очевидно, и другая линия - линия Командора. Здесь у Пушкина тоже полный разрыв с традицией. У Моцарта - Дапонте Дон Жуан так не хочет вспоминать о Командоре, что когда Лепорелло просит разрешения что-то сказать, его хозяин отвечает: .
    А пушкинский герой сам почти непрерывно говорит о Командоре.
    Но что всего существеннее, так это то, что и в легенде, и во всех ее литературных обработках статуя является усовещать Жуана, чтобы он раскаялся в грехах. В трагедии Пушкина это бы не имело смысла, потому что Гуан без всякого принуждения сам только что покаялся:

   

    Командор приходит в момент поцелуя, чтобы отнять у Гуана свою жену. Везде у других авторов Командор - ветхий старик, оскорбленный отец. У Пушкина он ревнивый муж (; VII, 307-308), и ни из чего не следует, что он старик. Гуан говорит:

   
на что Дона Анна возражает:
    Мы имеем все основания рассматривать Командора как одно из действующих лиц трагедии  У него есть биография, характер, он действует. Мы даже знаем его внешность: он  (VII, 310). Он женился на не любившей его красавице и сумел своей любовью заслужить ее расположение и благодарность. Из всего этого нет ни слова в донжуановской традиции. С первой минуты мысль о его ревности приходит в голову Дон Гуану (в черновике - даже когда он еще не знает Дону Анну; и тогда-то Лепорелло и говорит о своем господине:  (VII, 308, 309).
    И пушкинский Командор больше похож наюношеского стихотворения Пушкина , где мертвый муж чудится неверной его памяти вдове (и где покойник тоже называется счастливцем, как в ), чем на загробное виденье, призывающее героя отречься от нечестивой жизни.
    Темы загробной ревности касается Пушкин в седьмой главе  в связи с могилой Ленского и изменой Ольги:

    

как бы разочарованно говорит Пушкин и ищет сюжет, где бы разгневанная и ревнующая тень могла явиться.
    Трогательная невеста-вдова Ксения Годунова, плачущая над портретом мертвого жениха, которого она никогда в жизни не видела, говорит: (VII, 42).
    Знаменитая отповедь Татьяны:

 только бледное отражение того, что утверждают Ксения Годунова и Дона Анна 
    Но что всего удивительнее, это то, что в цитированном выше письме к матери Н. Н. Гончаровой от 5 апреля 1830 года Пушкин пишет: . И еще разительнее:  (XIV, 76; подлинник по-французски)12. Ср. в :

    

и дальше вся ситуация - как в письме, так и в трагедии.
    Итак, в трагедии  Пушкин карает самого себя - молодого, беспечного и грешного, а тема загробной ревности (т. е. боязни ее) звучит так же громко, как и тема возмездия.
    Так, внимательный анализ  приводит нас к твердому убеждению, что за внешне заимствованными именами и положениями мы, в сущности, имеем не просто новую обработку мировой легенды о Дон Жуане, а глубоко личное, самобытное произведение Пушкина, основная черта которого определяется не сюжетом легенды, а собственными лирическими переживаниями Пушкина, неразрывно связанными с его жизненным опытом.
    Перед нами - драматическое воплощение внутренней личности Пушкина, художественное обнаружение того, что мучило и увлекало поэта. В отличие от Байрона, который (по оценке Пушкина)  (XI, 51), Пушкин, исходя из личного опыта, создает законченные и объективные характеры: он не замыкается от мира, а идет к миру.
    Вот почему самопризнания в его произведениях так незаметны и обнаружить их можно лишь в результате тщательного анализа. Откликаясь  Пушкин вобрал в себя опыт всего своего поколения. Это лирическое богатство Пушкина позволило ему избежать той ошибки, которую он заметил в драматургии Байрона, раздавшего  своего характера своим персонажам и, таким образом, раздробившего свое создание  (XI, 51).
1947

Михаил Лозинский


  С Михаилом Леонидовичем Лозинским я познакомилась в 1911 году, когда он пришел на одно из первых заседаний "Цеха поэтов"1. Тогда же я в первый раз услышала прочитанные им стихи.
    Я горда тем, что на мою долю выпала горькая радость принести и мою лепту памяти этого неповторимого, изумительного человека, который сочетал в себе сказочную выносливость, самое изящное остроумие, благородство и верность дружбе.
    В труде Лозинский был неутомим. Пораженный тяжелой болезнью, которая неизбежно сломила бы кого угодно, он продолжал работать и помогал другим. Когда я еще в 30-х годах навестила его в больнице, он показал мне фото своего разросшегося гипофиза и совершенно спокойно сказал: "Здесь мне скажут, когда я умру".
    Он не умер тогда, и ужасная, измучившая его болезнь оказалась бессильной перед его сверхчеловеческой волей. Страшно подумать, именно тогда он предпринял подвиг своей жизни - перевод "Божественной комедии" Данте. Михаил Леонидович говорил мне:
    "Я хотел бы видеть "Божественную комедию" с совсем особыми иллюстрациями, чтоб изображены были знаменитые дантовские развернутые сравненья, например, возвращение счастливого игрока, окруженного толпой льстецов. Пусть в другом месте будет венецианский госпиталь и т. д.". Наверно, когда он переводил, все эти сцены проходили перед его умственным взором, пленяя своей бессмертной живостью и великолепием, ему было жалко, что они не в полной мере доходят до читателя. Я думаю, что не все присутствующие здесь отдают себе отчет, что значит переводить терцины. Может быть, это наиболее трудная из переводческих работ. Когда я говорила об этом Лозинскому, он ответил: "Надо сразу, смотря на страницу, понять, как сложится перевод. Это единственный способ одолеть терцины; а переводить по строчкам - просто невозможно".
    Из советов Лозинского-переводчика мне хочется привести еще один, очень для него характерный. Он сказал мне: "Если вы не первая переводите что-нибудь, не читайте работу своего предшественника, пока вы не закончите свою, а то память может сыграть с вами злую шутку".
    Только совсем не понимающие Лозинского люди могут повторять, что перевод "Гамлета" темен, тяжел, непонятен. Задачей Михаила Леонидовича в данном случае было желание передать возраст шекспировского языка, его непростоту, на которую жалуются сами англичане.
    Одновременно с "Гамлетом" и "Макбетом" Лозинский переводит испанцев, и перевод его легок и чист. Когда мы вместе смотрели "Валенсианскую вдову", я только ахнула: "Михаил Леонидович, ведь это чудо! Ни одной банальной рифмы!" Он только улыбнулся и сказал: "Кажется, да". И невозможно отделаться от ощущения, что в русском языке больше рифм, чем казалось раньше.
    В трудном и благородном искусстве перевода Лозинский был для двадцатого века тем же, чем был Жуковский для века девятнадцатого.
    Друзьям своим Михаил Леонидович был всю жизнь бесконечно предан. Он всегда и во всем был готов помогать людям, верность была самой характерной для Лозинского чертою.
    Когда зарождался акмеизм и ближе Михаила Леонидовича у нас никого не было, он все же не захотел отречься от символизма, оставаясь редактором нашего журнала "Гиперборей"2, одним из основных членов "Цеха поэтов" и другом нас всех.
    Кончая, выражаю надежду, что сегодняшний вечер станет этапом в изучении великого наследия того, кем мы вправе гордиться как человеком, другом, учителем, помощником и несравненным поэтом-переводчиком.
    Когда весной сорокового года Михаил Леонидович держал корректуру моего сборника "Из шести книг", я написала ему стихи, в которых все это уже сказано:

    Почти от залетейской тени
    В тот час, как рушатся миры,
    Примите этот дар весенний
    В ответ на лучшие дары,
    Чтоб та, над временами года,
    Несокрушима и верна,
    Души высокая свобода,
    Что дружбою наречена,-
    Мне улыбнулась так же кротко,
    Как тридцать лет тому назад...
    И сада Летнего решетка,
    И оснеженный Ленинград
    Возникли, словно в книге этой
    Из мглы магических зеркал,
    И над задумчивою Летой
    Тростник оживший зазвучал.


Седьмая Книга - Нечет

   



    Приморский сонет
    Здесь все меня переживет,
    Все, даже ветхие скворешни
    И этот воздух, воздух вешний,
    Морской свершивший перелет.

    И голос вечности зовет
    С неодолимостью нездешней,
    И над цветущею черешней
    Сиянье легкий месяц льет.

    И кажется такой нетрудной,
    Белея в чаще изумрудной,
    Дорога не скажу куда...

    Там средь стволов еще светлее,
    И всех походе на аллею
    У царскосельского пруда.
    1958 Комарово
    

    Музыка
                                                Д.Д.Ш.
    В ней что-то чудотворное горит,
    И на глазах ее края гранятся.
    Она одна со мною говорит,
    Когда другие подойти боятся.
    Когда последний друг отвел глаза,
    Она была со мной одна в могиле
    И пела словно первая гроза
    Иль будто все цветы заговорили.
    1958
    

    Отрывок
    ...И мне показалось, что это огни
    Со мною летят до рассвета,
    И я не дозналась - какого они,
    Глаза эти странные, цвета.

    И все трепетало и пело вокруг,
    И я не узнала - ты враг или друг,
    Зима это или лето.
    1959
    

    Летний сад
    Я к розам хочу, в тот единственный сад,
    Где лучшая в мире стоит из оград,

    Где статуи помнят меня молодой,
    А я их под невскою помню водой.

    В душистой тиши между царственных лип
    Мне мачт корабельных мерещится скрип.

    И лебедь, как прежде, плывет сквозь века,
    Любуясь красой своего двойника.

    И замертво спят сотни тысяч шагов
    Врагов и друзей, друзей и врагов.

    А шествию теней не видно конца
    От вазы гранитной до двери дворца.

    Там шепчутся белые ночи мои
    О чьей-то высокой и тайной любви.

    И все перламутром и яшмой горит,
    Но света источник таинственно скрыт.
    1959
    

    * * *
    Не стращай меня грозной судьбой
    И великою северной скукой.
    Нынче праздник наш первый с тобой,
    И зовут этот праздник - разлукой.
    Ничего, что не встретим зарю,
    Что луна не блуждала над нами,
    Я сегодня тебя одарю
    Небывалыми в мире дарами:
    Отраженьем моим на воде
    В час, как речке вечерней не спится,
    Взглядом тем, что падучей звезде
    Не помог в небеса возвратиться,
    Эхом голоса, что изнемог,
    А тогда был и свежий и летний, -
    Чтоб ты слышать без трепета мог
    Воронья подмосковного сплетни,
    Чтобы сырость октябрьского дня
    Стала слаще, чем майская нега…
    Вспоминай же, мой ангел, меня,
    Вспоминай хоть до первого снега.
    1959
    

    Городу Пушкина
                            И царскосельские хранительные сени…
                            Пушкин
    1.
    О, горе мне! Они тебя сожгли…
    О, встреча, что разлуки тяжелее!..
    Здесь был фонтан, высокие аллеи,
    Громада парка древнего вдали,
    Заря была себя самой алее,
    В апреле запах прели и земли,
    И первый поцелуй…
    1945
    

    2.
    Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли…
    Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ,
    Одичалые розы пурпурным шиповником стали,
    А лицейские гимны все так же заздравно звучат.
    Полстолетья прошло… Щедро взыскана дивной судьбою,
    Я в беспамятстве дней забывала теченье годов, -
    И туда не вернусь! Но возьму и за Лету с собою
    Очертанья живые моих царскосельских садов.
    1957
    

    Песенки
    1. Дорожная, или Голос из темноты
    Кто чего боится,
    То с тем и случится, -
    Ничего бояться не надо.
    Эта песня пета,
    Пета, да не эта
    А другая тоже
    На нее похожа…
          Боже!
    

    2. Застольная
    Под узорной скатертью
         Не видать стола.
    Я стихам не матерью -
         Мачехой была.
    Эх, бумага белая,
         Строчек ровный ряд.
    Сколько раз глядела я,
         Как они горят.
    Сплетней изувечены,
         Биты кистенем,
    Мечены, мечены
         Каторжным клеймом.
    

    3. Лишняя
    Тешил - ужас. Грела - вьюга.
    Вел вдоль смерти - мрак.
    Отняты мы друг у друга…
    Разве можно так?
    Если хочешь - расколдую,
    Доброй быть позволь:
    Выбирай себе любую,
    Но не эту боль.
    1959
    

    4. Прощальная
    Не смеялась и не пела,
    Целый день молчала,
    А всего с тобой хотела
    С самого начала:
    Беззаботной первой ссоры,
    Полной светлых бредней,
    И безмолвной, черствой, скорой
    Трапезы последней.
    1962
    

    5. Последняя
    Услаждала бредами,
    Пением могил.
    Наделяля бедами
    Свыше всяких сил.
    Занавес неподнятый,
    Хоровод теней, -
    Оттого и отнятый
    Был мне всех родней.
    Это все поведано
    Самой глуби роз.
    Но забыть мне не дано
    Вкус вчерашних слез.
    1964
    

    Из цикла "Ташкентские страницы"
    В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
    Светила нам только зловещая тьма,
    Свое бормотали арыки,
    И Азией пахли гвоздики.

    И мы проходили сквозь город чужой,
    Сквозь дымную песнь и полуночный зной, -
    Одни под созвездием Змея,
    Взглянуть друг на друга не смея.

    То мог быть Стамбул или даже Багдад,
    Но, увы! не Варшава, не Ленинград, -
    И горькое это несходство
    Душило, как воздух сиротства.

    И чудилось: рядом шагают века,
    И в бубен незримая била рука,
    И звуки, как тайные знаки,
    Пред нами кружились во мраке.

    Мы были с тобою в таинственной мгле,
    Как будто бы шли по ничейной земле,
    Но месяц алмазной фелукой
    Вдруг выплыл над встречей-разлукой...

    И если вернется та ночь и к тебе
    В твоей для меня непонятной судьбе,
    Ты знай, что приснилась кому-то
    Священная эта минута.
    1959
    

    Мартовская элегия
    Прошлогодних сокровищ моих
    Мне надолго, к несчастию, хватит.
    Знаешь сам, половины из них
    Злая память никак не истратит:
    Набок сбившийся куполок.
    Грай вороний, и вопль паровоза,
    И как будто отбывшая срок
    Ковылявшая в поле береза,
    И огромных библейских дубов
    Полуночная тайная сходка,
    И из чьих-то приплывшая снов
    И почти затонувшая лодка…
    Побелив эти пашни чуть-чуть,
    Там предзимье уже побродило,
    Дали все в непроглядную муть
    Ненароком оно превратило,
    И казалось, что после конца
    Никогда ничего не бывает…
    Кто же бродит опять у крыльца
    И по имени нас окликает?
    Кто приник к ледяному стеклу
    И рукою, как веткою, машет?..
    А в ответ в паутинном углу
    Зайчик солнечный в зеркале пляшет.
    1960
    

    Рисунок на книге стихов
    Он не траурный, он не мрачный,
    Он почти как сквозной дымок,
    Полуброшенной новобрачной
    Черно-белый легкий венок.

    А под ним тот профиль горбатый,
    И парижской челки атлас,
    И зеленый, продолговатый,
    Очень зорко видящий глаз.
    1958
    

    Эхо
    В прошлое давно пути закрыты,
    И на что мне прошлое теперь?
    Что там? - окровавленные плиты,
    Или замурованная дверь,
    Или эхо, что еще не может
    Замолчать, хотя я так прошу...
    С этим эхом приключилось то же,
    Что и с тем, что в сердце я ношу.
    1960
    

    Три стихотворения
    1
    Пора забыть верблюжий этот гам
    И белый дом на улице Жуковской.
    Пора, пора к березам и грибам,
    К широкой осени московской.
    Там все теперь сияет, все в росе,
    И небо забирается высоко,
    И помнит Рогачевское шоссе
    Разбойный посвист молодого Блока...
    

    2
    И в памяти черной пошарив, найдешь
    До самого локтя перчатки,
    И ночь Петербурга. И в сумраке лож
    Тот запах и душный и сладкий.
    И ветер с залива. А там, между строк,
    Минуя и ахи и охи,
    Тебе улыбнется презрительно Блок -
    Трагические тенор эпохи.
    

    3
    Он прав - опять фонарь, аптека,
    Нева, безмолвие, гранит...
    Как памятник началу века,
    Там этот человек стоит -
    Когда он Пушкинскому Дому,
    Прощаясь, помахал рукой
    И принял смертную истому
    Как незаслуженный покой.
    1944-1960
    

    Античная страничка
    I. Смерть Софокла
                    Тогда царь понял, что умер Софокл.
                                                            Легенда
    На дом Софокла в ночь слетел с небес орел,
    И марчно хор цикад вдруг зазвенел из сада.
    А в этот час уже в бессмертье гений шел,
    Минуя вражий стан у стен родного града.

    Так вот когда царю приснился странный сон:
    Сам Дионис ему снять повелел осаду,
    Чтоб шумом не мешать обряду похорон
    И дать афинянам почтить его отраду.
    1961
    

    II. Александр у Фив
    Наверно, страшен был и грозен юный царь,
    Когда он произнес: "Ты уничтожишь Фивы".
    И старый вождь узрел тот город горделивый,
    Каким он знал его еще когда-то встарь.
    Все, все предать огню! И царь перечислял
    И башни, и врата, и храмы - чудо света,
    Но вдруг задумался и, просветлев, сказал:
    "Ты только присмотри, чтоб цел был Дом Поэта".
    1961
    Ленинград
    

    * * *
    Опять подошли "незабвенные даты",
    И нет среди них ни одной не проклятой.

    Но самой проклятой восходит заря…
    Я знаю: колотится сердце не зря -

    От звонкой минуты пред бурей морскою
    Оно наливается мутной тоскою.

    На прошлом я черный поставила крет,
    Чего же ты хочешь, товарищ зюйд-вест,

    Что ломятся в комнату липы и клены,
    Гудит и бесчинствует табор зеленый

    И к брюху мостов подкатила вода? -
    И все как тогда, и все как тогда.
    1945. Ленинград
    

    Венок мертвым

    I. Учитель
    Памяти Иннокентия Анненского
    А тот, кого учителем считаю,
    Как тень прошел и тени не оставил,
    Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
    И славы ждал, и славы не дождался,
    Кто бы предвестьем, предзнаменованьем,
    Всех пожалел, во всех вдохнул томленье -
    И задохнулся…
    

    II.
    De profundis…* Мое поколение
    Мало меду вкусило. И вот
    Только ветер гудит в отдаленье,
    Только память о мертвых поет.
    Наше было не кончено дело,
    Наши были часы сочтены,
    До желанного водораздела,
    До вершины великой весны,
    До неистового цветенья
    Оставалось лишь раз вздохнуть…
    Две войны, мое поколенье,
    Освещали твой страшный путь.
    1944. Ташкент
    __________
    * Из бездны (взываю) (лат.).
    

    III. Памяти М.А. Булгакова
    Вот это я тебе, взамен могильных роз,
    Взамен кадильного куренья;
    Ты так сурово жил и до конца донес
    Великолепное презренье.
    Ты пил вино, ты как никто шутил
    И в душных стенах задыхался,
    И гостью страшную ты сам к себе впустил
    И с ней наедине остался.
    И нет тебя, и все вокруг молчит
    О скорбной и высокой жизни,
    Лишь голос мой, как флейта, прозвучит
    И на твоей безмолвной тризне.
    О, кто поверить смел, что полоумной мне,
    Мне, плакальщице дней погибших,
    Мне, тлеющей на медленном огне,
    Всех потерявшей, все забывшей, -
    Придется поминать того, кто, полный сил,
    И светлых замыслов, и воли,
    Как будто бы вчера со мною говорил,
    Скрывая дрожь смертельной боли.
    1940. Фонтанный Дом
    

    IV. Памяти Бориса Пильняка
    Все это разгадаешь ты один…
    Когда бессонный мрак вокруг клокочет,
    Тот солнечный, тот ландышевый клин
    Врывается во тьму декабрьской ночи.
    И по тропинке я к тебе иду.
    И ты смеешься беззаботным смехом.
    Но хвойный лес и камыши в пруду
    Ответствуют каким-то странным эхом…
    А, если этим мертвого бужу,
    Прости меня, я не могу иначе:
    Я о тебе, как о своем, тужу
    И каждому завидую, кто плачет,
    Кто может плакать в этот страшный час
    О тех, кто там лежит на дне оврага…
    Но выкипела, не дойдя до глаз,
    Глаза мои не освежила влага.
    1938
    

    V.
                                            О. Мандельштаму
    Я над ними склонюсь как над чашей,
    В них заветных заметок не счесть -
    Окровавленной юности нашей
    Это черная нежная весть.

    Тем же воздухом, так же над бездной
    Я дышала когда-то в ночи,
    В той ночи и пустой и железной,
    Где напрасно зови и кричи.

    О, как пряно дыханье гвоздики,
    Мне когда-то приснившейся там, -
    Это кружатся Эвридики,
    Бык Европу везет по волнам.

    Это наши проносятся тени
    Над Невой, над Невой, над Невой,
    Это плещет Нева о ступени,
    Это пропуск в бессмертие твой.

    Это ключики от квартиры,
    О которой теперь ни гугу…
    Этот голос таинственной лиры,
    На загробном гостящей лугу.
    1957
    

    VI. Поздний ответ.
                                М. Цветаевой
                    Белорученька моя, чернокнижница…
    Невидимка, двойник, пересмешник,
    Что ты прячешься в черных кустах,
    То забьешься в дырявый скворечник,
    То мелькнешь на погибших крестах,
    То кричишь из Маринкиной башни:
    "Я сегодня вернулась домой.
    Полюбуйтесь, родимые пашни,
    Что за это случилось со мной.
    Поглотила любимых пучина,
    И разрушен родительский дом".
    Мы с тобою сегодня, Марина,
    По столице полночной идем,
    А за нами таких миллионы,
    И безмолвнее шествия нет,
    А вокруг погребальные звоны,
    Да московские дикие стоны
    Вьюги, наш заметающей след.
    16 марта 1940. Фонтанный Дом.
    

    VII. Борису Пастернаку
    1.
    И снова осень валит Тамерланом,
    В арбатских переулках тишина.
    За поулстанком или за туманом
    Дорога непроезжая черна.
    Так вот она, последняя! И ярость
    Стихает. Все равно что мир оглох…
    Могучая евангельская старость
    И тот горчайший гефсиманский вздох.
    1957
    

    2
                                Как птица мне ответит эхо.
                                                                    Б.П.
    Умолк вчера неповторимый голос,
    И нас покинул собеседник рощ.
    Он превратился в жизнь дающий колос
    Или в тончайший, им воспетый дождь.
    И все цветы, что только есть на свете,
    Навстречу этой смерти расцвели.
    Но сразу стало тихо на планете,
    Носящей имя скромное... Земли.
    1 июня 1960
    

    3
    Словно дочка слепого Эдипа,
    Муза к смерти провидца вела,
    А одна сумасшедшая липа
    В этом траурном мае цвела
    Прямо против окна, где когда-то
    Он поведал мне, что перед ним
    Вьется путь золотой и крылатый,
    Где он вышнею волей храним.
    11 июня 1960
    Москва. Боткинская больница
    

    VIII. Нас четверо
    Комаровские наброски
                            Ужели и гитане гибкой
                            Все муки Данта суждены.
                                                                О.М.
                            Таким я вижу облик Ваш и взгляд.
                                                                            Б.П.
                            О, Муза Плача.
                                                   М.Ц.
    …И отступилась я здесь от всего,
    От земного всякого блага.
    Духом, хранителем "места сего"
    Стала лесная коряга.

    Все мы немного у жизни в гостях,
    Жить - этот только привычка.
    Чудится мне на воздушных путях
    Двух голосов перекличка.

    Двух? А еще у восточной стены,
    В зарослях крепкой малины,
    Темная, свежая ветвь бузины…
    Это - письмо от Марины.
    1961
    

    IX. Памяти М.М. Зощенко
    Словно дальнему голосу внемлю,
    А вокруг ничего, никого.
    В эту черную добрую землю
    Вы положите тело его.
    Ни гранит, ни плакучая ива
    Прах легчайший не осенят,
    Только ветры морские с залива,
    Чтоб оплакать его, прилетят...
    1958
    Комарово
    

    X. Памяти Анты
    Пусть это даже из другого цикла…
    Мне видится улыбка ясных глаз,
    И "умерла" так жалостно приникло
    К прозванью милому, как будто первый раз
                Я слышала его.
    1960
    

    XI. Памяти Н.П<унина>
    И сердце то уже не отзовется
    На голос мой, ликуя и скорбя.

    Все кончено… И песнь моя несется
    В пустую ночь, где больше нет тебя.
    1953
    

    XII. Царскосельские строки
                                Памяти Н.С.Г.
    Пятым действием драмы
    Веет воздух осенний,
    Каждая клумба в парке
    Кажется свежей могилой.
    Справлена чистая тризна,
    И больше нечего делать,
    Что же я медлю, словно
    Скоро свершится чудо?
    Так тяжелую лодку долго
    У пристани слабой рукою
    Удерживать можно, прощаясь
    С тем, кто остался на суше.
    1921. Царское Село.
    

    * * *
    Если б все, кто помощи душевной
    У меня просил на этом свете, -
    Все юродивые и немые,
    Брошенные жены и калеки,
    Каторжники и самоубийцы, -
    Мне прислали по одной копейке,
    Стала б я "богаче всех в Египте",
    Как говаривал Кузмин покойный…
    Но они не слали мне копейки,
    А со мной своей делились силой,
    И я стала всех сильней на свете,
    Так, что даже это мне не трудно.
    1961
    

    Царскосельская ода
    Девятисотые года
                  А в переулке забор дощатый...
                                                        Н. Г.
    Настоящую оду
    Нашептало... Постой,
    Царскосельскую одурь
    Прячу в ящик пустой.
    В роковую шкатулку,
    В кипарисный ларец,
    А тому переулку
    Наступает конец.
    Здесь не Темнк, не Шуя -
    Город парков и зал,
    Но тебя опишу я,
    Как свой Витебск - Шагал.
    Тут ходили по струнке,
    Мчался рыжий рысак,
    Тут еще до чугунки
    Был знатнейший кабак.
    Фонари на предметы
    Лили матовый свет,
    И придворной кареты
    Промелькнул силуэт.
    Так мне хочется, чтобы
    Появиться могли
    Голубые сугробы
    С Петербургом вдали.
    Здесь не древние клады,
    А дощатый забор,
    Интендантские склады
    И извозчичий двор.
    Шепелявя неловко
    И с грехом пополам,
    Молодая чертовка
    Там гадает гостям.
    Там солдатская шутка
    Льется, желчь не тая..
    Полосатая будка
    И махорки струя.
    Драли песнями глотку
    И клялись попадьей,
    Пили допоздна водку,
    Заедали кутьей.
    Ворон криком прославил
    Этот призрачный мир...
    А на розвальнях правил
    Великан-кирасир.
    1961
    Комарово
    

    Петербург в 1913 году
    За заставой воет шарманка,
    Водят мишку, пляшет цыганка
    На заплеванной мостовой.
    Паровозик идет до Скорбящей,
    И гудочек его щемящий
    Откликается над Невой.
    В черном ветре злоба и воля.
    Тут уже до Горячего Поля,
    Вероятно, рукой подать.
    Тут мой голос смолкает вещий,
    Тут еще чудеса похлеще,
    Но уйдем - мне некогда ждать.
    1961
    

    Родная земля
                        И в мире нет людей бесслезней,
                        Надменнее и проще нас.
                                                    1922
    В заветных ладанках не носим на груди,
    О ней стихи навзрыд не сочиняем,
    Наш горький сон она не бередит,
    Не кажется обетованным раем.
    Не делаем ее в душе своей
    Предметом купли и продажи,
    Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,
    О ней не вспоминаем даже.
            Да, для нас это грязь на калошах,
            Да, для нас это хруст на зубах.
            И мы мелем, и месим, и крошим
            Тот ни в чем не замешанный прах.
    Но ложимся в нее и становимся ею,
    Оттого и зовем так свободно - своею.
    1961 Ленинград
    

    Последняя роза
                        Вы напишете о нас наискосок
                                                        И.Б.<родский>
    Мне с Морозовою класть поклоны,
    С падчерицей Ирода плясать,
    С дымом улетать с костра Дидоны,
    Чтобы с Жанной на костер опять.
    Господи! Ты видишь, я устала
    Воскресать, и умирать, и жить.
    Все возьми, но этой розы алой
    Дай мне свежесть снова ощутить.
    1962
    

    Из "Черных песен"
                        Слова, чтоб тебя оскорбить...
                                                И. Анненский
    I
    Прав, что не взял меня с собой
    И не назвал своей подругой,
    Я стала песней ис удьбой,
    Ночной бессонницей и вьюгой.
    Меня бы не узнали вы
    На пригородном полустанке
    В той молодящейся, увы,
    И деловитой парижанке.
    

    II
    Всем обещаньям вопреки
    И перстень сняв с моей руки,
    Забыл меня на дне...
    Ничем не мог ты мне помочь.
    Зачем же снова в эту ночь
    Свой дух прислал ко мне?
    Он строен был, и юн, и рыж,
    Он женщиною был,
    Шептал про Рим, манил в Париж,
    Как плакальщица выл...
    Он больше без меня не мог:
    Пускай позор, пускай острог...

    Я без него могла.
    1960-1961
    

    Северные элегии
                                                    Все в жертву памяти твоей…
                                                    Пушкин
    Первая
    Предыстория
                                Я теперь живу не там…
                                Пушкин
    Россия Достоевского. Луна
    Почти на четверть скрыта колокольней.
    Торгуют кабаки, летят пролетки,
    Пятиэтажные растут громады
    В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
    Везде танцклассы, вывески менял,
    А рядом: "Henriette", "Basile", "Andre"
    И пышные гроба: "Шумилов-старший".
    Но, впрочем, город мало изменился.
    Не я одна, но и другие тоже
    Заметили, что он подчас умеет
    Казаться литографией старинной,
    Не первоклассной, но вполне пристойной,
    Семидесятых кажется годов.
            Особенно зимой, перед рассветом
            Иль в сумерки - тогда за воротами
            Темнеет жесткий и прямой Литейный,
            Еще не опозоренный модерном,
            И визави меня живут - Некрасов
            И Салтыков… Обоим по доске
            Мемориальной. О, как было б страшно
            Им видеть эти доски! Прохожу.
    А в Старой Руссе пышные канавы,
    И в садиках подгнившие беседки,
    И стекла окон так черны, как прорубь,
    И мнится, там такое приключилось,
    Что лучше на заглядывать, уйдем.
    Не с каждым местом сговориться можно,
    Чтобы оно свою открыло тайну
    (А в Оптиной мне больше не бывать…)

    Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
    Ореховые рамы у зеркал,
    Каренинской красою изумленных,
    И в коридорах узких те обои,
    Которыми мы любовались в детстве,
    Под желтой керосиновою лампой,
    И тот же плюш на креслах…
            Все разночинно, наспех, как-нибудь…
            Отцы и деды непонятны. Земли
            Заложены. И в Бадене - рулетка.

    И женщина с прозрачными глазами
    (Такой глубокой синевы, что море
    Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
    С редчайшим именем и белой ручкой,
    И добротой, которую в наследство
    Я от нее как будто получила, -
    Ненужный дар моей жестокой жизни…

    Страну знобит, а омский каторжанин
    Все понял и на всем поставил крест.
    Вот он сейчас перемешает все
    И сам над первозданным беспорядком,
    Как некий дух, взнесется. Полночь бьет.
    Перо скрипит, и многие страницы
    Семеновским припахивают плацем.

    Так вот когда мы вздумали родиться
    И, безошибочно отмерив время,
    Чтоб ничего не пропустить из зрелищ
    Невиданных, простились с небытьем.
    1945
    

    <Вторая>
    (О десятых годах)
    И никакого розового детства…
    Веснушечек, и мишек, и игрушек,
    И добрых теть, и страшных дядь, и даже
    Приятелей средь камешков речных.
    Себе самой я с самого начала
    То чьим-то сном казалась или бредом,
    Иль отраженьем в зеркале чужом,
    Без имени, без плоти, без причины.
    Уже я знала список преступлений.
    Которые должна я совершить.
    И вот я, лунатически ступая,
    Вступила в жизнь и испугала жизнь:
    Она передо мною стлалась лугом,
    Где некогда гуляла Прозерпина.
    Передо мной, безродной, неумелой,
    Открылись неожиданные двери,
    И выходили люди и кричали:
    "Она пришла сама, она пришла сама!"
    А я на них глядела с изумленьем
    И думала: "Они с ума сошли!"
    И чем сильней они меня хвалили,
    Чем мной сильнее люди восхищались,
    Тем мне страшнее было в мире жить,
    И тем сильней хотелось пробудиться,
    И знала я, что заплачу сторицей
    В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
    Везде, где просыпаться надлежит
    Таким, как я, - но длилась пытка счастьем.
    4 июля 1955. Москва
    

    <Третья>
    В том доме было очень страшно жить,
    И ни камина свет патриархальный,
    Ни колыбелька моего ребенка,
    Ни то, что оба молоды мы были
    И замыслов исполнены,
    Не уменьшало это чувство страха.
    И я над ним смеяться научилась
    И оставляла капельку вина
    И крошки хлеба для того, кто ночью
    Собакою царапался у двери
    Иль в низкое заглядывал окошко,
    В то время, как мы, замолчав, старались
    Не видеть, что творится в зазеркалье,
    Под чьими тяжеленными шагами
    Стонали темной лестницы ступени,
    Как о пощаде жалостно моля.
    И говорил ты, странно улыбаясь:
    "Кого они по лестнице несут?"

    Теперь ты там, где знают все, скажи:
    Что в этом доме жило кроме нас?
    1921
    

    <Четвертая>
    Так вот он - тот осенний пейзаж,
    Которого я так всю жизнь боялась:
    И небо - как пылающая бездна,
    И звуки города - как с того света
    Услышанные, чуждые навеки.
    Как будто все, с чем я внутри себя
    Всю жизнь боролась, получило жизнь
    Отдельную и воплотилось в эти
    Слепые стены, в этот черный сад…
    А в ту минуту за плечом моим
    Мой бывший дом еще следил за мною
    Прищуренным, неблагосклонным оком,
    Тем навсегда мне памятным окном.
    Пятнадцать лет - пятнадцатью веками
    Гранитными как будто притворились,
    Но и сама была я как гранит:
    Теперь моли, терзайся, называй
    Морской царевной. Все равно. Не надо…
    Но надо было мне себя уверить,
    Что это все случалось много раз,
    И не со мной одной - с другими тоже,
    И даже хуже. Нет, не хуже - лучше.
    И голос мой - и это, верно, было
    Всего страшней - сказал из темноты:
    "Пятнадцать лет назад какой ты песней
    Встречала этот день, ты небеса,
    И хоры звезд, и хоры вод молила
    Приветствовать торжественную встречу
    С тем, от кого сегодня ты ушла…
    Так вот твоя серебряная свадьба:
    Зови ж гостей, красуйся, торжествуй!"
    1942
    

    <Пятая>
                    Меня, как реку,
    Суровая эпоха повернула.
    Мне подменили жизнь. В другое русло,
    Мимо другого потекла она,
    И я своих не знаю берегов.
    О, как я много зрелищ пропустила,
    И занавес вздымался без меня
    И так же падал. Сколько я друзей
    Своих ни разу в жизни не встречала,
    И сколько очертаний городов
    Из глаз моих могли бы вызвать слезы,
    А я один на свете город знаю
    И ощупью его во сне найду.
    И сколько я стихов не написала,
    И тайный хор их бродит вкруг меня
    И, может быть, еще когда-нибудь
    Меня задушит…
    Мне ведомы начала и концы,
    И жизнь после конца, и что-то,
    О чем теперь не надо вспоминать.
    И женщина какая-то мое
    Единственное место заняла,
    Мое законнейшее имя носит,
    Оставивши мне кличку, из которой
    Я сделала, пожалуй, все, что можно.
    Я не в свою, увы, могилу лягу.
    Но иногда весенний шалый ветер,
    Иль сочетанье слов в случайной книге,
    Или улыбка чья-то вдруг потянут
    Меня в несостоявшуюся жизнь.
    В таком году произошло бы то-то,
    А в этом - это: ездить, видеть, думать,
    И вспоминать, и в новую любовь
    Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем
    Измены и еще вчера не бывшей
    Морщинкой…
    Но если бы оттуда посмотрела
    Я на свою теперешнюю жизнь,
    Узнала бы я зависть наконец…
    1945. Ленинград
    

    <Шестая>
    Есть три эпохи у воспоминаний.
    И первая - как бы вчерашний день.
    Душа под сводом их благословенным,
    И тело в их блаженствует тени.
    Еще не замер смех, струятся слезы,
    Пятно чернил не стерто со стола -
    И, как печать на сердце, поцелуй,
    Единственный, прощальный, незабвенный…
    Но это продолжается недолго…
    Уже не свод над головой, а где-то
    В глухом предместье дом уединенный,
    Где холодно зимой, а летом жарко,
    Где есть паук и пыль на всем лежит,
    Где истлевают пламенные письма,
    Исподтишка меняются портреты,
    Куда как на могилу ходят люди,
    А возвратившись, моют руки с мылом,
    И стряхивают беглую слезинку
    С усталых век - и тяжело вздыхают…
    Но тикают часы, весна сменяет
    Одна другую, розовеет небо,
    Меняются названья городов,
    И нет уже свидетелей событий,
    И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
    И медленно от нас уходят тени,
    Которых мы уже не призываем,
    Возврат которых был бы страшен нам.
    И, раз проснувшись, видим, что забыли
    Мы даже путь в тот дом уединенный,
    И задыхаясь от стыда и гнева,
    Бежим туда, но (как во сне бывает)
    Там все другое: люди, вещи, стены,
    И нас никто не знает - мы чужие.
    Мы не туда попали… Боже мой!
    И вот когда горчайшее приходит:
    Мы сознаем, что не могли б вместить
    То прошлое в границы нашей жизни,
    И нам оно почти что так же чуждо,
    Как нашему соседу по квартире,
    Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
    А те, с кем нам разлуку Бог послал,
    Прекрасно обошлись без нас - и даже
    Все к лучшему…
    1945
    

    Памяти В.С.Срезневской
    Почти не может быть, ведь ты была всегда:
    В тени блаженных лип, в блокаде и больнице,
    В тюремной камере и там, где злые птицы,
    И травы пышные, и страшная вода.
    О, как менялось все, но ты была всегда,
    И мнится, что души отъяли половину,
    Ту, что была тобой, - в ней знала я причину
    Чего-то главного. И все забыла вдруг...
    Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
    И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
    Ну что ж! попробую.
    9 сентября 1964
    Комарово
    

    В Выборге
                                        О.А.Л-ской
    Огромная подводная ступень,
    Ведущая в Нептуновы владенья, -
    Там стынет Скандинавия, как тень,
    Вся - в ослепительном одном виденье.
    Безмолвна весня, музыка нема,
    Но воздух жжется их благоуханьем,
    И на коленях белая зима
    Следит за всем с молитвенным вниманьем.
    25 сентября 1964
    

    * * *
    Земля хотя и не родная,
    Но памятная навсегда,
    И в море нежно-ледяная
    И несоленая вода.

    На дне песок белее мела,
    А воздух пьяный, как вино,
    И сосен розовое тело
    В закатный час обнажено.

    А сам закат в волнах эфира
    Такой, что мне не разобрать,
    Конец ли дня, конец ли мира,
    Иль тайна тайн во мне опять.
    1964 

О Гумилеве

* * *
    В ночь под 20-е ноября видела во сне Х в Безымянном переулке. Он дал мне белый носовой платок, когда я выходила от Вали, чтобы вытирать слезы, и бродил со мной в темноте по переулку. Я была в каких-то лохмотьях, м.б., в старой серой шубе на рубашке.
1958. Москва. Тульская улица

* * *
    В 1924 три раза подряд видела во сне Х - 6 лет собирала "Труды и дни" и другой матер<иал>: письма, черновики, воспоминания. В общем, сделала для его памяти все, что можно. Поразительно, что больше никто им не занимался. Т<ак> н<азываемые> ученики вели себя позорно. Роль Георгия Ивановича. За границей они все от него отреклись.
<Сентябрь 1965>

Самый непрочитанный поэт

    Невнимание критиков (и читателей) безгранично. Что они вычитывают из молодого Гумилева, кроме озера Чад, жирафа, капитанов и прочей маскарадной рухляди? Ни одна его тема не прослежена, не угадана, не названа. Чем он жил, к чему шел? Как случилось, что из всего вышеназванного образовался большой замечательный поэт, творец "Памяти", "Шестого чувства", "Трамвая" и т<ому> п<одобных> стихотворений? Фразы вроде "Я люблю только "Огненный столп", отнесение стих<отворения> "Рабочий" к годам Революции и т. д. Ввергают меня в полное уныние, а их слышишь каждый день.
<5 августа 1965 г.>

* * *
    25 апр<еля> 1910 я вышла замуж за Н.С. Гумилева и вернулась после пятимесячного отсутствия в Ц<арское> С<ело> (см. стих<отворение> "Первое возвращение").
    В отношение Н<иколая> С<тепановича> к моим стихам тоже надо наконец внести ясность, потому что я до сих пор встречаю в печати (зарубежной) неверные и нелепые сведения. Так, Страховский пишет, что Гумилев считал мои стихи просто "времяпровождением жены поэта", а ... (в Америке ж), что Г<умилев>, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла...и т.п. Все это сущий вздор! Стихи я писала с 11 лет совершенно независимо от Н<иколая> С<тепановича>, пока они были плохи, он, с свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это. Затем случилось следующее: я прочла (в брюлловском зале Русского музея) корректуру "Кипарисового ларца" (когда приезжала в Петербург [на] в начале 1910 г.) и что-то поняла в поэзии. В сент<ябре> Н<иколай> С<тепанович> уехал на полгода в Африку, а я за это время написала то, что примерно, стало моей книгой "Вечер". Я, конечно, читала эти стихи моим новым литературным знакомым. Маковский взял несколько в "Аполлон" и т.д. (см. "Аполлон", 1911г., N 4, апрель). Когда 25 марта Н<иколай> С<тепанович> вернулся, он спросил меня, писала ли я стихи, - я прочла ему все, сделанное мною, и он о их поводу произнес те слова, от которых, по-видимому, никогда не отказался (см. его рецензию на сб<орник> "Арион"). Заодно в скобках и опять в ответ на Di Sarra и Laffitte напоминаю, что я выходила замуж не за главу акмеизма, а за молодого поэта - символиста, автора книги "Жемчуга" и рецензии на стихотворные сборники ("Письма о русской поэзии"). Акмеизм возник в конце 1911 г., в десятом году Гумилев был еще правоверным символистом. Разрыв с "башней" начался, по-видимому, с печатного отзыва Г<умиле>ва о "Coradens*" на страницах "Аполлона". О всем, что последовало за этим, я много раз писала в другом месте (статья "Судьба акмеизма"). В.Иванов ему чего-то в этой рецензии никогда не простил. Когда Н<иколай> С<тепанович> читал в Академии стиха своего "Блудного сына", В<ячеслав> обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращалсь в Царское совершенно раздавленные произошедшим и потом Н<иколай> С<тепанович> всегда смотрел на В<ячеслава> И<вановича> как на открытого врага. С Брюсовым было сложнее. Н<иколай> С<тепанович> надеялся, что тот поддержит акмеизм, [что] как видно из его письма к Б<рюсову>. Но как мог человек, который считал себя [одним из создателей] столпом русского символизма и одним из его создателей, отречься от него во имя чего бы то ни было. Последовал брюсовский разгром акмеизма в "Русской мысли", где Гумилев и Городецкий даже названы господами, т.е. людьми, не имеющими никакого отношения к литературе.
<весна 1960>
______________
* Пламенеющее сердце (лат.). Название стихотворного сборника Вяч. Иванова.

* * *
    В стихах Н<иколая> С<тепановича> везде, где луна ("И я отдал кольцо этой деве Луны..." - это я. (Все пошло с "Русалки", "Из города...", "Нет тебя..." 1910, "Семирамида". Жемчуга - тоже мой атрибут.) Затем - Анна Комнена. (Тема ревности.) "Рощи пальм" (08) и через 10 лет "Эзбек<ие>"). Последнее воспоминание (в "Памяти"): "Был влюблен, жег руки...".
    Машу К<узьмину> - К<араваеву>, которая его не любила, он ни в чем не попрекает, а только благословляет и живую и мертвую. До самого конца.
    Самой страшной я становлюсь в "Чужом небе" (1912), когда я в сущности рядом (влюбленная в Мефистофеля Маргарита, женщина - вамп в углу, Фанни с адским зверем у ног, просто отравительница, киевская колдунья с Лысой Горы) (а выйдет луна - затомится). Там борьба со мной! Не на живот, а на смерть! (И упрек: Но как...) А потом:

    Ты победительница жизни,
    И я товарищ вольный твой. 

и:

    Я ведаю, что обо мне, далеком,
    Звенит Ахматовой сиренный стих. 

<март 1962>

* * *
    I. Два акростиха 1911 г. То же в сне Адама про Еву. Она - двоится. Но всегда чужая. Это в общем плане, но уже приложено к А<хматовой>. Вечная борьба, сравни с "Жемч<угами>" (Цитаты.)
    II. Посвящ<ение> "Русалки". Автограф.
    III. На даче Шмидта сжег рукопись пьесы "Шут короля Батинволя" за то, что я не захотела ее слушать.
    (IV. Тема - Гумилев и царскоселы (Вс<еволод> Рождест<венский>, Оцуп и т. д.)
    V. Поздние воспоминания ("Эзбекие" и "Память").
    VI. Мое первое письмо в Париж.

    Что это снова угроза
    Или мольба о пощаде? 

    VII. Глухонемые не демоны, а литературоведы совершенно не понимают, что они читают, и видят Парнас и Леконт-де-Лиля там, где поэт истекает кровью (Вяч<еслав> Иванов и Брюсов). Я согласна, что в "Дворце великанов" (стр...) трудно угадать Царск<осельскую> башню, с кот<орой> мы (я и Коля) смотрели, как брыкался рыжий кирасирский конь, а седок умело его усмирял, что в ненюфарах "Озер" не сразу рассмотришь желтые кувшинки в пруду между Ц<арским> С<елом> и Павловском, что только говоря об Анненск<ом>, Г<умилев>, уже поэт-акмеист, осмелился произнести имя своего города, кот<орый> казался ему слишком прозаичным и будничным для стихов* (см. "Путь конкв<истадоров>" и "Ром<антические> цветы"), но ощущение, но трагедия любви - очевидна во всех юных стихах Г<умиле>ва. Героиня так же зашифрована, как и пейзаж -иначе и быть не могло. Ее первый портрет:

    У той жены всегда печальной
    Глаза являют полутьму,
    Хотя и кроют отблеск дальний?
    Зчем высокое чело
    Дрожит морщинами сомненья,
    И меж бровями залегло
    Веков тяжелое томленье?
    И улыбаются уста и т.д. 

И дальше:

    И в солнца ткань облачена,
    Она великая святыня
    . . . . . . . . . . . . . .
    А венценосная богиня. 

    И она же девичий труп в песне певца (стр...), она же та, кто отказалась идти за чародеем (стр...), и "Невеста дьявола", и та, кому отдан волшебный перстень с рубином - "за неверный оттенок разбросанных кос" (Ц<арица> - иль, может быть, только печальный ребенок...).** Это ее он обещает взять на вершины и показать ей величье мира.
_____________
*это Царское <Село>.
**(Ты, для кого сбирал я на Леванте)
И страшен... сумрак волос (Анна Комнена)

    Она же Русалка "Пути конк<вистадоров>" ("У русалки чарующий взгляд / У русалки печальные очи..." (Ср. "Анна Комнена": "Но очи унылы/ Как сумрак могилы/"). В 10-м году привез в подарок "Бал<ладу>":

    Тебе, подруга, эту песнь отдам,
    Я веровал всегда твоим стопам,
    Когда вела ты нежа и карая... 

    (Ср. с стих<отворением> "Она" - учиться светлой боли). Следующий период - страшные стихи в "Чужом небе": "И тая в глазах" - (прислал с дороги в Африку), "Укротитель зверей", "Маргарита", "Отравленный".
6 ноября 1962
Москва
* * *
    Когда в 1910 г. люди встречали двадцатилетнюю жену Н.Г<умилева>, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь, что стихи 10-11 гг. не начало, а продолжение.
<ноябрь 1962>

* * *
    ...кроме того он обращался к мировому фольклору. Напр<имер>, "Змей" (см. Жирм<унский> "Народный героический эпос")
    Подражание персидскому - почти перевод.
    Леопард (? м.б., мнимое сказание, мелкают библ<ейские> цитаты).
    ...петля и яма (из кого - то из пророков - записано в 1-й зап<исной> книжке).
<ноябрь 1962>

* * *
    1) Автограф "Русалки". (1904)
    2) Отчего не сказано, что парижск<ие> "Ром<антические> цветы" посвящены мне (цитата из письма Брюсову). Это же посвящ<ение> повторено в "Жемчугах" <в>1910 г.
    3) Зачем жалеть об отсутствии мемуаров врагов (Волошин, Кузмин), а не друзей (Лозинский, [и др.] Зенкевич...)
    4) Как можно придавать значение и вообще подпускать к священной тени мещанку и кретинку А.А. <Гумилеву>, кот<орая> к тому же ничего не помнит не только про Н. Гумилева, но и про собственного мужа. Единственным близким человеком в доме для Н<иколая> С<тепановича> была мать. Об отце он вообще никогда не говорил (характ<ер> Степ<ана> Яковл<евича>), над Митей открыто смеялся и так же открыто презирал. Когда Митя шел на войну, любящая супруга потребовала раздела имущества Анны Ивановны (т.е. будущего наследства) и завещания в свою пользу. "Я совсем не хочу, чтобы, если Митю убьют, А.А. на мамины деньги открыла публичный дом". Больше он о ней ни слова не сказал.
    5) О радостях земной любви (посвящение мне) 2 раза.
    6) Отчего выпали все приезды Н<иколая> С<тепановича> ко мне (Киев, Севастополь, дача Шмидта, Люстдорф) из Парижа и Петербурга.
    7) Отчего выпали: Таня Адамович (1914 - 1916), Лариса Рейснер (1916 - 1917), Арбенина (1920) и др.
    Но этому не приходится удивляться, если этой бойкой шайке удалось изъять из биографии Н<иколая> С<тепановича> даже меня. В данном случае мне жаль [не столько] Гумилева [как человека] как поэта. Все начало его творчества оказывается парнасской выдумкой ("поражает безличностью" и т. д. И это всерьез цитирует якобы настоящий биограф в 1962 г.), а это стихи живые и страшные, это из них вырос большой и великолепный поэт. (См. отзывы о Г<умилеве> Брюсова и Иванова). Его страшная сжигающая любовь тех лет выдается за леконтделилевщину, и биограф через полвека выдает это как факт непререкаемый. Неужели вся история литературы строится таким манером?
    5)* В никаких цирковых программах я не участвовала (1911 -1912), верхом не ездила (в 1912 донашивала ребенка), а когда все в Подобине или в Дубровке (летом 1913 г. Г<умилев> был в Африке) валялись на сеновале, м<ожет> б<ыть> раза два и демонстрировала свою гибкость. У Веры Ал<ексеевны Неведомской> был, по-видимому, довольно далеко зашедший флирт с Н<иколаем> С<тепановичем>, помнится, я нашла не поддающееся двойному толкованию ее письмо к Коле, но это уже тогда было так не интересно, что об этом просто не стоит вспоминать.
    Ездить верхом не умел. Конечно, в 1911 -12 гг. ездить верхом не умел, но в маршевом эскадроне Улан<ского> полка осенью 1914 г. (деревня Наволоки около Новгорода) он, по-видимому, все же несколько научился это делать, так как почти всю мировую войну провел в седле, а по ночам во сне кричал: "По коням!" Очевидно, ему снились ночные тревоги, и второй Георгий получил за нечто, совершенное на коне. А когда В.А.Ч<удовский> приезжал ко мне из П<етербурга> в Ц<арское> С<ело> верхом, Коля недоумевал, зачем это ему нужно, и говорил, что у них в полку в подобн<ых> случа<ях> спрашивали: "Что ты, голубчик, моряк?"
    Почему нигде и никогда не прочла, что развод попросила я, когда Н<иколай> С<тепанович> приехал из-за границы в 1918 , и я уже дала слово В. К. Ш<илейко> быть с ним (Об этом я рассказывала М. А. 3<енкевичу> на Серг<иевской ул.>, 7. См. в его романе 1921 г.)
    Почему этим, якобы грамотеям, не приходит в голову отметить тот довольно, по-моему, примечат<ельный> факт, что на моих стихах нет никакого влияния Г<умиле>ва, несмотря на то, что мы были так связаны, а весь акмеизм рос от его наблюдения над моими стихами тех лет, так же как над стихами Мандельштама. Георгий Иванов даже позволяет себе выдумывать прямую речь Гумилева ("Петер<бургские> зимы") по этому поводу. Что Н<иколай> С<тепанович> не любил мои ранние стихи - это правда. Да и за что их можно было любить! - Но, когда 25 марта 1911 г. он вернулся из Аддис-Абебы и я прочла ему то, что впоследствии стало называться "Вечер", он сразу сказал: "Ты - поэт, надо делать книгу". И если бы он хоть чуть-чуть в этом сомневался, неужели бы он пустил меня в акмеизм? Надо попросту ничего не понимать в Гумилеве, чтобы на минуту допустить это. Оно, впрочем, так и есть. Примерно половина этой достойной шайки (Струве...) честно не представляет себе, чем был Г<умиле>в; другие, вроде Веры Невед<омской>, говоря о Гумилеве, принимают какой-то идиотский покровительственный тон; третьи сознательно и ловко передергивают (Г.Ив<ано>в>). Ярость Одоевцевой уже совсем непонятна. А все вместе это, вероятно, называется славой. И не так ли было и с Пушкиным, и с Лермонтовым. Гумилев - поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы. Это он сказал: "На тяжелых и гулких машинах..." и еще страшнее ("Орел"-...), "Для старцев все запретные труды..." и, наконец, главное: "Земля, к чему шутить со мною..."
    Конечно, очень мило, что семейная легенда хочет (le legende veut) видеть его однолюбом и рыцарем Прекрасной Дамы - Мар<ии> Ал<ександровны> Кузьминой - Караваевой (+дек<абрь> 1911), тем более, что Н<иколай> С<тепанович> был действительно влюблен в Машу и посвятил ей весь первый отдел "Чужого неба" (это собственно стихи из Машиного альбома), но однолюбом Гумилев не был. (Когда он предложил Л.Рейснер (1916 г.) жениться на ней, а она стала ломать руки по моему поводу, он сказал: "Я, к сожаленью, ничем не могу огорчить мою жену".) В том же "Чужом небе" в следующих отделах помещены стихи, кот<орые> относятся или прямо ко мне ("Из города Киева" и "Она"), и[ли] так или иначе связанные с нашими отношениями. Их много и они очень страшные. Последним таким стихотворением были "Ямбы" (1913 г.), в кот<ором> теперь проницательные литературоведы (Г. Струве и Оцуп) начинают узнавать меня (и только потому, что, по их мнению, запахло разрывом). А где они были, когда возникали "Ром<антические> цветы" - целиком просто посвященные мне (Париж, 1908), а в "Жемчугах" 3/4 лирики тоже относится ко мне (ср. Еву в "Сне Адама", "Рощи пальм..."). Думается, это произошло пот<ому>, что к стихам Гумилева никто особенно внимательно не относился (всех привлекает и занимает только экзотика) и героиня казалась вымышленной. А то, что это один и тот же женский образ (возникший еще в "Пути конквистадоров", а иногда просто портрет (Анна Комнена), никому и в голову не приходило.
    Кроме напечатанных стихотворений того времени существует довольно много в письмах к Брюсову стихов, где эта тема звучит с той же трагической настойчивостью.
    Последний раз Гумилев вспоминает об этом в "Эзбекие" (1918) и в "Памяти" (1920?) - "Был влюблен, жег руки, чтоб волненье...", т.е. в последний год своей жизни.

* * *
    Весь цикл "Чуж<ого> неба" очень цельный и двойному толкованию не поддается. Это ожесточенная "последняя" борьба с тем, что было ужасом его юности - с его любовью. Стихотворений не очень много, они разительно отличаются от Машиного альбомного цикла и одно страшнее другого. "Укротитель зверей" с эпиграфом Фанни Аппи, "Ты совсем, ты совсем...", "И тая в глазах злое торжество" (прислал с дороги), "Маргарита" (просто мой сон), сюда же относится и не включенное парижское ("Сделалась мучительно бледна"), ничего не меняет парадный портрет "Она", где он утверждает: "...к ней иду / Учиться светлой мудрой боли / В ее истоме и бреду (ср. "Посылка в "Бал<ладе>", 1910 г.: "Когда вела ты, нежа и карая"). Тайное и самое значительное - "Товарищ от Бога"..., "Из города Киева". М<ои> попытки отшутиться.
<осень 1962>

* * *
    Несколько слов об "Пет<ербургских> зимах" (за кот<орые> автор был бит). См. стр. Черубина де Габриак. После дуэли Вяч<еслав> Иванов и Анненский были у Г<умиле>ва, а Волошин скрылся с петерб<ургского> горизонта и стал ездить в Москву.
    Лиз<авета> Иван<овна> все же чего-то не рассчитала. Ей казалось, что дуэль двух поэтов из-за нее сделает ее модной петерб<ургской> дамой и обеспечит почетное место в литературных кругах столицы, но и ей почему-то пришлось почти навсегда уехать (она возникла в 1922 г. из Ростова с группой молодежи...). Она написала мне надрывное письмо и пламенные стихи Н<иколаю> С<тепановичу>. Из нашей встречи ничего не вышло. Всего этого никто не знает. В Кокт<ебеле> болтали и болтают чушь.
    Очевидно, в то время (09-10гг.) открылась какая-то тайная вакансия на женское место в русской поэзии. И Черубина устремилась туда. Дуэль или что-то в ее стихах помешали ей занять это место. Судьба захотела, чтобы оно стало моим. Замечательно, что это как-то полупонимала Марина Цветаева. (Найти в ее "Прозе" это место). Какой, между прочим, вздор, что весь "Аполлон" был влюблен в Черубину. Кто? - Кузмин, Зноско-Боровский? - и откуда этот образ скромной учительницы. Дм<итриева> побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго, занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей.
    А вот стихи Анненского, чтобы напечатать ее, Мак<овский> действительно выбросил из перв<ого> номера, что и ускорило смерть Ин<нокентия> Феод<оровича>. (См. Ан<ненский> - Мак<овскому> письмо...) "Не будем больше говорить об этом и постараемся не думать". Об этом Цветаева не пишет, а разводит вокруг Волошина невообразимый, очень стыдный сюсюк.
<декабрь 1962>

* * *
    Сохранились письма Ларисы Рейснер ("К сожалению, я ничем не могу огорчить мою жену" - так передала мне Лар<иса> слова Н<иколая> С<тепановича>, это когда она сказала, что боится огорчить меня, выйдя за него замуж. Как я теперь думаю, весь мой протест в этом деле было инстинктивное желание сохранить себя, свой путь в искусстве, свою индивидуальность. Действитель<но> поразительно, как девочка, 10 л<ет> находившаяся в непосредственной близости от такого властного человека и поэта, наложившего свою печать на несколько поколений молодых, ни на минуту не поддалась его влиянию и, наоборот, он от внимательного наблюдения за ее творчеством как-то изменился (имею в виду "Чужое небо"), но это уже другая тема, кот<орая> скорее относится к зарождению акмеизма.
    В "Сне Адама" тот же ахматовский комплекс: "Чужая, чужая" (1909 г.).
    В 1915 г., когда уже давно все было кончено, он пишет в очень ответственном месте (с фронта):

   
<декабрь 1962>

* * *
    Я делаю это не для себя, но неверное толкование истоков поэзии Гумилева, это отсечение начала его пути, ведут к целому ряду самых плачевных заблуждений. Выбросить меня из творческой биографии Г<умилева> так же невозможно, как Л.Д.Менделееву из биографии Блока. Я не претендую ни на что после "Ямбов" (1913). О своей "страшной" любви Г<умилев> вспоминает потом только два раза:
    1) "Эзбекие" (1918) (ровно десять лет назад)
    2) "Память" (1920) первый раз с ужасом, второй, особенно значительный, звучит так:

    
    Это последние слова Гумилева о его царскосельско - парижской трагедии и кот<орые> дурные критики принимали за леконтделиливщину.
    Из нее вырос поэт, которого сейчас так ценят, оттуда его донжуанство, его страсть к путешествиям, кот<орыми> он лечил душу, и оттуда - Стихи.
7 января - в 1 час. <1963>

* * *
Гумилев и Африка

    "Шатер" - заказная книга географии в стихах и никакого отношения к его путешествиям не имеет.
    В 1908 был в Каире (Эзбекие). Путешествия было два, одно длилось полгода. Уехал он осенью 1910 г., а вернулся 25 марта ст<арого> ст<иля> 1911 г. Был в Аддис-Абебе через Джибути.
    Второй раз он уехал в 1913 г. с открытым листом от Ак<адемии> наук с племянником Николаем Леонидовичем Сверчковым (<19>19 +) (сыном сестры) для приобретений предметов быта (этнография).
    Статья - Ловля акулы (в "Ниве"). Был африканский дневник. В "Трудах и днях", что-то в "Ниве" ("Сомали"), могут быть какие-нибудь подробности. Афр<иканские> охоты. (Нарбут в Абис<синии>). Африканская лихорадка. Триптих подарил проф<ессору> Тураеву. Песни записывал.

    

    М.б., существуют письма с пути и с места.
    Забавны плакаты - запрещенье охов.
    Книга Сверчкова о пут<ешествии> 1913 г. была отдана в И<здательство> Гржебина и, по-видимому, там пропала.
    Это лекарство - "Рощи пальм" (1908?).
    Сопоставить это стихотворение с "Эзбекие", 1918 (Париж), когда новая несчастная любовь напомнила ему то, что было с ним ровно десять лет назад, т.е. в 08 году.

   

    Две мои фотографии (зимн<яя> и летн<яя>) в царскосельском Екатерининском парке на той скамейке, где Н<иколай> С<тепанович> сказал мне, что любит меня, когда он был гимназистом 7-го класса. (февраль)
<Январь 1963>

* * *
    ...Русалка потому, что я жила у моря и плавала. (Посвящения). Мой первый портрет 1904. Ср<авни>. Мой последний портрет - в "Ямбах" (1913). Затем:

  
    Донжуанство как результат нашего "романа".
    Освобождение через стихи "Чужого неба". Итог - "Ямбы" (1913). Два поздние воспоминания: 1) "Эзбекие", 1918 - ровно 10 л<ет> назад; 2) "Память" 1920 -

   
    [В этом нельзя не видеть] Из этого следует, что из той любви вырос поэт. Но из нее же вырос и Дон Жуан, и Путешественник. И донжуанством, и странствиями он лечил себя от того смертельного недуга, кот<орый> так тяжело поразил его и несколько раз приводил к попыткам самоубийства. В сущности, все рассказано в стихах всеми словами, такой молодой и неопытный поэт, конечно, еще не умел шифровать свои стихи. Стоит только выбрать нужные цитаты и сопоставить их, может быть, даже разделив на периоды.
    I. "Путь конкв<истадоров>".
    ("Русалка" (от плаванья и морского детства, авт<ограф> у меня) - первый портрет...
    Дева Луны (от лунатизма - это линия идет довольно далеко, и ее легко проследить до "Чуж<ого> неба". А выйдет Луна - затомится... и т.д.).
    II. "Ром<антические> цветы" (парижск<ое> посвящение). В письме к Брюсову пишет, что не включил "Маскарад", потому что его посвящение (де Орвиц Занетти) противоречит общему.
    В этой книге весьужас этой любви - все ее кошмары, бред и удушье. Призрак самоубийства неотступно идет за Поэтом. К этому следует добавить, что это только "избранные" стихи того периода. (См., напр<имер>, "Анна Комнена" с почти портретом). К этому времени Она становится для поэта - Лилит, т.е. злым и колдовским началом в женщине. Он начинает прозревать в ней какую-то страшную силу. Надписывает "Цветы зла": "Лебедю из лебедей - путь к его озеру". Надо вспомнить, чем он питался. Если "Charogne"* - любовное стихотворение, почему эти гиены, блудницы и т.д. не могут быть тоже любовной лиркой:

   
    Черная ревность душит, сводит с ума. Измена чудится всюду ("она Мэзи, ей все можно" - говорил из "Свет погас").
    III. "Жемчуга" ["Ч<ужое> небо"]
    Надписал: "Кесарю - Кесарево", привез, когда приехал венчаться, тогда же (1910) подарил "Балладу":

    

    (см. цикл "Беатриче".)
    IV. И последний цикл стихов в "Чуж<ом> небе"** - повесть о том, что случилось с ним и его любовью, как он с ней борется, какая она все же страшная, но в этих стихах уже и освобождение. Тут же цикл стихов из Машиного альбома. Потом - только "Ямбы".
    На дальнейшее творчество Н<иколая> С<тепановича> я не претендую. Он писал и М.Левберг (II цех без меня), и его своей "большой любви" Тане Адамович (позн<акомился> 6 января 1914 г.), и будущей жене А.Н.Энгельгардт (см. их переписку), и Арбениной, и Одоевцевой. Целый сборник посвящен парижской даме (к "Синей звезде").
<январь 1963>
____________
* Падаль (фр.). название стихотворения Ш.Бодлера.
** Я имею в виду: "Набегала тень...", "Укротитель зверей", "Ты совсем, ты совсем...". Сюда же: "Из города Киева", "Она", два акростиха, где двойственность, и парижское "Нет тебя" (1911), где и луна, и "Тебе предался я давно". И как ни странно - Товарищ от Бога. ("Маргарита" - просто запись моего сна.) Прекращаю перечисление, потому что не хочу превратиться в Лепорелло, поющего свое знаменитое ариозо "Каталог побед".

* * *
    Глаза серые два раза. (у Веры Аренс были ярко-голубые глаза). Ей он написал, что стихи ей, во время нашей длительной ссоры, а мне прислал его гораздо раньше, записанным на Обри Бердслее. (В Севастополь).
    Другое стихотворение ("Царица иль, может быть, просто капризный ребенок"), кот<орое> в том же письме он якобы обращал к О.В.Голенищевой-Кутузовой, тоже имеет другую адресатку. (Мы сидели у моря, дача Шмидта, летом 1907 г., и волны выбросили на берег дельфина. Н<иколай> С<тепанович> уговаривал меня уехать с ним в Париж- я не хотела. От этого возникло это стихотворение и еще один мой портрет в ряду других.) В 1910 г. привез "Балладу" - мне...

   

    (1910 - летом, из IV гл<авы> "Открытия Америки".) Там же ("Откр<ытие> Амер<ики>" Г<умилев> писал летом на Бульварн<ой> после Парижа):

    

____________
* Парижское стихотворение 1910 <г> "Нет тебя" описывает то, что действвительно было, но уже начинается двойственность - дневная - ночная - (и как всегда - луна). Ср. "Семирамида" и "Из города Киева".
    В "Сне Адама" опять эта "проблема женщины" (Ева и Лилит - святая и блудница). И ужас: "Чужая, чужая!" Книга "Ром<антические> цветы" 1908 целиком обращена ко мне. Когда Брюсов спросил, почему там нет "Маскарада", Г<умилев> ответил: "Потому что посвящ<ение> противоречит общему посвящению книги". Об этот ужас, "больной кошмар", разбиваются все надежды. (Укрощенье зверей:

   

    А это тот зверь, который "первым мои перекусит колени". Вторая надежда (экзот<ическое> путеш<ествие> кончается точно так же, причем и начало, и середина, и конец в одном стихотворении):

    
    Прислал из Парижа в период самоубийств, а [в том же] 1911 г.:

    

    И все время как непрерывный аккомпанемент - черная жгучая ревность.

   

____________

    * А в итоговых "Ямбах":
    Ты, для кого искал я на леванте
    Нетленный пурпур королевских мантий. 


Чужое небо

    Стихи из "Ч<ужого> неба", ко мне обращенные, несмотря на всю их мрачность, уже путь к освобождению, кот<орое>, по мнению некоторых лиц, никогда не было полным, но прдположим, что было. После "Ямбов" я ни на что не претендую. Но и в "Чуж<ом> небе" я не одна.
    Цикл стихов Маше - просто стихи из ее альбома, там же какая-то лесбийская дама (не то В.Яровая, не то Паллада), потом (уже в 14 г.) Таня Адамович, М.Левберг, Тумповская, Лариса Рейснер, А.Энгельгардт. На ком-то он собирался жениться (Рейснер), на ком-то женился (Энгельгардт), по кому-то сходил с ума ("Синяя звезда"), с кем-то ходил в мебл<ированные> комнаты (Ира?), с кем-то без особой надобности заводил милые романы (Дмитр<иева> и Лиза К<узьмина>-К<араваева>), а от бедной милой Ольги Николаевны Высотской даже родил сына Ореста (13 г.). Все это не имело ко мне решительно никакого отношения. Делать из меня ревнивую жену в 10-х годах очень смешно и очень глупо*.
<Весна 1963>
______________
*но так как я привыкла доходить до корня вещей, - мне стало ясно, что старушкам в эмиграции очень захотелось, чтобы к ним ревновала Ахматова своего мужа, что они были как минимум m-mes Виже Лебрен, Адерины Патти, Лины Кавальери, m-me de Сталь и m-me Рекамье. Это несомненно их священное право, но лучше пусть они теснятся вокруг книг Н<иколая> С<тепановича> и выбирают, кому вершки, кому корешки, и оставят меня в покое. Обо всем, что я написала в этой тетради, они не имели представления. Ни Гумилев, ни я не разглашали подробности наших отношений, эти дамы (и кавалеры) застали нас в совершенно иной (завершит<ельной>) стадии, они и не подозревали и до сих пор не подозревают о трагических годах 05-09, о том, сколько раз я разрушала наши отношения и отрекалась от него, сколько раз он, по секрету от родных, заняв деньги у ростовщика, приезжал, чтобы видеть меня (в Киев <в> 1907 <г>, на дачу Шмидта летом 07 <г> возле Херсонеса, в Севастополь, в Люстдорф <в> 1909 под Одессой, опять в Киев), как в Париже через весь город ездил взглянуть на дощечку - Boulevard Sebastopol, пот<ому> что я жила в Севастополе, как он не мог слушать музыку, потому что она напоминала ему обо мне, как он ревновал, причем, чтобы доказать его ревность по стихам, не надо пускаться на такие мелкие хитрости, как Мако (стр...), кот<орый> цитирует вторую и третью строфы (цитата) и опускает первую:

  

    Из которой следует, что ревность героини обращена отнюдь не к мужу, если уж стихи обо мне. Хотя очевидно, никакой муж и т.д., и никого я не ждала до зари. Как, наконец, получив после длительного молчания мое самое обыкновенное письмо, ответил, что он окончательно понял, что все на сввете его интересует постольку, поскольку это имеет отношение ко мне, как из моей брошки (голова и крылья орла) он сделал одно из своих самых значительных стихотворений, как от обиды и ревности ездил топиться в Трувилль и в ответ на мою испуганную телеграм<му> ответил так: "Viverai toujours"(+), как он рассказывал Ал<ексею> Толстому, что из-за меня травился на fortifications (++) (это было записано со слов Толстого).
    

    Уже когда в начале 20-х годов я руководила сборами воспоминаний о Н<иколае> С<тепановиче>, я называла эти и еще очень многие женские имена, не для сплетен, разумеется, а для того чтобы указать, к кому что относится.
    Ошибка современных зарубежных литературоведов заключается главным образов в том, что они <видят> автобиографию только в "Ямбах". После "Ямбов" Гумилев вспоминает о своем молодом бреде два раза. I. "Эзбекие" (1918 г. в Париже, когда он переживал очень глубокое чувство к "Синей звезде"). (Цитата.) II. "Память" - тут он прямо всеми словами говорит, что он повесил вывеску поэта/над дверьми в мой одинокий дом", т.е. оттуда пошли стихи.

* * *
    В августе 1911 г. Н<иколай> С<тепанович> и я поехали из Слепнева в Москву. В ресторане "Метрополя" завтракали с С.А.Поляковым (издателем "Весов"). Он подробнейшим образом объяснял нам, отчего он закрыл "Весы", что очень огорчало Гумилева. Оказывается, дело было в том, что тогдашняя молодежь пошла не за Брюсовым, а за Белым, и тогда Брюсов решил, что "Весам" не быть. Потом у нас в гостинице был сам Белый. Брал у Г<умилева> стихи в альманах "Мусагет".
<май 1963>

* * *
    Я совершила по этой поэзии долгий и страшный путь и со светильником и в полной темноте, с уверенностью лунатика шагая по самому краю. Сама я об этом не писала ни тогда, ни потом. Кроме двух стихотворений - одно [из них] даже напечатано*, но описанию домашних ночных страхов царск<осельского> дома посвящена одна из семи "Ленинградских элегий" - 1921 г. ("В том доме было очень страшно жить...").
    Я знаю главные темы Гумилева. И главное - его тайнопись.
    В последнем издании Струве отдал его на растерзание двум людям, из которых один его не понимал (Брюсов), а другой (Вяч<еслав> И<ванов>) - ненавидел.
    Мне говорят, что его (Гл<еба> Струве) надо простить, потому что он ничего не знает. Я тоже многого не знаю, но в таких случаях избегаю издавать непонятный мне материал. Писать про мать сына Гумилева Ореста, ныне здравствующую (О.Н.Высотскую), что "не удалось выяснить, кто это", считать женой Анненского жену его сына (Кривича) Наталию Владимировну, рожд<енную> фон Штейн, сообщать, что адмирал Немитц был расстрелян вскоре после Гумилева**, и этим препятствовать выходу стихов Н<иколая> С<тепановича> на родине, жалеть, что нет воспоминаний Волошина и Кузмина, называя их друзьями, в то время как они были лютые враги, приводить впечатления 8-лет<него> Оцупа о внешности Г<умилева>, верить трем дементным старухам (А.А.Гумилевой, В.А.Неведомской, И.Одоевцевой), все забывшим, всем мощно опошляющим и еще сводящим какие-то свои темные счеты - все это едва ли достойное занятие, когда дело идет о творчестве и жизни большого поэта и человека сложного и исключительного.
____________
* "И когда друг друга проклинали" и "Пришли и сказали: "Умер твой брат".
** Недавно мы чествовали 83-летие первого советского адмирала Немитца. (см. "Литературная Россия", 1963, N.) - прим. Анны Ахматовой.

    Но, конечно, Гл<ебу> Струве еще далеко до озарений 83-л<етнего> Маковского, о которых придется говорить отдельно.
    В Петербурге Маковского никто никогда не принимал всерьез. Его называли и "моль в перчатках". Таким он и остался, приобретя в эмиграции все, что полагалось там приобрести*. Кроме того, он, по-видимому, попал в какой-то специфический слепневский кружок (Митя Караваев - pere Dm, Дима Бушен, Вера Неведомская, Оля Оболенская), прямо хоть в Дубровку к Ермоловым ехать на именины, но они не поехали в Дубровку, а занялись на досуге пустыми и зловредными сплетнями о людях, которые уже не могли защитить себя - о Гумилеве и обо мне. В начале этого очерка я привожу ряд доказательств, теперь прошу читателя самого судить.
    Поступить так толкают меня не личные соображения, а уважен<ие> к памяти так страшно погибшего поэта. Отсечение его корней или неверное толкование истоков творчества никогда не помогло понять и его расцвет.
9 мая. День победы

_____________
* Надо думать, что у старика (С.К.М<аковского>) в эмиграции были очень жестокие враги, которые так беспощадно расправились с ним. Выдумка про мою ревность совершенно бесподобна. У Масо или не было моих книг, или он не удосужился их перечитать. А там ведь все написано. (Напр<имер>: "Я плакала и кялась...", "Муж хлестал меня узорчатым".) Про первое из этих стихотворений (1911 г.) Н<иколай> С<тепанович> довольно язвительно сказал: "Ты пишешь по образцу украинской песни:

   
    Но все-таки ему принадлежат "бродячие строчки":

    
    И напечатанные во время войны:

    

    Бесконечное жениховство Н<иколая> С<тепановича> и мои столь же бесконечные отказы наконец утомили даже мою кроткую маму, и она сказала мне с упреком: "Невеста неневестная", что показалось мне кощунством. Почти каждая наша встреча кончалась моим отказом выйти за него замуж. А "papa Maco" пишет: "Он не торопился жениться". Нет, Серг<ей> Конс<тантинович>, он очень торопился.
    ** Сиренный стих из Вил<она> баллады о дамах... "Au voix de sirene". - прим. Анны Ахматовой.

* * *
Маргарита
    Мне в юности приснился странный сон, будто кто-то (правда, не помню кто) мне говорит: "Фауста вовсе не было - это всё придумала Маргарита... а был только Мефистофель...". Не знаю, зачем снятся такие страшные сны, но я рассказала мой сон Н<иколаю> С<тепановичу>. Он сделал из него стихи. Ему была нужна тема гибели по вине женщины - здесь сестры.
Канатная плясунья
    В другой главе я объяснила глубокие корни этого стихотворения и указала место, которое оно занимает в поэзии Гумилева. (ср. "Игры" - заклинание зверей).
    Здесь ограничусь тем, что напомню ст<ихотворение> "Догорала тень...". В них соседние темы. (Страшная женщина.) С ними почти одновременно - "Из города Киева"*, где автор - добрый малый, кот<орый> думал - забавницу, гадал - своенравницу, веселую птицу - певунью. Тоже мне - stile russe!
<август 1963>
___________
* "из логова змиева" - меня за гибкость называли - женщина-змея.

* * *
Луна
    1) Семирамида, вероятно, посвящ<ена> И.Ф.А<нненскому> потому, что он ее похвалил. Других причин нет, но она ("Семир<амида>"), очевидно, примыкает к антилунным стихам ("А выйдет луна, затомится", 1911. "Жену, что слишком была красива / И походила на луну", конец - "Нет тебя тревожней и капризней" (цитата...) и "Я отдал кольцо этой деве Луны", то "Лунная дева, то дева земная", а еще просил отдать насовсем две мои "бродячие строчки":

    
    А Семирамида, кроме того, еще и мужеубийца. А это тоже его тема. См. "Ч<ужое> небо" - "Отравленный" и его корни в "Жемчугах":

    

    Сразу три слоя... Обо всем этом никто никогда ни слова не сказал.
<август 1963>

* * *
    Никому не приходит в голову сравнить поведение трех героинь его стихов: 1) Семирамиды -

    .
    2) Юродивой новобрачной из города Киева, из логова змиева -

   

    3) И собственной подруги жизни (Париж, 1910, "Нет тебя тревожней и капризней...")
    4) А еще в Царском Селе Гумилев напишет:

    а дева Луны - это труп из баллады, за которую король убил певца.
<лето 1963>

* * *
    1. Н<иколай> С<тепанович> говорил, что согласился бы скорее просить милостыню в стране, где нищим не подают, чем перестать писать стихи.
    2. Когда в 1916 г. я как-то выразила сожаление по поводу нашего в общем несостоявшегося брака, он сказал: "Нет - я не жалею. Ты научила меня верить в Бога и любить Россию".
    3. Сейчас, как читатель видит, я не касаюсь тех особенных, исключительных отношений, той непонятной связи, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями, где я называюсь "тот другой" ("И как преступен он, суровый"), который "положит посох, улыбнется и просто скажет: "Мы пришли"". Для обсуждения этого рода отношений действительно еще не настало время. Но чувство именно этого порядка заставило меня в течение нескольких лет (1925 -1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Г<умиле>ва.
    Этого не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики (Георгий Иванов). Три раза в одни сутки я видела Н<иколая> С<тепановича> во сне, и он просил меня об этом (1924. Казанская, 2).
    Царское Село в стихах Н<иколая> С<тепановича> как будто отсутствует. Он один раз дает его как фон к стихотворению "Анненский" ("Последний из царскосельских лебедей". Сам царскосельским лебедем быть не хочет).
    Однако это не совсем так. Уже в поэмах "Пути конквистадоров" мелькают еще очень неуверенной рукой набросанные очертания царскосельских пейзажей и парковая архитектура (павильоны в виде античных храмов). Но все это не названо и как бы увидено автором во сне. Не легче узнать во "дворце великанов" - просто башню-руину у Орловских ворот. Оттуда мы действительно как-то раз смотрели, как конь золотистый (кирасирский) "вставал на дыбы".
    Еще царскосельское впечатление (как мне сказал Гумилев):

  

    А это где-то около Большого Каприза и на пустыню Гоби мало похоже.
    Третье - в стихотворении "Озера", "печальная девушка" - это я. Написано во время одной из наших длительных ссор. Н<иколай> С<тепанович> потом показывал мне это место. Ненюфары, конечно, желтые кувшинки, а ивы действительно были. Ц<арское> С<ело> было для Н<иколая> С<тепановича> такой унылой низменной прозой.

    Две мои фотографии в царскосельск<ом> парке (зимняя и летняя) в 20-х годах сняты на той скамейке, где Н<иколай> С<тепанович> впервые сказал мне, что любит меня (февраль...).
    Его решение больше не жить, если я не уеду с ним (на Пасхе 1905), вероятно, точно отражено в "Трудах и днях" - их у меня нет сейчас под рукой.
    Записать Духов день в Бежецке 1918. Церковный звон, зеленый луг, юродивый ("Угодника раздели!"). Н<иколай> С<тепанович> сказал: "Я сейчас почувствовал, что моя смерть не будет моим концом. Что я как-то останусь... может быть".
    (Недавно, <в> 1963 г., Лида Аренс сказала мне, что стих<отворение> "Андрогин" относится к ней, а Зоя Аренс призналась, что в страшные времена сожгла два письма Н<иколая> С<тепановича>.)
записала в декабре 1963

об акмеизме

    ...Гум<илев> имел намерение опереться на Брюсова, кот<орый> вел систематическую борьбу с "Орами", - т.е. Вячеславом Ивановым*. Вместо этого Брюсов стал бешено защищать символизм, кот<орый> он сам только что объявил конченным, а манифест Гумилева назвал опоздавшим на два года документом, к тому же списанным с "Заветов символизма" Вячеслава Иванова. Что могло быть убийственнее!
    Как известно, манифест Г<умилева> вызвал мощную бурю протестов, негодования, издевательства. Мы стали настоящими "poetes maudits". Отчего же, спрашивается, "Заветы символизма" прошли совершенно незамеченными. А дело в том, что опытнейший литературный политик Б<рюс>ов стал бить из тяжелых, как сказали б на фронте.
    Милый, но наивный Мочульский многого не допонял в Брюсове.
    В<алерий> Я<ковлевич> принадлежал к тем поэтам мыслителям (таков был и Пастернак), кот<орые> считают, что на страну довольно одного поэта и этот поэт - это сам мыслитель.
_____________
* с. Мочульский "Валерий Брюсов", стр...
** проклятые поэты (фр.).

    В данном случае, примеряя маски, Брюсов решил, что ему (т.е. единственно истинному и Первому поэту) больше всего идет личина ученого неоклассика.
    Акмеисты все испортили, - приходилось вместо покойного кресла дневного ясного неоклассика (т.е. как бы Пушкина ХХ в.) опять облекаться в мантию мага, колдуна, заклинателя, и со всей свойственной ему яростью, грубостью и непримиримостью Брюсов бросился на акмеистов.
    А Белый еще лучше! - он просто придумал, что дал <...>
    Я отчетливо помню то собрание Цеха (очень 1911, у нас, в Царском), когда было решено отмежеваться от символистов, с верхней полки достали греческий словарь (не Шульц ли!) и там отыскали - цветение, вершину. Меня, всегда отличавшуюся хорошей памятью, просили запомнить этот день. (Записать никому не приходило в голову.) Что, как вы видите, я и сделала... Из свидетелей этой сцены жив один Зенкевич. (Городецкий хуже, чем мертв).
    Стихи Нелли как брюсовская реакция на успех моих ранних стихов. Когда просиял Пастернак, Брюсов, как известно, стал подражать ему. На вечере женской поэзии Б<рюс>ов выступал против меня, - очевидно, в честь Адалис (см. воспоминания Цветаевой). Затем объявил Адалис неоакмеисткой, как бы перешагнув через нас и объявив совершенно конченными.
    (Вообще символисты относились друг к другу, как пауки в банке. [Вот что] пишет Белый, в 19.. пытавшийся объединить три журнала - "Весы", "Перевал" и "Золотое руно": "Чтобы из трех батарей обстреливать злую башню Вяч<еслава> Иванова.)
<февраль 1965>

Pазъяснение одного недоразумения

    Теперь настает очередь Маковского. Сейчас прочла у Др<айвера>, что они, Маковские, почему<-то> стали моими конфид<ентами>, и против воли Гумилева. Сер<гей> Конст<антинович> напечатал мои стихи в "Аполлоне" (1911). Я не позволю оскорблять трагическую тень поэта нелепой и шутовской болтовней, и да будет стыдно тем, кто напечатал этот вздор.
    Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, что Н<иколай> С<тепанович> и не думал от меня скрывать. Он действительно советовал мне заняться каким-нибудь другим видом искусства, напр<имер>, танцами ("ты такая гибкая".) Осенью 191 г. Гум<илев> уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилевском доме (Бульварная, д<ом> Георгиевского), как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом, к Вале Срезневской, тогда еще Тюльпановой), побывала и у мамы в Киеве, и сходила с ума от "Кипарисового ларца". Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться. А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала: "А вот моему мужу не нравится". Это запоминали, раздували, наконец, это попало в чьи-то мемуары, а через полв<ека> из этого возникла гадкая злая сплетня, преследующая "благородную цель" - изобразить Гумилева не то низким завистником, не то человеком, ничего не понимающим в поэзии. "Башня" ликовала...
    25 марта 1911 г. (Благовещенье ст<арого> стиля) Гумилев вернулся из своего путешествия в Африку (Аддис-Абеба). В нашей первой беседе он, между прочим, спросил меня: "А стихи ты писала?" я, тайно ликуя, ответила: "Да". Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: "Ты поэт - надо делать книгу". Вскоре были стихи в "Аполлоне" (1911, N 4.)...
    Вернувшись в Царское Село, Коля написал мне два акростиха (они в моем альбоме) - "Ангел лег у края небосклона" и "Аддис-Абеба - город роз". В те же дни он сочинил за моим столиком "Из города Киева" - полушутка, полустрашная правда. Снова признанье своего бессилья в нашей вечной борьбе, о котором столько говорится в прошлых стихах (... "И оставался хром, как Иаков"). Я сечас записала про акростихи, потому что, кажется, забыла показать их Аманде и даже не помню, датированы ли они в моем альбоме. Замечание, что Гумилеву разонравились мои стихи, вызывает некоторое недоумение.
    По тогдашним правилам поведения ему совсем не подобало печатно хвалить стихи своей жены. Это теперь Арагон всех растлил, да и я бы этого не потерпела*. Довольно того, что он сочуственно отозвался о "Четках" (1914, "Ап<оллон>", N...).
<апрель 1965>
_____________
*Однако, в ненапечат<анн>ом письме в издании Г.Иван<ова> "писем [кажется] есть мое имя. Там Гум<илев> поругивает Жоржика, а тот счел за благо оздержаться от включения его в редак<тированный> им сборник.

    Тринадцатая осень века, т.е., как оказалось потом, последняя мирная, памятна мне по многим причинам, о которых здесь не следует говорить, но кроме всего я готовила к печати мой второй сборник - "Четки" и, как всегда, жила в Царском Селе. В это время я позировала Анне Михайловне Зельмановой - Чудовской, часто ездила в Петербург и оставалась ночевать "на тучке".
    Гум<илев> приехал домой только утром. Он всю ночь играл в карты и, что с <ним> никогда не случалось, был в выигрыше. Привез всем подарки: Леве - игрушку, Анне Ивановне - фарфор<овую> безделуш<ку>, мне - желтую восточную шаль. У меня каждый день был озноб (t.b.c.), и я была рада шали. Это ее Блок обозвал испанской, Альтман на портрете сделал шаль шелковой, а женская "молодежь тогдашних дней" сочла для себя обязательной модой. Подробно изображена эта шаль на плохом портрете Ольги Людвиговны Кард<овской>.
<апрель 1965>
    Как всегда бывало в моей жизни, случилось то, чего я больше всего боялась. Бульварные, подтасованные, продажные и просто глупые мемуары попали в научные работы. Первый попался на эту удочку Бруно Карневали (Падуанский сборник - предисловие), но он сравнительно легко отделался.
    Второй жертвой стал С.Драйвер. Его случай тяжелее. Из-за этого вся работа не может приобрести нужный тон. Вначале он говорит, что его объект - легендарен, а затем подробно рассказывает, как какую-то унылую молчаливую женщину постепенно бросает ее совершенно несимпатичный муж...
    С 1904 г. по 1910 (начная с "Русалки") можно проследить наши отношения, зафиксированные в "Трудах и днях" и абсолютно неизвестные "мемуаристкам" типа Неведомской и А.А.Гумилевой, и вообще моим биографам.
    Нельзя просто сказать - напечатал "Ром<антические> цветы" и посвятил их Ахматовой и ... точка, в то время как это почти поэтизирован<ная> история его любви (ей же посвяще<ны> "Радости земной любви"), его отчаяния, его ревности... (см. А.Н.Т<олстой> о самоуб<ийстве>).
    Тема музыкально растет, вытекает в "Жемчугах" и расплавляется в "Чужом небе". А Вера Алексеевна усмотрела "И тая в глазах злое торжество", а здесь и [покоритель] заклинатель (заветная тема покорения природы), и тот, кто говорит: "Зверь тот свернулся у вашей кровати". Она хихикает от колдуньи "Из г<орода> Киева", не понимая, что в то же время (1911 г.) написаны "Она" и "Нет тебя" (1910. париж).
    (На его путеш<ествия> можно пожертвовать один абзац (о том, куда я ездила, нет ни слова, напр<имер>, в Париж в 1911 г., в Киев - к маме много раз, в Крым (юго-зап<адный>) в 1916.
    Советую вместо кусков перепутан<ной> биографии Г<умилева> написать самым подробнейшим образом, каким он был для молодежи и даже <в> 30-е годы, и удивительно, что поэт, влиявш<ий> на целые поколения после своей смерти, не оказал ни малейшего влияния на девочку, которая была с ним рядом и к которой он был привязан так долго огромной трагической любовью ( а м.б., именно поэтому). Это сократит работу преписывания Струве и придаст неожид<анный> интерес, да еще покажет, какой заряд творческ<ой> энергии был заложен в эту душу. Вот эта тема, над которой стоит поработать, но не стоит походя называть Гумилева учеником Брюсова и подражателем Леконт де Лиля и Эредиа. Это неверно, тысячу раз сказано, затрогано такими ручками! Дешево, вульгарно и к теме дис<сертации> (Ах<матова>) не имеет никакого отношения. Лучше скажем, что Г<умилев> поэт еще непрочитанный и человек еще не понятый. Теперь уже кто-то начинает догадываться, что автор "Огн<енного> стола" был визионер, пророк, фантаст. Его бешеное влияние на современную молодежь (в то время как Брюсов хуже, чем забыт).
    <...>
    Иначе при первом прикосновении к биогр<афии> Г<умилева> живых рук все мгновенно превратится в кучу зловонного мусора. Нап<ример>, новелла Неведомской о "Сельском цирке" или ее наглое улюлюканье по поводу его неумения ездить верхом. Во-первых, это не имеет ни малейшего отношения к теме дис<сертации>, т.е. <к> Ахматовой, во вторых, так, вероятно, было в 1912 г. (послед<нее> слепневское лето Гумилева), и поэту вовсе необязательно быть жокеем, а кроме того, надо думать, что этому искусству Г<умилев> все же несколько подучился через два года в маршевом эскадроне лейб-гвардии уланского полка, в деревне Наволоки около Новгорода (куда я к нему ездила), потому что второй Георгий он получил за нечто, совершенное в строю, и дни и ночи проводил в седле. Даже дома во сне страшным голосом кричал: "По коням". Можно себе представить,что ему снилось.
    Мой совет: убрать какую-то побочную ублюдочную биографию Г<умилева>, заменить ее моей (по возможности). М.б., даже стоит дождться опуса Хейт - Левенсон, кот<орый> должен дать гигантский материал, кот<орый> с легкостью уничтожит работу С.Драйвера, бред Маковского, вранье Г.Иванова и мещанские сплетни старушек. Им и в голову не приходит, что никакой seclusion after the "tragic events"* не было. Печатались стихи всюду и книги. Стала членом Правления Дом<а> иск<усств> и Дома лит<ераторов>. Наоборот, я именно тогда и возникла (выступления, журналы, альманахи), потому что рассталась с Вл<адимиром> Каз<имировичем> Ш<илейко>. Это он, одержимый своей сатанической ревностью, не пускал меня нникуда. Я оставила его навсегда весной 1921 и летом написала большой цикл стихов ("Путник милый" - "Заплаканная осень" 15 сент<ября>), из кот<орых> возник сборник "Anno Domini".
    Не скажу, чтобы было особенно приятно видеть себя и Колю глазами мелкого жулика Г.Иванова, абсолютно впавшего в детство, [но почему-то] злобствующего, умираюшего от зависти С.Маковского и убогих и мещанских сплетниц, вроде Веры Неведомской (с кот<орой> Гум<илев> был мельком в связ<и>), и А.А.Гумилевой-Фрейгант, с которой Коля слова не сказал. (Когда Митя шел на войну, А<нна> А<ндреевна> потребовала у него завещание в ее пользу (?!). Коля сказал: "Я не хочу, чтобы мамины деньги (братья были не деленные) Аня употребила на устройство публ<ичного> дома".
___________
*уединение после трагических событий (англ.)

    Кроме всего прочего, все эти персонажи были совершенно чужды нашей жизни, ничего в ней не понимали, хотят заработать на этом деле какие-то деньги или имя.
    Критика источников в современном литературоведении - насущная задача (знаю по пушкиноведению).
    Одна зависть - самая слепотствующая из страстей, какие ее деяния, страшно подумать!
    Надо сказать, что С.Драйвер попал во все подставленные ему западни - не пропустил ни одной. Нигде не усомнился - поверил всем.

    К библиографии тоже стоит отнестись иначе. Напр<имер>, Шагинян - только дневник (1923), а что она писала раньше!
    А я, наконец, не согласна! Я не хочу, чтобы мне подсовывали какую-то чужую и мне отвратительную жизнь и старались уверить меня, что я ее прожила, а она просто - плод воображения 5-6 каких-то подозрительных личностей (в основном выживших из ума).

    А еще, милый Сэм, нельзя говорить, что меня взрастили какие-то "петерб<ургские> салоны", между тем как я попала в эти салоны со стихами, которые создали мою известность. (Стихи зимы 1910 - 1911 г.)
    <...>
    Меня не печатали 25 лет. (С 25 до 40 и с 46 по 56). Это отнюдь не значит, что я не писала 25 лет. Во второй антракт я писала "Поэму без Героя", в первый - "Реквием" (1935 - 1940), "Русский трианон" (уцелели отрывки) и ряд не самых моих дурных стихотворений. Вы говорите, что кончаете 22 годом. Добро вам, но "Лотова жена" и "Муза" - 1924, "Последний тост" - 1934 и т.д., и "Если плещется", 1 дек<абря> 1928 г.
    Всем, что я сегодня (18 мая 1965, Комарово) здесь пишу, я меньше всего хочу оправдаться. Я, может быть, скажу о себе нечто во много раз худшее, чем все они, но это будет по крайней мере - правда.
    Нашу переписку (сотни писем и десятки tel) мы сожгли, когда женились, уже понимая, что это не должно существовать.
    На фото надпись из "Fleurs du Mal"*:

   

    Надпись на этой книге:
    "Лебедю из лебедей - путь к его озеру".
    Посвящение мне, А.А.Гор<енко> - "Русалки", 1903. Автограф, каким-то чудом уцелевший у меня, - могу прислать вам фото, так же как надпись на парижских "Романтических цветах". Мой экземпляр на papier japon*** или что-то в этом роде - единственный в мире.
    Вот и все. Подумайте - нет ни обиженной талантливой девочки, ни мужа- тирана, ни конфидента - Маковского.
    О моей роли в зарождении акмеизма здесь говорить неуместно.
<18 мая 1965>
_____________
* Цветы зла (фр.), назв. книги стихов Ш. Бодлера.
**

    

*** Японская бумага (англ.).

    Для Аманды. <...> Взять цитату из письма Гум<илева> к Сол<огубу> (с фронта).
    Во-первых, там находим растроение себя, столь характерное для Гумилева: поэт - воин - путешественник, причем он явно отдает предпочтение двум последним. Ср<авнить> одно из [последних] поздних и замечательнейших стихотворений Г<умилева> "Память" (цитаты), а также его парижский портрет-триптих. (Гончарова). А еще в 13 г. "Пятистоп<ные> ямбы", где то же построение.
    Во-вторых, в этом письме Гумилев совершенно недвусмысленно говорит о своей горькой литературной судьбе. Добро Глебу Струве утверждать, что Г<умилев> прославился после "Жемчугов" (1910) и его (Шлебины) товарищи по ком<мерческому> училищу зачитывались "Капитанами". Сам поэт прекрасно знал, что такое лит<ературный> успех и еще лучше знал, что успеха не имел. В 1918 г. он писал Лоз<инскому> из Лонд<она>, чтобы тот купил его книги (кажется, "Чуж<ое> небо", П., 1912) и послал ему, уверенный, что их можно достать в любой кн<ижной> лавке.
    И не только от несчастной любви (как мы видели выше), но и от литературных неудач и огорчений Гумилев лечился путешествиями.
    К сожалению, даже такие явные вещи недоступны для наших исследователей, а все-таки, когда пишешь о стихах, следует заниматься и столь элементарным их подтекстом, а не только тупо повторять, что Г<умиле>в - ученик Брюсова и подражатель де Лиля и Эредиа. Дело в том, что и поэзия, и любовь были для Гумилева всегда трагедией. Оттого и "Волшебная скрипка" перерастает в "Гондлу". Оттого и бесчисленное количество любовных стихов кончается гибелью (почти все "Ром<антические> цветы"), а война была для него эпосом, Гомером, и когда он шел в тюрьму, то взял с собой "Илиаду". А путешествия были вообще превыше всего и лекарством от всех недугов ("Эзбекие", цитата). И все же и в них он как будто теряет веру (временно, конечно). Сколько раз он говорил мне о той "золотой двери", которая должна открыться перед ним где-то в недрах его блужданий, а когда вернулся в 1913 <году>, признался, что "золотой двери" нет. (См. "Пятист<опные> ямбы"). Это было страшным ударом для него.

Примечание N 2
    Он так любил "У самого моря", что просил меня посвятить ему эту поэму.
Примечание N 3
    могло бы называться - "На ком женился Гумилев" или "За кого вышла замуж Ахматова".

. . .
    По мнению одних (D.D.Di Sarra) - модная петербургск<ая> поэтесса, хозяйка ввеликолепного салона на Фонтанке, вышла замуж в 1910 <году> за путешественника, поэта и искусного организатора литературных групп. (См. Мочульск<ий> "Андрей Белый".) По мнению других (Глеб Струве), уже знаменитый после "Жемчугов" Н.Гумилев женился в Киеве на дочери отс<тавного> инж<енера>-мех<аника> флота А.Горенко. Еще: Гум<илев>, глава акм<еистов>, открывает Ахм<атову> (нем<ецкая > цитата). (И такое приходится читать чуть не каждый день*.) Некоторые прибавляют: которую он встречал [уже] еще в Царском Селе.
____________
*...del salotto letterario ch'essa teneva sulla Fontanka a Pietroburgo … a veva sposato nel 1910 N.G. que eccelleva come viaggiatore fantastico come poeta ed abite organisatore di gruppi letterari*. - прим. Анны Ахматовой.
...литературного салона (кружка), находившегося на Фонтанке в Петербурге... Женились в 1910. Н<иколай> Г<умилев> был знаменит как фантастический путешественник, как поэт и как основатель литературной группы (направления) (итал.).

    Разумеется, из этих двух страниц, которые я написала сегодня, можно сделать не очень тонкую книжку, но это я предоставляю другим, напр<имер>, авторам диссертаций о Гумилеве, кот<орые> до сих пор пробавляются разговорами об ученичестве у Брюсова и подража<нии> Леконт де Лилю и Эредиа.
    И где это они видели, чтобы поэт с таким плачевным прошлым стал автором "Памяти", "Шестого чувства" и "Заблудившегося трамвая", тончайшим ценителем стихов ("Письма о русской поэзии") и неизменным best seller'ом, т<о> е<сть> его книги стоят дороже всех остальных книг, их труднее всего достать. И дело вовсе не в том, что он запрещен -мало ли кто запрещен. По моему глубокому убеждению, Г<умилев> поэт еще не прочитанный и по какому-то странному недоразум<ению> оставшийся автором "Капитанов" (1909 г.), которых он сам, к слову сказать, - ненавидел.

    Разочарование в войне Г<умилев> тоже перенес, и очень горькое:

    
    Но потом (1921) он любил вспомина<ть> себя солдатом:

    

    И в "Пятистопных <ямбах>" и в "Памяти" последнюю полную гармонию несет только религия. (Цитаты.) 
 Анна Ахматова "Подорожник"
	


***

Сразу стало тихо в доме,
Облетел последний мак,
Замерла я в долгой дреме
И встречаю ранний мрак.

Плотно заперты ворота,
Вечер черен, ветер тих.
Где веселье, где забота,
Где ты, ласковый жених?

Не нашелся тайный перстень,
Прождала я много дней,
Нежной пленницею песня
Умерла в груди моей.
1917

***

Ты - отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну,
Наши песни, и наши иконы,
И над озером тихим сосну.

Для чего, лихой ярославец,
Коль еще не лишился ума,
Загляделся на рыжих красавиц
И на пышные эти дома?

Так теперь и кощунствуй, и чванься,
Православную душу губи,
В королевской столице останься
И свободу свою полюби.

Для чего ж ты приходишь и стонешь
Под высоким окошком моим?
Знаешь сам, ты и в море не тонешь,
И в смертельном бою невредим.

Да, не страшны ни море, ни битвы
Тем, кто сам потерял благодать.
Оттого-то во время молитвы
Попросил ты тебя вспоминать.
1917. Слепнево

***

Просыпаться на рассвете
Оттого, что радость душит,
И глядеть в окно каюты
На зеленую волну,

Иль на палубе в ненастье,
В мех закутавшись пушистый,
Слушать, как стучит машина,
И не думать ни о чем,
Но, предчувствуя свиданье
С тем, кто стал моей звездою,
От соленых брызг и ветра
С каждым часом молодеть.
1917

***

И в тайную дружбу с высоким,
Как юный орел темноглазым
Я, словно в цветник предосенний,
Походкою легкой вошла.
Там были последние розы,
И месяц прозрачный качался
На серых, густых облаках...
1917. Петербург

***

Словно ангел, возмутивший воду,
Ты взглянул тогда в мое лицо,
Возвратил и силу и свободу,
А на память чуда взял кольцо.
Мой румянец жаркий и недужный
Стерла богомольная печаль.
Памятным мне будет месяц вьюжный,
Северный встревоженный февраль.
Февраль 1916
Царское село

***

Когда о горькой гибели моей
Весть поздняя его коснется слуха,
Не станет он ни строже, ни грустней,
Но, побледневши, улыбнется сухо.
И сразу вспомнит зимний небосклон
И вдоль Невы несущуюся вьюгу,
И сразу вспомнит, как поклялся он
Беречь свою восточную подругу.
1917

***

Пленник чужой! Мне чужого не надо,
Я и своих-то устала считать.
Так отчего же такая отрада
Эти вишневые видеть уста?

Пусть он меня и хулит и бесславит,
Слышу в словах его сдавленный стон.
Нет, он меня никогда не заставит
Думать, что страстно в другую влюблен.

И никогда не поверю, что можно
После небесной и тайной любви
Снова смеяться и плакать тревожно
И проклинать поцелуи мои.
1917

***

Я спросила у кукушки,
Сколько лет я проживу...
Сосен дрогнули верхушки,
Желтый луч упал в траву.
Но ни звука в чаще свежей,
Я иду домой,
И прохладный ветер нежит
Лоб горячий мой.
1919

***

По неделе ни слова ни с кем не скажу,
Все на камне у моря сижу,
И мне любо, что брызги зеленой волны,
Словно слезы мои, солоны.
Были весны и зимы, да что-то одна
Мне запомнилась только весна.
Стали ночи теплее, подтаивал снег,
Вышла я поглядеть на луну,
И спросил меня тихо чужой человек,
Между сосенок встретив одну:
- Ты не та ли, кого я повсюду ищу,
О которой с младенческих лет,
Как о милой сестре, веселюсь и грущу? -
Я чужому ответила: - Нет!
А как свет поднебесный его озарил,
Я дала ему руки мои,
И он перстень таинственный мне подарил,
Чтоб меня уберечь от любви.
И назвал мне четыре приметы страны,
Море, круглая бухта, высокий маяк,
А всего непременней - полынь...
И как жизнь началась, пусть и кончится так.
Я сказала, что знаю: аминь!
1916. Севастополь

***

В каждых сутках есть такой
Смутный и тревожный час.
Громко говорю с тоской,
Не раскрывши сонных глаз.
И она стучит, как кровь,
Как дыхание тепла,
Как счастливая любовь,
Рассудительна и зла.
1917

***

Земная слава как дым,
Не этого я просила.
Любовникам всем моим
Я счастие приносила.
Один и сейчас живой,
В свою подругу влюбленный,
И бронзовым стал другой
На площади оснеженной.
1914

***

Это просто, это ясно,
Это всякому понятно,
Ты меня совсем не любишь,
Не полюбишь никогда.
Для чего же так тянуться
Мне к чужому человеку,
Для чего же каждый вечер
Мне молиться за тебя?
Для чего, бросив друга
И кудрявого ребенка,
Бросив город мой любимый
И родную сторону,
Черной нищенкой скитаюсь
По столице иноземной?
О, как весело мне думать,
Что тебя увижу я!
1917

***

О нет, я не тебя любила,
Палима сладостным огнем,
Так объясни, какая сила
В печальном имени твоем.

Передо мною как колени
Ты стал, как будто ждал венца,
И смертные коснулись тени
Спокойно юного лица.

И ты ушел. Не за победой,
За смертью. Ночи глубоки!
О, ангел мой, не знай, не ведай
Моей теперешней тоски.

Но если белым солнцем рая
В лесу осветится тропа,
Но если птица полевая
Взлетит с колючего снопа,

Я знаю: это ты, убитый,
Мне хочешь рассказать о том,
И снова вижу холм изрытый
Над окровавленным Днестром.

Забуду дни любви и славы,
Забуду молодость мою,
Душа темна, пути лукавы,
Но образ твой, твой подвиг правый
До часа смерти сохраню.
Лето 1917

***

Я слышу иволги всегда печальный голос
И лета пышного приветствую ущерб,
А к колосу прижатый тесно колос
С змеиным свистом срезывает серп.

И стройных жниц короткие подолы,
Как флаги в праздник, по ветру летят.
Теперь бы звон бубенчиков веселых,
Сквозь пыльные ресницы долгий взгляд.

Не ласки жду я, не любовной лести
В предчувствии неотвратимой тьмы,
Но приходи взглянуть на рай, где вместе
Блаженны и невинны были мы.
1917. Слепнево

***

Как страшно изменилось тело,
Как рот измученный поблек!
Я смерти не такой хотела,
Не этот назначала срок.
Казалось мне, что туча с тучей
Сшибется где-то в вышине
И молнии огонь летучий
И голос радости могучей,
Как Ангелы, сойдут ко мне.
1913

***

Я окошка не завесила,
Прямо в горницу гляди.
Оттого мне нынче весело,
Что не можешь ты уйти.
Называй же беззаконницей,
Надо мной глумись со зла:
Я была твоей бессонницей,
Я тоской твоей была.
1916

***

Эта встреча никем не воспета,
И без песен печаль улеглась.
Наступило прохладное лето,
Словно новая жизнь началась.

Сводом каменным кажется небо,
Уязвленное желтым огнем,
И нужнее насущного хлеба
Мне единое слово о нем.

Ты, росой окропляющий травы,
Вестью душу мою оживи, -
Не для страсти, не для забавы,
Для великой земной любви.
1916

***

И вот одна осталась я
Считать пустые дни.
О вольные мои друзья,
О лебеди мои!

И песней я не скличу вас,
Слезами не верну,
Но вечером в печальный час
В молитве помяну.

Настигнут смертною стрелой,
Один из вас упал,
И черным вороном другой,
Меня целуя, стал.

Но так бывает раз в году,
Когда растает лед,
В Екатеринином саду
Стою у чистых вод

И слышу плеск широких крыл
Над гладью голубой.
Не знаю, кто окно раскрыл
В темнице гробовой.
1917

***

Чем хуже этот век предшествующих? Разве
Тем, что в чаду печали и тревог
Он к самой черной прикоснулся язве,
Но исцелить ее не мог.

Еще на западе земное солнце светит
И кровли городов в его лучах блестят,
А здесь уж белая дома крестами метит
И кличет воронов, и вороны летят.
1919

***

Теперь никто не станет слушать песен.
Предсказанные наступили дни.
Моя последняя, мир больше не чудесен,
Не разрывай мне сердца, не звени.
Еще недавно ласточкой свободной
Свершала ты свой утренний полет,
А ныне станешь нищенкой голодной,
Не достучишься у чужих ворот.
1917

***

По твердому гребню сугроба
В твой белых, таинственный дом,
Такие притихшие оба,
В молчании нежном идем.
И слаще всех песен пропетых
Мне этот исполненный сон,
Качание веток задетых
И шпор твоих легоньких звон.
Январь 1917

***

Теперь прощай, столица,
Прощай, весна моя,
Уже по мне томится
Корельская земля.

Поля и огороды
Спокойно зелены,
Еще глубоки воды,
И небеса бледны.

Болотная русалка,
Хозяйка этих мест,
Глядит, вздыхая жалко,
На колокольный крест.

А иволга, подруга
Моих безгрешных дней,
Вчера вернувшись с юга,
Кричит среди ветвей,

Что стыдно оставаться
До мая в городах,
В театре задыхаться,
Скучать на островах.

Но иволга не знает,
Русалке не понять,
Как сладко мне бывает
Его поцеловать!

И все-таки сегодня
На тихом склоне дня
Уйду. Страна господня,
Прими к себе меня!
1917

***

Ждала его напрасно много лет.
Похоже это время на дремоту.
Но воссиял неугасимый свет
Тому три года в Вербную Субботу.
Мой голос оборвался и затих -
С улыбкой предо мной стоял жених.

А за окном со свечками народ
Неспешно шел. О, вечер богомольный!
Слегка хрустел апрельский тонкий лед,
И над толпою голос колокольный,
Как утешенье вещее, звучал,
И черный ветер огоньки качал.

И белые нарциссы на столе,
И красное вино в бокале плоском
Я видела как бы в рассветной мгле.
Моя рука, закапанная воском,
Дрожала, принимая поцелуй,
И пела кровь:блаженная, ликуй!
1916

***

НОЧЬЮ

Стоит на небе месяц, чуть живой,
Средь облаков струящихся и мелких,
И у дворца угрюмый часовой
Глядит, сердясь, на башенные стрелки.

Идет домой неверная жена,
Ее лицо задумчиво и строго,
А верную в тугих объятьях сна
Сжигает негасимая тревога.

Что мне до них? Семь дней тому назад,
Вздохнувши, я прости сказала миру,
Но душно там, и я пробралась в сад
Взглянуть на звезды и потрогать лиру.
1918. Москва

***

Течет река неспешно по долине,
Многооконный на пригорке дом.
А мы живем как при Екатерине:
Молебны служим, урожая ждем.
Перенеся двухдневную разлуку,
К нам едет гость вдоль нивы золотой,
Целует бабушке в гостиной руку
И губы мне на лестнице крутой.
Лето 1917

***

На шее мелких четок ряд,
В широкой муфте руки прячу,
Глаза рассеянно глядят
И больше никогда не плачут.

И кажется лицо бледней
От лиловеющего шелка,
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка.

И непохожа на полет
Походка медленная эта,
Как будто под ногами плот,
А не квадратики паркета.

А бледный рот слегка разжат,
Неровно трудное дыханье,
И на груди моей дрожат
Цветы не бывшего свиданья.
1913

***

И целый день, своих пугаясь стонов,
В тоске смертельной мечется толпа,
А за рекой на траурных знаменах
Зловещие смеются черепа.
Вот для чего я пела и мечтала,
Мне сердце разорвали пополам,
Как после залпа сразу тихо стало,
Смерть выслала дозорных по дворам.
1917

***

Ты мог бы мне снится и реже,
Ведь часто встречаемся мы,
Но грустен, взволнован и нежен
Ты только в святилище тьмы.
И слаще хвалы серафима
Мне губ твоих милая лесть...
О, там ты не путаешь имя
Мое. Не вздыхаешь, как здесь.
1914

***

Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской Церкви отлетал,

Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяненная блудница,
Не знала, кто берет ее,

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край, глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид".

Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Осень 1917
Анна Ахматова. Поэма без героя Триптих (1940-1962)

Четвертая редакция


Вместо предисловия



      Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок ("Ты в Россию пришла ниоткуда...").
      Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
      Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.
      В ту ночь я написала два куска первой части ("1913") и "Посвящение". В начале января я почти неожиданно для себя написала "Решку", а в Ташкенте (в два приема) - "Эпилог", ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.
      Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей - моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
      Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.

      8 Апреля 1943 года
      Ташкент


      До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.
      Я воздержусь от этого.
      Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
      Ни изменять, ни объяснять ее я не буду.
      «Еже писахъ - писахъ».

      Ноябрь 1944
      Ленинград


Посвящение

27 декабря 1940
…………………………………
…а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя1
Вдруг поднялись - и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным...
Не море ли?
                    Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипанье пен
Все ближе, ближе...
                Marche funebre... 
                                  Шопен...
Ночь. Фонтанный Дом

Второе посвящение

О. С.

Ты ли, Путаница-Психея2,
    Черно-белым веером вея,
        Наклоняешься надо мной,
Хочешь мне сказать по секрету,
    Что уже миновала Лету
        И иною дышишь весной.
Не диктуй мне, сама я слышу:
    Теплый ливень уперся в крышу,
        Шепоточек слышу в плюще.
Кто-то маленький жить собрался,
    Зеленел, пушился, старался
        Завтра в новом блеснуть плаще.
Сплю -
        она одна надо мною, -
    Ту, что люди зовут весною,
        Одиночеством я зову.
Сплю -
        мне снится молодость наша,
    Та,     е г о  миновавшая чаша;
        Я ее тебе наяву,
Если хочешь, отдам на память,
    Словно в глине чистое пламя
        Иль подснежник в могильном рву.

25 мая 1945
Фонтанный Дом

Третье и последнее

(Le jour des rois)*3
Раз в крещенский вечерок...
Жуковский

Полно мне леденеть от страха,
    Лучше кликну Чакону Баха, 
        А за ней войдет человек...
Он не станет мне милым мужем,
    Но мы с ним такое заслужим,
        Что смутится Двадцатый Век.
Я его приняла случайно
    За того, кто дарован тайной,
        С кем горчайшее суждено,
Он ко мне во дворец Фонтанный
    Опоздает ночью туманной
        Новогоднее пить вино.
И запомнит Крещенский вечер,
    Клен в окне, венчальные свечи
        И поэмы смертный полет...
Но не первую ветвь сирени,
    Не кольцо, не сладость молений -
        Он погибель мне принесет.

5 января 1956

*День царей (фр.)


Вступление

Из года сорокового,
    Как с башни на все гляжу.
        Как будто прощаюсь снова
            С тем, с чем давно простилась,
                Как будто перекрестилась
                    И под темные своды схожу.

1941 год – Август
(Осажденный Ленинград)


Часть первая
Девятьсот тринадцатый год
Петербургская повесть



Di rider finiral
Pria dell aurora.
Don Giovanni


Глава первая



Новогодний праздник длится пышно,
Влажны стебли новогодних роз.
"Четки" 1914 

С Татьяной нам не ворожить...
Онегин

     Новогодний вечер. Фонтанный Дом. К автору, вместо того, кого ждали, приходят тени 
из тринадцатого года под видом ряженых. Белый зеркальный зал. Лирическое отступление - 
"Гость из будущего". Маскарад. Поэт. Призрак.


Я зажгла заветные свечи,
    Чтобы этот светился вечер,
        И с тобою, как мне не пришедшим,
            Сорок первый встречаю год.
                Но...
Господняя сила с нами!
    В хрустале утонуло пламя,
        "И вино, как отрава жжет".
Это всплески жесткой беседы,
    Когда все воскресают бреды,
        А часы все еще не бьют...
Нету меры моей тревоге,
    Я сама, как тень на пороге,
        Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
    И я чувствую холод влажный,
        Каменею, стыну, горю...
И, как будто припомнив что-то,
    Повернусь вполоборота,
        Тихим голосом говорю:
"Вы ошиблись: Венеция дожей -
    Это рядом... Но маски в прихожей
        И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придется оставить,
    Вас я вздумала нынче прославить,
        Новогодние сорванцы!"
Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,
    Дапертутто4, Иоканааном5,
        Самый скромный - северным Гланом,
            Иль убийцею Дорианом,
                И все шепчут своим дианам
                    Твердо выученный урок.
А для них расступились стены,
    Вспыхнул свет, завыли сирены,
    И как купол вспух потолок.
Я не то что боюсь огласки...
    Что мне Гамлетовы подвязки,
        Что мне вихрь Саломеиной пляски,
            Что мне поступь Железной Маски,
                Я еще пожелезней тех...
И чья очередь испугаться,
    Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
        И замаливать давний грех?
Ясно все:
        Не ко мне, так к кому же?
    Не для них здесь готовился ужин,
      И не им со мной по пути.
Хвост запрятал под фалды фрака...
    Как он хром и изящен...
                    Однако
      Я надеюсь, Владыку Мрака
        Вы не смели сюда ввести?
Маска это, череп, лицо ли -
    Выражение скорбной боли,
        Что лишь Гойя смел передать.
Общий баловень и насмешник -
    Перед ним самый смрадный грешник -
        Воплощенная благодать...

                  * * *

Веселиться - так веселиться,
    Только как же могло случиться,
        Что одна я из них жива?
Завтра утро меня разбудит,
    И никто меня не осудит,
        И в лицо мне смеяться будет 
            Заоконная синева.
Но мне страшно: войду сама я,
    Кружевную шаль не снимая,
        Улыбнусь всем и замолчу.
С той, какою была когда-то
    В ожерелье черных агатов
        До долины Иосафата6,
            Снова встретиться не хочу...
Не последние ль близки сроки?..
    Я забыла ваши уроки,
        Краснобаи и лжепророки! -
            Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
    Так в грядущем прошлое тлеет -
        Страшный праздник мертвой листвы.
Б	 	 	Звук шагов, тех, которых нету,
Е	 	 	По сияющему паркету
Л	 	 	И сигары синий дымок.
Ы	 	 	И во всех зеркалах отразился
Й	 	 	Человек, что не появился
	 	 	И проникнуть в тот зал не мог.
З	 	 	Он не лучше других и не хуже,
А	 	 	Но не веет летейской стужей,
Л	 	 	И в руке его теплота.
	 	 	Гость из будущего! - Неужели
	 	 	Он придет ко мне в самом деле,
	 	 	Повернув налево с моста?


С детства ряженых я боялась,
    Мне всегда почему-то казалось,
        Что какая-то лишняя тень
Среди них "б е з  л и ц а  и   н а з в а н ь я"
    Затесалась... 
            Откроем собранье
        В новогодний торжественный день!
Тy полночную гофманиану
    Разглашать я по свету не стану
        И других бы просила...
                постой,
Ты как будто не значишься в списках,
    В калиострах, магах, лизисках7,
        Полосатой наряжен верстой, -
Размалеван пестро и грубо -
    Ты ...
        ровесник Мамврийского дуба8,
         Вековой собеседник луны.
Не обманут притворные стоны,
    Ты железные пишешь законы,
        Хаммураби, ликурги, солоны9
            У тебя поучиться должны.
Существо это странного нрава.
    Он не ждет, чтоб подагра и слава
        Впопыхах усадили его
            В юбилейные пышные кресла,
                А несет по цветущему вереску,
                    По пустыням свое торжество.
И ни в чем неповинен: не в этом,
    Ни в другом и ни в третьем...
                        Поэтам
        Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета10
    Или сгинуть!..
            Да что там! Про это
        Лучше их рассказали стихи.
Крик петуший нас только снится,
    За окошком Нева дымится,
        Ночь бездонна и длится, длится -
            Петербургская чертовня...
В черном небе звезды не видно,
    Гибель где-то здесь, очевидно,
        Но беспечна, пряна, бесстыдна
            Маскарадная болтовня...
Крик:
        "Героя на авансцену!"
    Не волнуйтесь: дылде на смену
        Непременно выйдет сейчас 
            И споет о священной мести...
Что ж вы все убегаете вместе,
    Словно каждый нашел по невесте,
        Оставляя с глазу на глаз
Меня в сумраке с черной рамой,
    Из которой глядит тот самый,
        Ставший наигорчайшей драмой
            И еще не оплаканный час? 

Это все наплывает не сразу.
Как одну музыкальную фразу,
Слышу шепот: "Прощай! Пора!
Я оставлю тебя живою,
Но ты будешь моей вдовою,
Ты - Голубка, солнце, сестра!"
На площадке две слитые тени...
После -лестницы плоской ступени,
Вопль: "Не надо!" и в отдаленье
Чистый голос:
            "Я к смерти готов".

Факелы гаснут, потолок опускается. Белый (зеркальный) зал11 снова делается комнатой автора. Слова из мрака:


Смерти нет - это всем известно,
    Повторять это стало пресно,
        А что есть - пусть расскажут мне.
Кто стучится?
              Ведь всех впустили.
    Это гость зазеркальный? Или
            То, что вдруг мелькнуло в окне...
Шутки ль месяца молодого,
    Или вправду там кто-то снова
        Между печкой и шкафом стоит?
Бледен лоб и глаза открыты...
    Значит, хрупки могильные плиты,
        Значит, мягче воска гранит...
Вздор, вздор, вздор! - От такого вздора
    Я седою сделаюсь скоро
    Или стану совсем другой.
Что ты манишь меня рукою?!
            За одну минуту покоя
            Я посмертный отдам покой.

ЧЕРЕЗ ПЛОЩАДКУ
Интермедия



Где-то вокруг этого места ("...но беспечна, пряна, бесстыдна маскарадная болтовня...") 
бродили еще такие строки, но я не пустила их в основной текст:


"Уверяю, это не ново...
    Вы дитя, синьор Казанова..."
        "На Исакьевский ровно в шесть..."
"Как-нибудь побредем по мраку,
    Мы отсюда еще в "Собаку"...12
        "Вы отсюда куда?" -
                        "Бог весть!"
Санчо Пансы и Дон-Кихоты
    И увы, содомские Лоты13
        Смертоносный пробуют сок,
Афродиты возникли из пены,
    Шевельнулись в стекле Елены,
        И безумья близится срок.
И опять из фонтанного грота14
    Где любовная стонет дремота,
        Через призрачные ворота
            И мохнатый и рыжий кто-то
                Козлоногую приволок.
Всех наряднее и всех выше,
    Хоть не видит она и не слышит -
        Не клянет, не молит, не дышит,
            Голова madame de Lamballe,
А смиренница и красотка,
    Ты, что козью пляшешь чечетку,
        Снова гулишь томно и кротко:
            "Que me veut mon Prince Carnaval?"

И в то же время в глубине залы, сцены, ада или на вершине гетевского Брокена 
появляется О н а же (а может быть - ее тень):


Как копытца, топочут сапожки,
    Как бубенчик, звенят сережки,
        В бледных локонах злые рожки,
            Окаянной пляской пьяна, -
Словно с вазы чернофигурной
    Прибежала к волне лазурной
        Так парадно обнажена.
А за ней в шинели и каске
    Ты, вошедший сюда без маски,
        Ты, Иванушка древней сказки,
            Что тебя сегодня томит?
Сколько горечи в каждом слове,
    Сколько мрака в твоей любови,
        И зачем эта струйка крови
            Бередит лепесток ланит?


Глава вторая



Ты сладострастней, ты телесней
Живых, блистательная тень!
Баратынский

Спальня Героини. Горит восковая свеча. Над кроватью три портрета хозяйки дома в ролях. Справа она - Козлоногая, посредине - Путаница, слева - Портрет в тени. Одним кажется, что это Коломбина, другим - Донна Анна (из "Шагов Командора"). За мансардным окном арапчата играют в снежки. Метель. Новогодняя полночь. Путаница оживает, сходит с портрета, и ей чудится голос, который читает:

Распахнулась атласная шубка!
    Не сердись на меня, Голубка,
        Что коснусь я этого кубка:
            Не тебя, а себя казню.
Все равно подходит расплата -
    Видишь там, за вьюгой крупчатой,
        Мейерхольдовы арапчата
            Затевают опять возню?
А вокруг старый город Питер,
    Что народу бока повытер
       (Как тогда народ говорил), -
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
    В размалеванный чайных розах
        И под тучей вороньих крыл.
Но летит, улыбаясь мнимо,
    Над Маринскою сценой prima,
        Ты - наш лебедь непостижимый,
            И острит опоздавший сноб.
Звук оркестра, как с того света,
   (Тень чего-то мелькнула где-то),
        Не предчувствием ли рассвета
            По рядам пробежал озноб?
И опять тот голос знакомый,
    Будто эхо горного грома, -
        Наша слава и торжество!
Он сердца наполняет дрожью
    И несется по бездорожью
        Над страной, вскормившей его.
Сучья в иссиня-белом снеге...
    Коридор Петровских Коллегий15
        Бесконечен, гулок и прям
(Что угодно может случиться,
        Но он будет упрямо сниться
            Тем, кто нынче проходит там).
До смешного близка развязка;
    Из-за ширмы Петрушкина16 маска,
        Вкруг костров кучерская пляска,
            Над дворцом черно-желтый стяг...
Все уже на местах, кто надо;
    Пятым актом из Летнего сада
        Пахнет... Призрак цусимского ада
            Тут же. - Пьяный поет моряк...

                   * * *

Как парадно звенят полозья
    И волочится полость козья...
        Мимо, тени! - Он там один.
На стене его твердый профиль.
    Гавриил или Мефистофель
        Твой, красавица, паладин?
Демон сам с улыбкой Тамары,
    Но такие таятся чары
        В этом страшном, дымном лице:
Плоть, почти что ставшая духом,
    И античный локон над ухом -
        Все таинственно в пришлеце.
Это он в переполненном зале
    Слал ту черную розу в бокале,
        Или все это было сном?
С мертвым сердцем и мертвым взором
    Он ли встретился с Командором,
        В тот пробравшись проклятый дом?
И его поведано словом,
    Как вы были в пространстве новом,
        Как вне времени были вы, -
И в каких хрусталях полярных
    И в каких сияньях янтарных
        Там, у устья Леты - Невы.
Ты сбежала сюда с портрета,
    И пустая рама до света
        На стене тебя будет ждать.
Так плясать тебе без партнера!
    Я же роль рокового хора
        На себя согласна принять.

    На щеках твоих алые пятна;
    Шла бы ты в полотно обратно;
    Ведь сегодня такая ночь,
    Когда нужно платить по счету...
    А дурманящую дремоту
    Мне трудней, чем смерть, превозмочь.

Ты в Россию пришла ниоткуда,
    О мое белокурое чудо,
        Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
    Петербургская кукла, актерка,
        Ты - один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот 
    Приписать. О подруга поэтов,
        Я наследница славы твоей.
Здесь под музыку дивного мэтра,
    Ленинградского дикого ветра
        И в тени заповедного кедра
            Вижу танец придворных костей.

Оплывают венчальные свечи,
    Под фатой "поцелуйные плечи",
        Храм гремит: "Голубица, гряди!"17
Горы пармских фиалок в апреле -
    И свиданье в Мальтийской капелле18,
        Как проклятье в твоей груди.
Золотого ль века виденье
    Или черное преступленье
        В грозном хаосе давних дней?
Мне ответь хоть теперь:
                    неужели
    Ты когда-то жила в самом деле
        И топтала торцы площадей
            Ослепительной ножкой своей?..

Дом пестрей комедьянтской фуры,
    Облупившиеся амуры
        Охраняют Венерин алтарь.
Певчих птиц не сажала в клетку,
    Спальню ты убрала как беседку,
        Деревенскую девку-соседку
            Не узнает веселый скобарь19.
В стенах лесенки скрыты витые,
    А на стенах лазурных святые -
        Полукрадено это добро...
Вся в цветах, как "Весна" Боттичелли,
    Ты друзей принимала в постели,
        И томился драгунский Пьеро, -
Всех влюбленных в тебя суеверней
    Тот, с улыбкой жертвы вечерней,
        Ты ему как стали - магнит,
Побледнев, он глядит сквозь слезы,
    Как тебе протянули розы
        И как враг его знаменит.
Твоего я не видела мужа,
    Я, к стеклу приникавшая стужа...
        Вот он, бой крепостных часов...
Ты не бойся - дома не мечу, -
    Выходи ко мне смело навстречу -
        Гороскоп твой давно готов...



Глава третья

 	

И под аркой на Галерной...
А.Ахматова

В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем.
О.Мандельштам

То был последний год...
М.Лозинский


Петербург 1913 года. Лирическое отступление: последнее воспоминание о Царском Селе. 
Ветер, не то вспоминая, не то пророчествуя, бормочет:

Были святки кострами согреты,
    И валились с мостов кареты,
        И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
    По Неве иль против теченья, -
        Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
    В Летнем тонко пела флюгарка,
        И серебряный месяц ярко
            Над серебряным веком стыл.
Оттого, что по всем дорогам,
    Оттого, что ко всем порогам
        Приближалась медленно тень,
Ветер рвал со стены афиши,
    Дым плясал вприсядку на крыше
        И кладбищем пахла сирень.
И царицей Авдотьей заклятый,
    Достоевский и бесноватый,
        Город в свой уходил туман.
И выглядывал вновь из мрака
    Старый питерщик и гуляка,
        Как пред казнью бил барабан...
И всегда в темноте морозной,
    Предвоенной, блудной и грозной,
        Жил какой-то будущий гул,
Но тогда он был слышен глуше,
    Он почти не тревожил души
        И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи
    И беснуется и не хочет
        Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
    Приближался не календарный -
        Настоящий Двадцатый Век.

    А теперь бы домой скорее
    Камероновой Галереей 
    В ледяной таинственный сад,
    Где безмолвствуют водопады,
    Где все девять мне будут рады,
    Как бывал ты когда-то рад.
    Там за островом, там за садом
    Разве мы не встретимся взглядом
    Наших прежних ясных очей,
    Разве ты мне не скажешь снова
    Победившее смерть слово
    И разгадку жизни моей?


Глава четвертая и последняя

 	

Любовь прошла и стали ясны
И близки смертные черты.
Вс. К.

Угол Марсова поля. Дом, построенный в начале XIX века братьями Адамини. В него будет прямое попадание авиабомбы в 1942 году. Горит высокий костер. Слышны удары колокольного звона от Спаса на Крови. На поле за метелью призрак дворцового бала. В промежутке между этими звуками говорит сама Тишина:

Кто застыл у померкших окон,
    На чьем сердце "палевый локон",
        У кого пред глазами тьма? -
"Помогите, еще не поздно!
    Никогда ты такой морозной
        И чужою, ночь, не была!"
Ветер, полный балтийской соли,
    Бал метелей на Марсовом поле
        И невидимых звон копыт...
И безмерная в том тревога,
    Кому жить осталось немного,
        Кто лишь смерти просит у Бога
            И кто будет навек забыт.
Он за полночь под окнами бродит,
    На него беспощадно наводит
        Тусклый луч угловой фонарь, -
И дождался он. Стройная маска
    На обратно "Пути из Дамаска"
        Возвратилась домой... не одна!
Кто-то с ней "безлица  и  названья"...
    Недвусмысленное расставанье
        Сквозь косое пламя костра
Он увидел - рухнули зданья.
    И в ответ обрывок рыданья:
        "Ты - Голубка, солнце, сестра! -
Я оставлю тебя живою,
    Но ты будешь моей вдовою,
        А теперь...
            Прощаться пора!"
На площадке пахнет духами,
    И драгунский корнет со стихами
        И с бессмысленной смертью в груди
Позвонит, если смелости хватит...
    Он мгновенье последнее тратит,
        Чтобы славить тебя.
                    Гляди:
Не в проклятых Мазурских болотах,
    Не на синих Карпатских высотах...
        Он - на твой порог!
                    Поперек.
    Да простит тебя Бог!

       (Сколько гибелей шло к поэту,
        Глупый мальчик: он выбрал эту, -
        Первых он не стерпел обид,
        Он не знал, на каком пороге
        Он стоит и какой дороги
        Перед ним откроется вид...)

Это я - твоя старая совесть
    Разыскала сожженную повесть
        И на край подоконника
        В доме покойника
        Положила -
            и на цыпочках ушла...

Послесловие



Все в порядке: лежит поэма
И, как свойственно ей, молчит.
Ну, а вдруг как вырвется тема,
Кулаком в окно застучит, -
И откликнется издалека
На призыв этот страшный звук -
Клокотание, стон и клекот
И виденье скрещенных рук?..


Часть вторая
Intermezzo
(Решка)



...я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
Пушкин

In my beginning is my end.
T.S.Eliot

Место действия - Фонтанный Дом. Время - начало января 1941 г. В окне призрак оснеженного клена. Только что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года, разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому праздничному или похоронному шествию беспорядок - дым факелов, цветы на полу, навсегда потерянные священные сувениры... В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема. О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать.

...жасминовый куст,
Где Данте шел и воздух пуст.
Н.К.

1
Мой редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон
И ворчал: "Там три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен,

2
Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб, и кто жив остался,
И кто автор, и кто герой, -
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой?"

3
Я ответила: "Там их трое -
Главный был наряжен верстою,
А другой как демон одет, -
Чтоб они столетьям достались,
Их стихи за них постарались,
Третий прожил лишь двадцать лет,

4
И мне жалко его". И снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел,
И над тем флаконом надбитым
Языком кривым и сердитым
Яд неведомый пламенел.

5
А во сне все казалось, что это
Я пищу для кого-то либретто,
И отбоя от музыки нет.
А ведь сон - это тоже вещица,
Soft embalmer20, Синяя птица,
Эльсинорских террас парапет.

6
И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Белой залы, как хлопья дыма,
Пронесется сквозь сумрак хвой.

7
Не отбиться от рухляди пестрой,
Это старый чудит Калиостро -
Сам изящнейший сатана,
Кто над мертвым со мной не плачет,
Кто не знает, что совесть значит
И зачем существует она.

8
Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У закрытых церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

9
И со мною моя "Седьмая",
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухою землей набит.

10
Враг пытал: "А ну, расскажи-ка,
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать ее врагу.
И проходят десятилетья,
Войны, смерти, рожденья. Петь я
В этом ужасе не могу.

<11>21
Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта - поверьте,
Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлученною быть от ложа
И стола - пустяки! но негоже
То терпеть, что досталось мне.

<12>
Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит - Судьба.

<13>
И была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между "помнить" и "вспомнить", други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут22.

<14>
Бес попутал в укладке рыться...
Ну а как же могло случиться,
Что во всем виновата я?
Я - тишайшая, я - простая,
"Подорожник", "Белая стая",..
Оправдаться... но как, друзья?

<15>
Так и знай: обвинят в плагиате...
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне все равно.
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу...
У шкатулки ж двойное дно.

<16>
Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила...
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету -
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу.

<17>
Чтоб посланец давнего века
Из заветного сна Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.

<18>
И тогда из гряжущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза,
Чтобы он отлетающей тени
Дал охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.

<19>
А столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строек
И брюлловским манит плечом.

<20>
Я пилa ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой:
Я грозила ей Звездной Палатой
И гнала на родой чердак23 -

<21>
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли24,
Прямо в небо глядя, лежал, -
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира,
И факел Георг держал25.

<22>
Но она твердил упрямо:
"Я не та английская дама
И совсем не Клара Газуль26,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной баснословной,
И привел меня сам Июль.

<23>
А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу,
Мы с тобой еще попируем,
И я царским своим поцелуем
Злую полночь твою награжу".


(Вой в печной трубе стихает, слышны отдаленные звуки Requiem'a, какие-то глухие стоны. 
Это миллионы спящих женщин бредят во сне). 
<24>
Ты спроси у моих современниц,
Каторжанок, стопятниц, пленниц,
И к тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.

<25>
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы
Загремим мы безмолвным хором,
Мы - увенчанные позором:
"По ту сторону ада мы".



Часть третья
Эпилог


 	
Быть пусту месту сему...

Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
Анненский

Люблю тебя, Петра творенье!
Пушкин


Моему городу

Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного видно все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. И Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:

Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, -
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он.
Но земля под ногой гудела,
И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом
И ждала условного звука...
Это где-то там - у Тобрука,
Это где-то здесь - за углом.
(Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби -
Этой нашей разлуки весть.
Не клади мне руку на темя -
Пусть навек остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах...)

А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей - 
Я не знаю, который год - 
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса.
Двум посланцами Девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда - 
Неужели это не чудо! - 
Звуки голоса своего:

За тебя я заплатила
            Чистоганом, 
Ровно десять лет ходила
            Под наганом,
Ни налево, ни направо 
            Не глядела,
А за мной худая слава 
            Шелестела

...А не ставший моей могилой,
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле27,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город "зашитый"...
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц...
Над тобой - лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.
А веселое слово - дома -
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький -
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась...

И уже подо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И "Quo vadis?" кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
От того, что сделалась прахом,
…………………………………
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток28.
__________________________________________
На Главную